Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Узник россии

ModernLib.Net / Дружников Юрий / Узник россии - Чтение (стр. 34)
Автор: Дружников Юрий
Жанр:

 

 


      По части денег Наталья жила не менее расточительно, чем муж. Ее наряды и выезды съедали львиную часть бюджета семьи. Пушкин играл в карты, а платил долги царь; платил охотно, но это была опасная зависимость. Пушкин посмеивался: «Царь со мною очень милостив и любезен. Того и гляди попаду во временщики» (Х.285). И еще, когда царь дал ему жалование: «Это очень мило с его стороны, не правда ли? Он сказал, раз он женат и небогат, надо наполнить ему кастрюлю. Ей-богу, он очень со мною мил» (Х.286, фр.). Был резон в пушкинских словах: «Я всем сердцем привязан к государю».
      Пушкин получал пять тысяч рублей в год. Для сравнения, Карамзину платили две тысячи, Жуковскому четыре, Крылову полторы тысячи рублей. «Евгений Онегин» продан автором Смирдину на четыре года (то есть фактически получилось – посмертно) с условием, что Пушкин не имеет права печатать ни единого отрывка. Полученные деньги поэт спустил в карточной игре. Зреет ревность к царю, и Пушкин играет еще азартнее. «Я перед тобой кругом виноват, в отношении денежном, – оправдывается он перед женой. – Были деньги – и проиграл их. Но что делать? Я так желчен, что надобно было развлечься чем-нибудь. Все Тот (конечно, речь о Николае. – Ю.Д.) виноват; но Бог с ним; отпустил бы лишь меня восвояси» (Х.386).
      «Увлечение картами… исчезает после женитьбы поэта», – цитата из книги Г.Парчевского «Пушкин и карты». Однако в той же книге потом перечисляются игры и проигрыши последующих лет. По подсчетам Парчевского, Пушкин играл по крупной 35 раз (на деле значительно больше) – в банк, фараон, штос, шулерскими методами тоже пользовался: очень хотелось выиграть. Но «чаще всего продувался в пух! – вспоминал Ксенофонт Полевой. – Жалко бывало смотреть на этого необыкновенного человека, распаленного грубою и глупою страстью!».
      Игра в карты не могла не найти своего отражения в сочинениях Пушкина. «Пиковая дама» – его вариант немецкой (по другим источникам шведской) повести под тем же названием, изданной Ламоттом Фуке в Берлине в 1826 году. По-немецки Пушкин не читал, но она была переведена на французский. Некоторые коллизии, как доказал А.Егунов, Пушкин заимствовал у Эрнста Гофмана. О параллелизме Пушкин – Германн много написано. Реже отмечается, что в черновиках он начинал писать от первого лица, лишь после решив отстраниться от «я», но много связующих звеньев осталось. Более существенными представляются детали жизни поэта, из которых проистекает стыдливо опускавшаяся пушкинистикой параллель характеров и материальных обстоятельств автора и героя.
      Характер Германна с его сплетением осторожности и благоразумия, с бурлящими страстями и воображением, а также нужда и мечты сразу разбогатеть, – не копия ли автора «Пиковой дамы»? Пушкин одушевил своего героя собственной страстью игрока, своим суеверием. Он столь же настойчиво мечтал разбогатеть за ломберным столом, как Германн. В компании игроков, если заменить имена, окажутся московские и петербургские карточные приятели Пушкина. В черновиках поминается и публичный дом Софьи Астафьевны, в котором все они – желанные гости. Пушкинские рукописи на игровой бирже покупались и продавались. Когда он проигрывал в карты, все шло с молотка, будь то стихотворения или часть романа:
       Глава Онегина вторая
       Съезжала скромно на тузе. (Х.190)
      Прочитав эти шутливые строки, сочиненные Иваном Великопольским, Пушкин чрезвычайно обиделся, но сути дела это не меняло. Обычно, если говорится о Пушкине-игроке, энтузиазм, страсть его преувеличиваются, а надежда и стремление внезапно разбогатеть приуменьшаются, однако он превратился в азартного игрока, жаждущего денег. Для сравнения: Боратынский раз проигрался и прекратил это занятие; Вяземский в юности просадил полмиллиона и больше не играл. Пушкин остался игроком до конца дней. Ценности и бриллианты жены были им заложены, чтобы расплачиваться с карточными долгами. Именно деньги были сутью страсти не только Пушкина, но и Некрасова, и Достоевского. Пушкин играл азартно, но плохо, рассчитывал на авось, проигрывал шулерам. Проигравшись, возвращался к творчеству – другому полюсу страстей.
