Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Узник россии

ModernLib.Net / Дружников Юрий / Узник россии - Чтение (стр. 23)
Автор: Дружников Юрий
Жанр:

 

 


Душевный настрой Пушкина не из лучших. «Шурин Александр заглядывает к нам, – пишет матери Николай Павлищев, зять Пушкина, 1 июня 1828 года, – но или сидит букою, или на жизнь жалуется; Петербург проклинает, хочет то за границу, то к брату на Кавказ». Он мечется, все ему не по душе, все раздражает; он много пьет, играет в карты и чаще всего проигрывает. Вино и азарт помогают забыть неприятности, отвлечься, обрести цель на несколько часов, взбодриться.
      Пушкину 29 лет, он уже не мальчик, но молод и должен быть в расцвете сил. На деле, как вспоминает критик и журналист Ксенофонт Полевой, «после бурных годов первой молодости и тяжких болезней, он казался по наружности истощенным и увядшим; резкие морщины виднелись на его лице; но он все еще хотел казаться юношею». Он ухаживает за Анной Олениной, дочерью президента Императорской Академии художеств, и, по свидетельству Вяземского, делает вид, что влюблен. Похоже, причину сватовства Пушкин сам выразил в одном слове, сказав в письме Вяземскому, что он «бесприютен» (Х.195), – намек на имение Олениных Приютино. Игры с Олениной будут продолжаться до осени, в том числе в стихах, но потенциальная невеста считала его вертопрахом, а отец ее недавно подписался под документом, устанавливающим над Пушкиным секретный надзор.
      Поэт опять пустился в распутство, похождения его становятся известны всем. Он и сам хвастался загулами. С писателем Борисом Федоровым они гуляли в Летнем саду и обсуждали дела семейные. «У меня детей нет, а все выблядки», – сказал великий поэт». Возможно, Пушкин имел в виду, что ничто его не привязывает, семьи и дома нет.
       Цели нет передо мною:
       Сердце пусто, празден ум.
       И томит меня тоскою
       Однозвучный жизни шум. ( III .59)
      – написал он в день своего рождения 26 мая 1828 года. За пять дней до этого в Царском Селе Вяземский предложил собраться на прощальный пикник. Предложение было принято, и так получилось, что друзья оказались вместе накануне пушкинского дня рождения. Это стало у них ритуалом: совершать очередную поездку на пироскафе в Кронштадт. Вяземский после писал жене, что туда поехали при хорошей погоде, а обратно – ветер и дождь, поднялась паника. Оленин-сын (брат потенциальной невесты Пушкина) выпил портера и водки на 21 рубль. Видимо, и остальные пили много. «На корабле у меня опять закипел демон, мятежный и волнующий, – писал Вяземский, – но я от него скоро отмолился… Пушкин дуется, хмурится, как погода, как любовь».
      Из всей честнoй компании на пироскафе (семеро, не считая Пушкина), по меньшей мере трое были связаны с заграничными планами Пушкина: Грибоедов, Киселев и Шиллинг. Все они служили в Министерстве иностранных дел, все собирались за границу. О Шиллинге речь пойдет позже. А здесь отметим договоренность Пушкина с Грибоедовым, который тогда напел Михаилу Глинке грузинскую мелодию, и композитор написал романс на слова Пушкина. Песни Грузии напоминают поэту
       Другую жизнь и берег дальный. ( III .64)
      Вроде бы в стихотворении речь идет о Кавказе, с которым и у Грибоедова, и у Пушкина так много связано:
       Напоминают мне оне
       Кавказа гордые вершины,
       Лихих чеченцев на коне
       И закубанские равнины. ( III .418)
      Четыре приведенные строки Пушкин вычеркнул, они взяты из черновика. Конкретная географическая привязка исчезла, и в стихотворении «Не пой, красавица, при мне» в памяти поэта всплывает не Кавказ, а другая жизнь, другой призрак, «черты далекой, бедной девы».
      Той весной Пушкин сошелся с Николаем Киселевым, который вместе с Языковым учился в Дерптском университете и теперь стал служить в Министерстве иностранных дел. Киселев отъезжал по службе в Вену с заездом в Карлсбад. Мысли Пушкина вернулись к планам побега из Михайловского, и он написал два стихотворения. В рифмованном послании к Языкову поэт говорит:
       К тебе сбирался я давно
       В немецкий град, тобой воспетый,
       С тобой попить, как пьют поэты,
       Тобой воспетое вино. ( III .65)
      Пушкин хитрит: не вино пить, как мы знаем, собирался он ехать в Дерпт. И даже не к Языкову, а к своему приятелю Вульфу и доктору Мойеру с вполне конкретной целью. Но еще интереснее дальнейшие строки, частично уже процитированные в эпиграфе:
       Уж зазывал меня с собою
       Тобой воспетый Киселев,
       И я с веселою душою
       Оставить был совсем готов
       Неволю невских берегов.
      По тексту вроде получается, что Киселев зазывал его ехать за границу раньше, то есть из Михайловского. Но ведь тогда они еще не были знакомы. А главное, речь идет о том, чтобы оставить не Псков и Михайловское, а невские берега, то есть Петербург. Стало быть, Киселев был несомненно в курсе плана Пушкина уехать. Когда Языков их познакомил в Петербурге, Киселев предложил поэту ехать с ним в Европу, и Пушкин согласился с веселою душою. Дальнейшие строки подтверждают это:
       И что ж? Гербовые заботы
       Схватили за полу меня,
       И на Неве, хоть нет охоты,
       Прикованным остался я.
      Гербовые заботы – в традиционной трактовке долги, деньги. А может, поэт имеет в виду, что «гербовые заботы» – получение паспорта, то есть свидетельства на выезд? Ведь именно этого документа он добивался и не получил: «схватили за полу». Ведь Пушкин не проиграл тогда много в карты (он был должен около десяти тысяч рублей) и сумел бы раздобыть нужную сумму. Нет, за полу его схватили не деньги, если он остался прикованным на Неве!
      Провожая Николая Киселева за границу, Пушкин пишет ему в блокнот четверостишие:
       Ищи в чужом краю здоровья и свободы,
       Но север забывать грешно,
       Так слушай: поспешай карлсбадские пить воды,
       Чтоб с нами снова пить вино. ( III .90)
      К экспромту Пушкин пририсовал свой улыбающийся профиль, отправив себя, таким образом, вместе с Киселевым за границу. Стихи эти в Малом академическом собрании сочинений Пушкина находятся, может быть, по времени не на месте: им дoлжно быть рядом с упомянутым выше посланием Языкову. Укажем также на опечатку, смешную в нашем контексте. В примечаниях Б.Томашевского строка Пушкина написана: «Ищу в чужом краю здоровья и свободы…» (III.443).
      Между тем тучи над Пушкиным опять сгущаются. Крепостные отставного штабс-капитана Митькова доносят митрополиту Петербурга Серафиму, что их развращали чтением «Гаврилиады», о чем Серафим довел до сведения властей. Формально злостное богохульство, согласно уставу царя Алексея Михайловича, каралось смертной казнью, легкомысленное – шпицрутенами. Позже за богохульство полагались лишение всех прав и ссылка на поселение в отдаленные места Сибири.
      По распоряжению Николая Павловича заводится новое дело. На допросах Пушкин отрицал свое авторство, а в письме к Вяземскому, рассчитывая на перлюстрацию, даже назвал автором сатирика Дмитрия Горчакова, к тому времени покойного. «Гаврилиада» написана под влиянием «Орлеанской девственницы» Вольтера. И совпадение судеб: Вольтеру пришлось отрекаться под угрозой обвинения, что он глумился над церковью; затем пришлось то же делать Пушкину.