      О написанной в осень 1833 года в Болдине поэме еще Анненков писал, что «Медный всадник» создан одновременно со стихотворением «Не дай мне Бог сойти с ума», и смысл поэмы от этого становится яснее. «Медный всадник», в упрощенной трактовке, – поэма о том, что цель оправдывает средства. Другой ее смысл: надо быть сумасшедшим, чтобы выступить против царя (новое понимание Пушкиным себя и других, декабристов в том числе). Всю жизнь Пушкин слышал позади себя тяжело-звонкое скаканье медного всадника и смирился с тем, что судьбы не избежать, что сойти с проторенной дороги невозможно – всадник растопчет. В поэме крайности: абсолютное рабство и – хаос; духовный взлет и – умственное убожество толпы.
      Цявловский считает, что Пушкин принял поэму Мицкевича о Петре Первом как вызов со стороны польского собрата, и сатирическим картинам в стихах Мицкевича «Петербург», в частности, «Памятник Петру Великому», противопоставил свой панегирик вечно живому русскому царю. Однако до «Медного всадника», в 1832 году, вышла книжка Ф.Я.Кафтарева «Петропольские ночи». В ней всадник уже оживлен, власть его безгранична, как, впрочем, безмерно и словоблудие сочинителя:
       Бессмертный Петр, богоподобный,
       Смиряя буйство на скале,
       Один ты властвовать способный
       Всемирным троном на земле.
      Но вообще-то и до, и после Кафтарева в литературе собиралось немало подобных дифирамбов. Сам монумент был талантливым созданием Фальконе – нанятого русским правительством французского скульптора, который уехал из России, не дожидаясь открытия памятника. Петр Великий верхом и в лавровом венке (награжденный кем? за что?), в тоге, на ногах сандалии (это для русского-то мороза!), неизвестно куда скачущий римский, точнее, русский патриций? Всадник-то, конечно же, бронзовый, а не медный, но привычка важней точности.
      Для Адама Мицкевича, в отличие от Пушкина, Петр Первый – «Царь-кнутодержец в тоге римлянина», а его деятельность – «водопад тирании». В «Медном всаднике» не только власть и личность, но и оборотная сторона: хрупкость личных целей и желаний перед напором власть придержащих.
       Природой здесь нам суждено
       В Европу прорубить окно. ( IV .274)
      В сноске Пушкин цитирует Франческо Альгаротти, итальянского писателя, который побывал в петровской России: «Петербург есть окно, через которое Россия смотрит в Европу». Конечно, повеление природы тут ни при чем: она к политическим амбициям равнодушна. Слова «прорубить» нет у Альгаротти. От этого пушкинского слова веет кровавой бойней. Для сравнения: чеченцы в конце ХХ века тоже ведь прорубали в Европу (и в Азию) через Россию окно, но им это природой не было суждено. Еще более серьезно другое. Почему, собственно, русскому народу надо иметь в Европу окно, а не дверь и не ворота? Ответ в том, что в окно можно только смотреть. Не вкладывал ли Пушкин иронический подтекст, ведь сам он имел возможность лишь подглядывать в кронштадтское окно, ибо дверь для него была заперта? Нет, не будем приписывать поэту наши сегодняшние мысли.
      «Медный всадник» был запрещен цензурой. Николай Павлович, прочитав, сделал ряд замечаний. Жуковский приложил руку, чтобы обкорнать поэму для печати, заменив слова «горделивый истукан» на «дивный русский великан» и пр. Но и это не помогло: подтексты, непонятности, двойной смысл продолжали смущать цензуру. Одна из таких опасных мыслей – жалкость и беспомощность рядового гражданина России по сравнению с силой медных лбов власть имущих. И эту мысль убрать трудно. Даже Достоевский, во всем другом с Пушкиным согласный и его почитающий, остановившись на идиллических строках «Люблю тебя, Петра творенье…» и далее, вдруг взрывается: «Ведь это море, которого не видим, запершись и оградясь от народа в чухонском болоте… Виноват, не люблю его окна, дырья – и монументы».
      Незадолго до смерти Пушкин принимается за переделку «Медного всадника». Сперва переносит в свою рукопись все замечания Николая, возможно, чтобы не просто исключить не понравившиеся царю места, но намереваясь перехитрить его изощренными изменениями. Постепенно правка уходит далеко от предшествующей версии, и оказывается брошенной на полпути. В тексте, который остался, ловим мысль Пушкина, с такой страстью вложенную им в строки: зловещая тень медного истукана, этот каменный гость, всю жизнь преследуя поэта, идет за ним по пятам.
      Как с грустью говорил Боратынский, «молча можно быть поэтом». Число близких Пушкину людей уменьшается. Он выбит из колеи. «У меня решительно сплин», – сообщает он. Плетнев жалуется Жуковскому, что Пушкин ничего не делает: «…Утром перебирает в гадком сундуке своем старые к себе письма, а вечером возит жену свою по балам не столько для ее потехи, сколько для собственной».
      Не сплин, а апатия у него. Даже в Болдине осенью пишется трудней: «О себе тебе скажу, – сообщает он жене, – что я работаю лениво, через пень-колоду валю. Все эти дни голова болела, хандра грызла меня; нынче легче. Начал много, но ни к чему нет охоты; Бог знает, что со мною делается» (Х.353). Павлищев мягко писал, что в тридцать четыре года Пушкин чувствовал себя пожилым человеком.
      После десятимесячного путешествия по Германии, Швейцарии, Италии и Франции осенью 1833 года возвратился Жуковский. Увидав его, Пушкин записал в дневнике: «Он здоров и помолодел» (VIII.23). Разговоры их вернулись к больным темам литературы, власти, службы. Непосредственным начальником поэта был опять граф Нессельроде. Разве не парадоксально, что Пушкин прослужил в Министерстве иностранных дел тринадцать лет – большую часть взрослой жизни, и ни разу не побывал на Западе? В дневнике он осуждает деспотические запреты русским проживать за границей, но что же делать? Невозможно жить, стоя на одной ноге, и, не сумев шагнуть через границу, он опустил вторую ногу на землю здесь.
      Пушкин как государственный мыслитель – по существу, явление значительно более скромное, чем Николай Карамзин с его европейским широким подходом к просвещенному абсолютизму. Пушкин пытался подражать Карамзину, особенно во взаимоотношениях с властью, с царем. Карамзин не боялся изложить правду в письменном виде и представить царю. Пушкину хотелось быть таким же независимым, но первый же разговор с Николаем Павловичем в 1826 году показал, что это невозможно и остается только следовать принятой вокруг трона лести.
      Часто цитируется высказывание из дневника русского Данжо о Николае: «В нем много от прапорщика и немного от Петра Великого». Но не Пушкин это сказал, у него в дневнике написано: «Кто-то сказал о государе» (VIII.39). Поэт с некоторых пор предпочитал высказываться осторожнее, и даже в узком кругу друзей поднимал тост за здоровье царя. Дело не только в изменившемся времени, но и в разности натур Карамзина и Пушкина. Поставить себя так, как поставил Карамзин, поэт не сумел, а как историограф не создал труда, сравнимого с карамзинским.
      «Путешествие из Москвы в Петербург» являет собой непредубежденному взгляду вполне лояльное сочинение Пушкина, в котором доказывается, что русский крестьянин – самый счастливый в Европе. Здесь трудно обнаружить критический подход поэта к действительности, и вот, чтобы придумать то, чего нет, пушкинистами предложен ход через игольное ушко. В комментариях объясняется, что умеренные взгляды выражает, дескать, не сам Пушкин, но… «воображаемый автор», «взгляды которого во многом не совпадают со взглядами самого Пушкина», и делает это исключительно по цензурной необходимости. А сам поэт, дескать, излагает такие мысли потому, что «не видел в современной ему России политических сил, способных произвести коренные изменения государственного строя» (VII.493). Значит, если бы видел, то хамелеонски писал бы все наоборот? Эта белиберда сочинена уважаемым Б.Томашевским.