      Казалось, достаточно ответить, имеет ли он у себя копию поэмы, и подписать документ, что не будет впредь распространять что-либо без предварительной цензуры. Однако царю этого показалось недостаточно. На письменном признании Пушкина он начертал, что верит, будто список «Гаврилиады» взят поэтом у одного из офицеров гусарского полка и сожжен в 1820 году. А далее император открытым текстом требовал от Пушкина того, чего раньше добивался Бенкендорф, а именно доноса: «…Желаю, чтобы он помог правительству открыть, кто мог сочинить подобную мерзость».
      Угроза расправы становится реальной. «Ты зовешь меня в Пензу, – пишет он Вяземскому, – а того и гляди, что я поеду далее, «прямо, прямо на Восток» (Х.195). Загнанный в угол Пушкин сочиняет письмо государю, которое отправляет на Бенкендорфа, в сущности, донос на самого себя. Хотя у властей не было никаких прямых доказательств авторства, Пушкин признался в том, что «Гаврилиаду» написал он сам. Долгое время считалось, что покаянное письмо грешника не сохранилось, но копия его была найдена: «Вопрошаемый прямо от лица моего Государя, объявляю, что Гаврилиада сочинена мною в 1817 году».
      В результате покаяния поэт прощен, но от него требуют выражения преданности. Жуковский советует написать нечто лояльное и великое, и Пушкин вынужден доказать свою полезность: работа над поэмой «Полтава», начатая еще весной, теперь кажется ему особенно важной. Царь не сможет не оценить воспевание военных амбиций империи, поэзию, обосновывающую историческую необходимость захватнических войн Петра. «Полтавская битва… – писал Пушкин в верноподданническом предисловии к поэме, – утвердила русское владычество на юге; обеспечила новые заведения на севере и доказала государству успех и необходимость преобразования, совершаемого царем» (IV.386). Мало того, в эпиграфе царь назван триумфатором.
      Вероятно, психоаналитики найдут иные связующие нити, но отметим то, что кажется нам важным. В поэме, которую уже полтора века именуют героической, патриотической, воспевающей военные подвиги, Петра и пр., главной темой является нечто совсем иное. Тема доносительства не оставляла Пушкина во время работы над «Полтавой», ведь работа протекала параллельно с личными неприятностями поэта, с его вербовкой. Оголив суть сюжетного хода, рискнем сказать так: «Полтава» – поэма о доносе. Основным стержнем, вокруг которого Пушкин закручивает конфликт, становится донос Кочубея «на мощного злодея предубежденному Петру». Между прочим, друзья Пушкина сразу именно так и поняли содержание поэмы, хотя никто не увязывал текст с жизненной ситуацией поэта. «Недавно, заходя к Пушкину, – записал Алексей Вульф, ухватив суть, – застал я его пишущим новую поэму, взятую из Истории Малороссии: донос Кочубея на Мазепу и похищение последним его дочери».
      Уклонившись от сотрудничества с тайной полицией, Пушкин донес государю на самого себя; раскаявшись, он надеется, что наказание его минует. «Донос на гетмана-злодея царю Петру от Кочубея» в поэме «Полтава» – тоже в каком-то смысле самодонос, ибо донос на Мазепу не может не коснуться жены Мазепы – дочери Кочубея. От доноса страдает и сам Кочубей. Пушкин пишет в примечании: «Тайный секретарь Шафиров и гр. Головкин, друзья и покровители Мазепы; на них, по справедливости, должен лежать ужас суда и казни доносителей» (IV.223). В противоречие с русской традицией («Доносчику первый кнут») Пушкин оправдывает доносителя Кочубея.
      Выскажем мысль, которая давно нас занимает: унижение, через которое государство протащило Пушкина, склоняя к сексотству, оказало на поэта влияние более сильное, чем принято считать. Немного осталось воспоминаний: поэт по очевидным причинам вынужден был не распространяться на столь щекотливую тему. Но подсознательно, как видим, мучившая его проблема доносительства выливалась через творчество. В апреле 1828 года секретная служба Бенкендорфа недвусмысленно предлагает Пушкину сотрудничество, в апреле же он начинает поэму о доносе Кочубея на Мазепу. Покаянное письмо, то есть донос на самого себя с признанием авторства «Гаврилиады», Пушкин пишет 2 октября, а первую главу «Полтавы», содержащую историю доноса, завершает 3 октября. Случайно ли совпадение?