      Консерватизм взглядов позднего Пушкина не вызывает сомнения. Близкий друг Вяземский тоже постепенно становится более умеренным, поступает на службу, и его духовное сопротивление прошлых лет улетучивается. «Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от одного улучшения нравов, без насильственных потрясений политических, страшных для человечества», – написал Пушкин в сочинении о Радищеве и повторил еще раз в «Капитанской дочке» (VII.200 и VI.301). В «Путешествии из Москвы в Петербург» поэт подчеркивает, что человек должен быть свободен «в пределах закона, при полном соблюдении условий, налагаемых обществом» (VII. 207). Положение русского Данжо настолько упрочилось, что он мог теперь хлопотать перед правительством за других.
      Пушкин записывает в дневнике любопытный разговор с английским посланником Джоном Блайем: «Зачем у вас флот в Балтийском море? для безопасности Петербурга? но он защищен Кронштадтом. Игрушка! – Долго ли вам распространяться? (Мы смотрели на карту постепенного распространения России, составленную Бутурлиным.) Ваше место Азия; там совершите вы достойный подвиг сивилизации… etc.» (VIII.24). Не знаем, что отвечал Пушкин. Не знаем, как он сам думал в тот момент. Илья Фейнберг считал, что патриот Пушкин спорил с англичанином. Нам кажется, и согласие, и патриотические возражения были одинаково возможны для русского Данжо.
      Отношения между государством и индивидом, а впрочем, и отношения между людьми есть вообще обмен. Единственным достоянием государства, имевшим обменную ценность для Пушкина, было признание его творчества и предоставление ему возможности свободно печататься. Но именно в этом государство ему отказало. Разговаривая с Николаем на бале и желая потрафить самолюбию царя, поэт сказал, что данное царствование будет ознаменовано свободой печати, он в этом не сомневается. Пушкин вспоминал: «Император рассмеялся и отвечал, что он моего убеждения не разделяет». Следовало поэту либо, как многие другие, более преданно служить государству, либо, как сделали Вольтер и Байрон, его оставить. Ни то, ни другое Пушкин не сделал.
      Подавляя ненависть, он принимает ограничения как норму, а муки жизни – как неизбежность судьбы. Существуя «при дворе», он как бы санкционирует собственное рабство. Но тут он чужой, вне правил игры, при большом самолюбии имеет маленький чин. Он согласился, что данный ему Богом дар творить оплачивает в действительности царь. Когда поэт размышлял о правах, он уже отдал их государству, превратившись в просителя подаяний.
      Бюрократия диктовала ему, где жить, двор – что надевать, цензура – что писать, тайная полиция – куда ехать и кому читать стихи. Перо подчинилось службе, и царь шел навстречу. Пушкин задумывает издавать журнал – ему дается разрешение, но он ничего не сделал. Он умоляет Бенкендорфа разрешить ему издание литературной газеты и следом, получив оное, пишет ему же, что дело это причиняет ему «отвращение». Честолюбие ублажалось беседами с царем, а это была сделка с совестью или наивность, которая плохо уживалась с умом великого человека. «У Пушкина лакейство проникает… в самую сердцевину его творчества, – считал Д.Мирский, – диктует ему стихи, равные по силе лучшим из его достижений…».
      В гостиной Александры Смирновой Пушкин не раз декламировал стихи в присутствии Николая Павловича, и последний ему аплодировал. Контакты между царем и поэтом происходили довольно часто с лета 1831 года. Смирнова вспоминала, как однажды государь, между прочим, когда речь шла об императоре Петре, сказал Пушкину: «Мне бы хотелось, чтобы король нидерландский отдал мне домик Петра Великого в Саардаме». – «В таком случае, – подхватил Пушкин, – попрошусь у Вашего Величества туда в дворники». Царь рассмеялся и сказал: «Я согласен, а покамест назначаю тебя его историком и даю позволение работать в тайных архивах».
      Как-то не верится, что царь даже в шутку согласился послать Пушкина в Голландию. Но судя по дневникам Пушкина, почти всегда откровенным и отражающим придворные сплетни, включая слышанное о высказываниях императора, поэт определил свое положение: он стал близок к тому, чтобы сделаться русским Данжо. Если уже не стал им.
Глава девятая

« НЕТ ПРЕПЯТСТВИЙ ЕМУ ЕХАТЬ, КУДА ХОЧЕТ, НО…»

 
       Ух, кабы мне удрать на чистый воздух.
 
       Пушкин – жене, 11 июня 1834 (Х.383)
 
      «Ты разве думаешь, что свинский Петербург не гадок мне? – пишет он Наталье. – Что мне весело в нем жить между пасквилями и доносами?» (Х.378). На высокое предназначение российской словесности, когда жизнь протекает «между пасквилями и доносами», он смотрит цинично, ибо «охота являться перед публикою, которая вас не понимает, чтобы четыре дурака ругали вас потом шесть месяцев в своих журналах только что не по-матерну. Было время, литература была благородное, аристократическое поприще. Ныне это вшивый рынок» (Х.366). Пять лет назад он объяснял Егору Розену: «Помните, что только до 35-ти лет можно быть истинно-лирическим поэтом, а драмы можно писать до 70-ти и далее». Неужели это предупреждение реализовалось?
      Пушкин злой, зло срывает на дворнике, которого бьет, возвращаясь домой, деньги просаживает в карты. Карточная страсть взяла верх над творчеством и над любовными страстями, но даже самый опытный игрок не в состоянии идти против природы карточной игры. Это можно считать законом: чем дольше играешь, тем меньше шансов выиграть. Он поступал наоборот, втягивался в игру на всю ночь и к утру проигрывался в пух и прах.
      Постоянно сидя на мели, он старается выкарабкаться, расплатиться с долгами, но влезает в новые. Играет все больше и проигрывает. Издателем хочет стать в надежде сделать деньги. Обращается к царю с просьбой выдать 15 тысяч на печатание «Пугачева». Получает 20 тысяч, причем «Пугачев» печатается за казенный счет, а полученные деньги частью отданы за долги, остальные проиграны. Год спустя в черновике письма Пушкин снова просит у царя, теперь уже 100 тысяч, чтобы «уплатить все… долги и иметь возможность жить, устроить дела моей семьи и, наконец, без помех и хлопот предаться моим историческим работам» (Х.680). По размышлению ходатай пришел к выводу, что «в России это невозможно», но деньги продолжает просить. Поняв, что замахнулся на нереальное, уменьшил просимую у царя сумму до 30 тысяч, но неожиданно получил 60. Вдумайтесь в эту нелепицу: «Из 60 000 моих долгов половина – долги чести», – без смущения сообщает он о карточных проигрышах (Х.682).
      Еще в 1829 году, возвращаясь с Кавказа, Пушкин ехал вместе с картежником и аферистом Василием Дуровым, братом славной кавалерист-девицы. Дуров оказался помешанным на одном пункте, как вспоминал Пушкин: ему хотелось иметь 100 тысяч рублей. Чтобы добыть эти деньги, Дуров придумал 100 тысяч способов. Любопытен один из вариантов, который в шутку предложил ему Пушкин. Он посоветовал украсть полковую казну, и они обсуждают этот вариант. «Однажды сказал я ему, что на его месте, если уж сто тысяч были необходимы для моего спокойствия, я бы их украл. «Я об этом думал», – отвечал мне Дуров. – Ну, что же? – «Мудрено; не у всякого в кармане можно найти сто тысяч, а зарезать или обокрасть человека за безделицу не хочу: у меня есть совесть» (VIII.81). Через пять лет Пушкин вспомнил эту историю, и, так сказать, примерил ее на себя. «Ох! кабы у меня было 100 000!», – пишет он жене (Х.400). А еще через год опять мечтает о ста тысячах, не зная, как их раздобыть. С этой мыслью он и играет в карты. Пишет письмо Дурову, поздравляя с женитьбой и опять посмеиваясь, что дело-то жизни – достать сто тысяч – не реализовано.