      В то же время, с конца августа, Пушкин набрасывает черновик стихотворения «Анчар». 9 ноября, стараясь отвлечься и застряв по дороге в Михайловское у знакомых в Малинниках, поэт переписывает стихотворение набело.
      Принято считать, что «Анчар» относится к числу наиболее значительных созданий Пушкина, и стихотворению посвящено много исследований. Отмечалось, что «Анчар» находится в «несомненной внутренней связи» с окончательно отделываемой тогда же «Полтавой», хотя и не уточнялось, в какой именно связи. Столь же справедливо отмечена ошибка, гуляющая по всем советским изданиям этого стихотворения: «А князь тем ядом напитал свои послушливые стрелы…» При первой публикации стихотворения в альманахе «Северные цветы на 1832 год» Пушкин написал «Царь», да еще с большой буквы, а после конфликта с Бенкендорфом, во второй публикации, ему пришлось заменить слово «Царь» на «князь».
      Толкований скрытого Пушкиным смысла легенды о древе яда, несущем смерть, существует несколько. Они восходят к сочинениям нескольких западных авторов, которых Пушкин знал. Упоминаются и статьи в двух русских журналах, опубликовавших перевод с английского о ядовитом дереве, находящемся на острове Ява. Сам поэт взял эпиграфом слова английского поэта Озерной школы Самуэля Колриджа о ядовитом дереве, которое плачет ядовитыми слезами (III.441). Цитируя Колриджа и используя другие его литературные открытия (например, «Table-talk»), Пушкин не мог не знать биографии своего современника. Колридж с друзьями мечтал эмигрировать в Америку, чтобы основать там общину на рациональных началах, но не собрал денег. Он объехал Германию и вернулся на Британские острова. Позже он стал наркоманом, а тяжело заболев, пришел к религии.
      Одни исследователи считают «Анчар» художественным шедевром. Н.Измайлов писал, что «мрачное и загадочное творение Пушкина… таинственный образ, порожденный в далеких пустынях Востока». Другие усматривают в стихотворении чисто политические намеки: протест против деспотизма, против бесправия и рабства, против безграничной власти. «Стоглавой гидре уподобляет, как известно, Радищев в «Путешествии из Петербурга в Москву» и самодержавие, и крепостничество, – пишет Д.Благой. – Подобная же концепция лежит в основе пушкинского «Анчара». Благой отрицает наличие в «Анчаре» других аллегорий.
      Третий взгляд принадлежит академику В.Виноградову. Он видит в «Анчаре» своеобразный ответ Пушкина тем, кто упрекал поэта в лизоблюдстве. Упреки были вызваны «Стансами». Павел Катенин написал «Старую быль», где содержался весьма прозрачный намек на низкопоклонство Пушкина. «Анчар», в котором яд можно понимать как яд клеветы, мог быть ответом на стихи Катенина. Катенинский образ «неувядающего древа», считал Виноградов, есть некая антитеза пушкинскому «древу смерти».
      В современной пушкинистике крайние точки зрения на эти стихи смягчены, лобовые политические аллегории остались только в учебниках. «Анчар» относят к философским стихотворениям Пушкина, легендам, притчам с глубоким значением и общечеловеческой мыслью, многозначными и внутренне свободными образами. С такой расплывчатой трактовкой трудно не согласиться. И все же, нам кажется, символика стихотворения оставляет простор для еще одного варианта прочтения, связанного с жизненными обстоятельствами поэта, приведшими к созданию «Анчара».
      Рискнем в качестве гипотезы несколько иначе истолковать смысл стихотворения «Анчар». Несомненно, ядовитое дерево – символ зла; пустило оно глубокие корни не на Востоке, а в той «пустынной» стране, где живет автор «Анчара». Слово «пустыня» у Пушкина – понятие не столько географическое, сколько социальное. «Пустыня» означает культурное пространство, где поэту скучно; пустыней он называет то Кишинев, а то и Петербург. Пушкин пишет о «пустыне нашей словесности» и даже о «философической пустыне» (V.104). В пустыне поэта преследуют. И – «судьбою вверенный мне дар"
       Доселе в жизненной пустыне,
       Во мне питая сердца жар,
       Мне навлекал одно гоненье. ( III .89)
      В первоначальном варианте стихотворения «Анчар» было: «В пустыне чахлой и глухой», а не «скупой», что еще больше сближает пустыню с провинцией. Раба склоняют к тому, чтобы он участвовал в бесчеловечном деле, чтобы принес яд. Раб соглашается и приносит яд. Пушкин получил распоряжение царя донести ему лично, кто автор «Гаврилиады». Отказ равносилен смерти. В дневнике у поэта 2 октября 1828 года краткая запись: «Письмо к царю. Le cadavre…», то есть – труп (VIII.18).
       Принес – и ослабел и лег
       Под сводом шалаша на лыки,
       И умер бедный раб у ног
       Непобедимого владыки. ( III .81)
      Доносительство – вот тлетворная, разлагающая человека отрава, источаемая этим всемогущим и таинственным (или тайным?) органом, именуемым «Анчаром», который наводит страх на всю Вселенную. Сперва отравленный раб, судя по черновикам стихотворения, страдал, но оставался жить. Больше того, в черновиках имеется следующий вариант этого четверостишия:
       Но человека человек
       Послал к анчару самовластно,
       И тот послушно в путь потек –
       И возвратился безопасно.
      Значит, Пушкин, когда писал стихотворение, думал о том, что яд, хотя и смертельный, но не причинит вреда человеку, который его принесет, и не сделает вреда другим. Поначалу поэт продумывал и, так сказать, более субъективный вариант легенды: вместо «Природа жаждущих степей его в день гнева породила…» было «Природа Африки моей…».
      Слово «яд» у Пушкина примерно в двух третях случаев используется в переносном смысле: «ядом стихи свои в угоду черни буйной он наполняет», «сеют яд его подосланные слуги», «подозревая все, во всем ты видишь яд» и т.д. Зачем же, согласно замыслу «Анчара», царю нужен яд? А для того, чтобы пускать ядовитые стрелы в своих врагов, уничтожать их. Не в этом ли вечная сущность доносительства?
      Когда началась работа над «Анчаром», Пушкин сочинял письмо Вяземскому. В конце есть несколько слов, трудно разбираемых и требующих героических усилий текстолога: «Алексей Полторацкий сболтнул в Твери, что я шпион, получаю за то 2500 в месяц (которые очень бы мне пригодились благодаря крепсу), и ко мне уже являются троюродные братцы за местами и за милостями царскими». Подумав, Пушкин решил об этом Вяземскому не сообщать, и строки остались в черновике письма к нему.
      Яд клеветы соединился для поэта с ядом доносительства. Мысль искала эзоповскую форму и нашла в стихах. Образ ядовитого восточного дерева отражал реакцию поэта на предложение распространять яд в «пустыне», где поэт жил. Смысл этот, представляется, мог наполнить произведение и подсознательно. В легендах, которые послужили Пушкину источниками, говорится, что за ядом посылали каторжников, смертников, обещая свободу. И они шли к ядовитому дереву с надеждой освободиться. Над Пушкиным давно висело предложение Бенкендорфа принести яд с обещанием разрешить поехать за границу.
      Наше толкование «Анчара» неожиданно нашло подтверждение в жизни. Мы познакомились с женщиной, отца которой посадили в сталинские времена. Будучи в тюремной камере, он мысленно обращался за поддержкой к Пушкину. Отказаться от самооговора и оговора других ему, единственному из большой группы однодельцев, помогли стихи. Удержала зека мысль, что, принеся яд, подчинившись приказу владыки, он превратится в раба, а смерти все равно не избежать. Выйдя на свободу спустя 24 года, реабилитированный утверждал, что именно «Анчар» уберег его от доносительства.