      Одна деталь любопытна: каждый раз, упоминая эту «стотысячную мечту», Пушкин прибавляет как заклинание: «Буду жив, будут и деньги», «Главное, были бы мы живы». Деньги – едва ли не главная тема его писем. Не рифмы, но суммы обсуждает он со своими корреспондентами, жалуется на нужду, просит у всех, у кого может. Не жена, не дети, не творчество – красная нить писем поэта последних лет, а цифры с нулями. Вдохновение его – в игре; тут он оживляется, горит до тех пор, пока не просадит все, что раздобыл, и тогда возвращается к стихам и прозе. Он клянется жене, что бросит карты. Он скрывает от нее проигрыши, обманывает. «Денег тебе еще не посылаю. Принужден был снарядить в дорогу своих родителей», – врет он ей, ибо денег родителям и не думал давать, все проиграл. Жизнь для него – это деньги, денег нет, а те, что попадают в карман, немедленно проигрываются. И опять денег нет, и весь он в долгах что в репьях.
      Ах, как хочется после многолетнего тщательного изучения всего, что связано с Пушкиным, вернуться к его школьному чистому хрестоматийно-выглаженному, облизанному поколениями пушкинистов образу! Чтобы не знать той стороны жизни, которая засасывала его в болото. Но как закрыть глаза, как уничтожить факты, свидетельства, накопленные десятилетиями? И остается одно: писать как было на самом деле. Чепуха это все, что поэзия отдельно, а биография отдельно. У писателя жизнь и то, что пишется – одно. Друзья, родные, общество, правительство, царь, даже тайная полиция не только держали Пушкина в узде, но и (о чем не принято писать) помогали, содержали, пытались защитить от разорения его семью.
      Бездельное времяпровождение все чаще становится во главу угла его жизни. Нащокин носится с идеей сделать игрушечный домик – копию собственного. Мастера отделывают комнатки, делают игрушечную мебель, посуду. Вложены уйма времени и денег – великолепный способ захоронения человеческих сил. Друг Пушкин в восторге от замысла. Он обитает в Москве у Нащокина, домой ехать не хочет, а жене в Петербург пишет: «Нащокин встает поздно, я с ним забалтываюсь – глядь, обедать пора, а там ужинать, а там спать – и день прошел» (Х.449). Увлекательная жизнь первого поэта России…
      За периодами спада и апатии следует подъем творческой энергии. Поэт создает великие вещи, но великое не востребуется, оставаясь в столе. Это опять приводит его в отчаяние: бессмысленная карусель. Вернувшемуся в Петербург другу Александру Тургеневу, которым недовольны наверху, Пушкин читал запрещенного к печати «Медного всадника». Двадцать лет Тургенев прожил в Европе, изредка приезжая, и в России стал чужим. Александр Воейков писал из Петербурга: «А.И.Тургенев провел здесь и в Москве почти год. Он стал дик и странен в образе мыслей и суждений. Он потерян для России». «Дик и странен» – следует читать, что Тургенев сделался еще более западным человеком и космополитом. Но для Пушкина Тургенев оставался близким по духу. Тургенев повел поэта в английский магазин – купить ему импортные подарки.
      А в театре через несколько дней Пушкин, боясь, что увидит государь, не пригласил опального Тургенева к себе в ложу. Обиженный Тургенев, отвыкший от российской паранойи, записал в дневнике: «Итак, простите, друзья-сервилисты и друзья-либералы. Я в лес хочу!». Но, конечно, понял и простил Пушкина. Почтенный иностранный вояжер маркиз Дуро прослышал о том, что царь не пропустил в печать стихи Пушкина, и спросил Тургенева, почему. «Твоим «почему», маркиз, не будет конца», – ответил Тургенев, перефразировав Вольтера («Твоим почему, сказал Бог, не будет конца").