      Не случайно публикация стихотворения (а Пушкин не отдавал его издателям три года) привлекла внимание Третьего отделения, заподозрившего опасное иносказание. Цензура пропустила стихи, ничего не обнаружив, а умный Бенкендорф потребовал приказать Пушкину «доставить ему объяснение, по какому случаю помещены… некоторые стихотворения его, и между прочим Анчар, древо яда, без предварительного испрошения на напечатание оных высочайшего дозволения» (Б.Ак.15.10).
      Пушкин понял, что дело плохо, но и бросить прямое обвинение автору со стороны Третьего отделения было не желательно: цензорам пришлось бы раскрыться, указать на подтекст. Бенкендорф приказал поэту явиться и, отчитывая его, как подростка, обвинил в «тайных применениях» и «подразумениях». Пушкин написал ему весьма резкий ответ, в котором, памятуя, что лучшая защита – нападение, заявил, что «обвинения в применениях и подразумениях не имеют ни границ, ни оправданий, если под словом дерево будут разуметь конституцию, а под словом стрела самодержавие» (X.316).
      В письме этом Пушкин смело протестовал против двойной цензуры, которой он подвергается, вместо одной – царской. Решительный протест многократно приводится в советских работах о Пушкине как доказательство мужества и принципиальной позиции поэта в борьбе с самодержавием. Опускается лишь одна деталь: когда порыв отваги прошел, Пушкин решил письмо не отправлять. А послал другое – «с чувством глубочайшего благоговения» (Х.317).
      Цензура стала невероятно придирчива. Пушкин сочинял «Анчар», заменяя «самодержавного владыку» на «непобедимого», а Вяземский рассказывал Пушкину об уморительном цинизме цензоров, которые обязаны следить, чтобы в пропускаемых произведениях содержался патриотизм. Цензор и писатель Сергей Глинка жаловался Вяземскому: «Черт знает за что наклепали на меня какую-то любовь к отечеству, черт бы ее взял!».
      Ошейник Третьего отделения всегда будет натирать шею Пушкину. Три года спустя приятель поэта Николай Муханов запишет в дневнике, что на вечере у Вяземского министр внутренних дел Дмитрий Блудов сказал, что министр иностранных дел Нессельроде не хочет платить Пушкину жалования. «Я желал бы, чтобы жалованье выдавалось от Бенкендорфа». Пушкин «тотчас смешался и убежал».

Глава пятнадцатая

НЕ СОВСЕМ ТАЙНЫЙ ОТЪЕЗД

 
       Если мне откажут, думал я, поеду в чужие края, – и уже воображал себя на пироскафе. Около меня суетятся, прощаются, носят чемоданы, смотрят на часы. Пироскаф тронулся: морской, свежий воздух веет мне в лицо; я долго смотрю на убегающий берег – My native land , adieu !
 
       Пушкин ( VI .389)
 
      Пушкин набросал эту картинку, приблизительно процитировав строчку из байроновского «Чайльд-Гарольда». Нет сомнения, что в неоконченном наброске «Участь моя решена, я женюсь», опубликованном через двадцать лет после смерти писателя, это звучит как биографическая деталь, хотя поэт написал, будто бы сделал перевод с французского. Из текста следует, что автор собирался уехать, если ничего не получится с женитьбой. Пушкину не сидится на месте, и тема дороги перетекает у него из одного стихотворения в другое.
       Долго ль мне гулять на свете
       То в коляске, то верхом,
       То в кибитке, то в карете,
       То в телеге, то пешком? ( III .121)
      Печаль, тревога, безнадежность, тоска и отчаяние то и дело озвучиваются в стихах и письмах. «Пушкин в эту зиму бывал часто мрачным, рассеянным и апатичным», – вспоминала Анна Керн. Нездоровье Пушкина отмечает и Вяземский в письме к жене: «Он что-то во все время был не совсем по себе. Не умею объяснить, ни угадать, что с ним было или чего не было, mais il n'etait pas en verve (но он был не в лучшем состоянии. – фр.)». Софья Карамзина, старшая дочь историографа, писала Вяземскому про Пушкина: «Он стал неприятно угрюмым в обществе, проводя дни и ночи за игрой, с мрачной яростью, как говорят». Снова, как двадцать лет назад, поэт готов послать жизнь к черту, проститься со всем, что его окружает, и только женские прелести еще способны скрасить мрак и вызвать чувство симпатии.
      Он раздвоен, странен в поступках, непонятен окружающим. Катя Смирнова, попова дочка, с которой Пушкин познакомился, будучи проездом в Малинниках, после вспоминала: «Показался он мне иностранцем…». Накануне нового, 1829 года, на общественном балу у танцмейстера Иогеля Пушкин встречает шестнадцатилетнюю девицу Наталью Гончарову. Но и эта влюбленность не отвлекла его от других серьезных планов. О намерении ехать на Кавказ или в Европу Пушкин писал брату Льву, писал не по почте, конечно, еще 18 мая 1827 года. После всех неприятностей и полученных от Бенкендорфа отказов и обид он стал еще более решительно собираться в дорогу.
      В биографии Пушкина, полной противоречий, которые не удается объяснить, кавказская эпопея остается одной из самых загадочных, несмотря на многочисленные попытки разобраться в ее целях. Первоисточник путаницы, разумеется, сам поэт: у него были важные причины скрывать истину.
      В письме к матери Натальи Гончаровой Пушкин объяснял мотивы своего отъезда внезапной влюбленностью и суровой реакцией матери на его предложение. «Я полюбил ее, голова у меня закружилась, я сделал предложение, ваш ответ, при всей его неопределенности, на мгновение свел меня с ума; в ту же ночь я уехал в армию; вы спросите меня – зачем? клянусь вам, не знаю, но какая-то непроизвольная тоска гнала меня из Москвы; я не мог там вынести ни вашего, ни ее присутствия» (Х.634, фр.). На деле решение двигаться на Кавказ было принято задолго до этого; предложение Гончаровой Пушкин сделал мимоходом, задержавшись в Москве по дороге из Петербурга на юг.
      В письме Бенкендорфу, потребовавшему объяснений, Пушкин доложит: «По прибытии на Кавказ (зачем прибыл, опущено. – Ю.Д.) я не мог устоять против желания повидаться с братом, который служит в Нижегородском драгунском полку и с которым я был разлучен в течение 5 лет. Я подумал, что имею право съездить в Тифлис» (Х.628). Выходит, мысль увидеть брата возникла у Пушкина уже на Кавказе. Между тем, задолго до поездки поэт говорил родственникам и знакомым, что собирается повидать на Кавказе брата. Дядя поэта Василий Пушкин писал Вяземскому из Москвы: «Александр Пушкин здесь и едет в Тифлис к брату».
      Задолжав много денег, выпивоха Лев уехал служить в армию за два года до этого, как выразился Пушкин, «чтоб обновить увядшую душу» (Х.176). Но не самому ли поэту хотелось того же самого: обновить увядшую душу? Итак, поездка к брату. Но брату Пушкин писал, что он едет вовсе не к нему, а к своему другу: «поеду… не для твоих прекрасных глаз, а для Раевского» (Х.178).
      В черновике предисловия к «Путешествию в Арзрум» Пушкин тоже сдвигает акцент, говоря, что ехал он на Кавказские воды (что означало для читателя отдых у минеральных источников), а там решил свидеться с братом. Пушкин добавляет то, что по понятным причинам не хотел сообщать Бенкендорфу: о своем желании встретиться с «некоторыми из приятелей». Имеются в виду опальные декабристы, сосланные на Кавказ и ставшие там, говоря современным языком, оккупантами, причем вполне искренними. Но не к ним ехал Пушкин, добавим мы. Не застав на месте в Тифлисе друзей, сообщает он в предисловии к своему «Путешествию», он решил увидеть «блистательный поход» и поэтому отправился в Арзрум. На деле и раньше было известно, что он собирался именно в армию, а не пить минеральную воду.
      Писатель, публикующий заметки о путешествии, вовсе не обязан оправдываться перед читателем. Почему же оправдание целей вояжа на передовую так занимало Пушкина? Записки он опубликовал спустя шесть лет, и в предисловии не раз возвращается к причинам, побудившим его к поездке и к сочинению – теперь уже – воспоминаний. «Сии записки, – пишет Пушкин в отброшенной им перед публикацией части предисловия, – будучи занимательны только для весьма немногих, никогда не были бы напечатаны, если б к тому не побудила меня особая причина. Прошу позволение объяснить ее и для того войти в подробности очень неважные, ибо они касаются одного меня». По возвращении «я не стал оправдываться (в действительности, сделал это. – Ю.Д.). Но обвинение важнейшее заставляет меня прервать молчание» (VI.505-506).
      Речь в журналах, которые имеет в виду Пушкин, шла о том, что он не воспел победы русского оружия, вернувшись с Кавказа. Выходит, публикация осуществлялась им из стремления выполнить свой патриотический долг. Но в другой рукописи Пушкин начинает отстаивать право писать или не писать о поездке: «частная жизнь писателя, как и всякого гражданина, не подлежит обнародованию» (VI.506). Так какой же была поездка – деловой или частной?
      Реальных причин, по которым поэт ринулся на Кавказ, было несколько. Самой таинственной из них представляется та, которая тщательно выскребалась советской пушкинистикой, но была ясна Бенкендорфу, и даже Николаю I. Вернувшись, Пушкин по вполне понятной причине постарался отмести истинные цели в оправдательном письме. «Что именно имеет в виду поэт? – спрашивает В.Кунин и отвечает. – Прежде всего разнесшийся клеветнический слух, будто он собирается через турецкое побережье бежать за границу. Эта абсурдная мысль, судя по некоторым намекам, пришла в голову Вяземскому; в разное время ее повторяли и некоторые пушкинисты».
      Три причины выдвигаются этим автором в качестве истинных: «ностальгия по декабризму», то есть стремление Пушкина встретиться с опальными офицерами; желание вырваться из светской суеты, соединенное со страстью к путешествиям; и, наконец, безудержная храбрость, «сопричастность героическому делу русских воинов». У другого автора читаем: «Поездка Пушкина на Кавказ в действующую армию летом 1829 г. определялась преимущественно творческими интересами, хотя последние и были неотделимы от страстного желания увидеть «друзей, братьев, товарищей».
      Слухи о поездке Пушкина ходили разные, тайной она не была. Писатель и цензор Владимир Измайлов писал Вяземскому: «Пушкин на полете к югу и, вероятно, к новой славе литературной». Василий Ушаков, театральный критик и писатель, вспоминал, что он «встретился в театре с одним из первоклассных наших поэтов и узнал из его разговоров, что он намерен отправиться в Грузию».
      Говорили, что поэт, продувшись в карты, поехал туда выигрывать деньги. Вяземский считал, что разрешение Пушкину ехать в армию могли пробить офицеры-игроки. У них он выиграл деньги, которые пустил на путевые расходы, а там надеялся выиграть еще. К такому предположению были основания: в полицейском списке московских картежников за 1829 год общим числом 93, под номером 1 значится Федор Толстой, 22 – другой приятель Пушкина Нащокин, 36 – сам Пушкин, «известный в Москве банкомет». Но, разумеется, такой слух не столь опасен, может, даже выгоден.
      Об отбытии поэта фон Фок докладывал Бенкендорфу, и все соображения тут невероятно интересны: «Я вам сказывал (значит, еще раньше доложил. – Ю.Д.), что Пушкин поехал отсюда в деревню один. Вот первое о нем известие от собачонки его Сомова. Что далее узнаю, сообщу. Вспомните при сем, что у Пушкина родной брат служит на Кавказе и что господин поэт столь же опасен pour l'Etat (для государства.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42