      В советских трактовках поступок Пушкина, побоявшегося пригласить опального Тургенева в ложу, оправдывается сложностью положения поэта при дворе. «Понятно, что приглашение в ложу Тургенева, к которому Николай относился неприязненно, было бы расценено царем как очередной демонстративный акт; Пушкин не захотел обострять и без того натянутые отношения со двором». Тургенев же заметил, что грань между рабской угодливостью чиновников вроде Блудова или Уварова и либералистом Пушкиным стерлась. Сам Тургенев не только не отрекся от брата Николая, оставшегося в Лондоне, но, нарушая запрет, виделся с ним за границей, оказывал ему материальную помощь. В дневнике Пушкин писал красиво: «…я могу быть подданным, даже рабом, но холопом и шутом не буду и у царя небесного» (VIII.38). В повседневной придворной практике эта деликатная грань никому не казалась существенной.
      Сколько раз Пушкин с вызовом глядел в дуло пистолета, в Арзруме, как сам рассказывает, даже добровольно полез в огонь сражения. Опасаясь же недовольства власти, трусил, заискивал. После презирал за это себя, ненавидел всех, но также поступал опять. 23 ноября 1834 года Пушкин просится на прием к царю «иметь счастье представить первый экземпляр книги». Пушкин понимает, что экземпляр царь получит и без него, если пожелает, поэтому прибавляет, что хочет рассказать царю кое-что, не опубликованное в книге. Мудрено ли, что после таких действий о Пушкине ползут не самые приятные слухи. Он ими возмущается. Один раз смело выразил свой протест властям: «…ни один из русских писателей не притеснен более моего» (Х.431). Но – в черновике письма Бенкендорфу, которое не отправил.
      Пушкина не выпускают за границу, но он хочет знать, что происходит там. Он знакомится с Анастасией Сикур, женой французского публициста и тоже журналисткой. Она вскоре уехала, а после написала о Пушкине статью. Французский маг и чревовещатель Александр Ваттемар встречается с поэтом. Пушкин даже пытается помочь ему через друзей с организацией концертов. Позже Ваттемар посвятил свою жизнь осуществлению проекта международного обмена книгами, организовывал выставки, на которых отдел русских коллекций был особо видной частью. Он вывез и сохранил автографы Пушкина.
      Полуопальный Александр Тургенев, снова отбывший за границу, становится там пушкинскими ушами и глазами. Он путешествует по Италии, работает в архивах Ватикана, живет в Париже, потом в Лондоне, опять в Париже. Через Тургенева Пушкин заочно знакомится с Ламартином. Читает и хочет печатать рассказы Тургенева о посещении домов Гете и Шекспира. «Если бы я знал тогда, что Пушкин сделался журналистом, то уладил бы письмо так, чтобы он мог выбрать из него несколько животрепещущих крох с богатой трапезы европейской. Годятся ли ему эти крохи, т.е. мои письма? Мы бы могли и отсюда перекликиваться, и потом из Германии, на которую взгляну пристально, хотя и мимоходом, и – из Москвы, где надеюсь найти прежние письма и привести и собрать свежие впечатления. Передавать ли их журналисту Пушкину? Ожидаю от него скорого и откровенного ответа, и, в случае согласия, – условия о том, что ему нужно и на каком основании и чего он преимущественно желает. Чего я не должен присылать – я и без него знаю. Молчание приму за доказательство, что предложение мое не может быть принято».
      Тургенев отыскивал любопытные документы по истории России в Королевской библиотеке в Лондоне, в парижском «Арсенале»; письма Тургенева Пушкин охотно печатал в «Современнике». Однако «Хроники русского» были опубликованы без редактирования частных писем, и это привело Тургенева в гнев, что и в самом деле попахивало щелкоперством издателя. В следующем номере Пушкин, Вяземский и Жуковский решили извиниться, как того требовал оскорбленный Тургенев. Вяземский сочинил конфузливое письмо. Когда Тургенев вернулся, они встречались по три раза на дню, и Пушкин буквально поглощал все рассказанное приезжим. После смерти Пушкина «Современник» вместо «Хроники русского» из Парижа стал печатать, по выражению Тургенева, «статьи о тамбовском патриотизме».
      В черновиках у Пушкина имеются тезисы, написанные по-французски и названные публикаторами «Планом статьи о цивилизации». Всего несколько строк, но интересно, что, собираясь рассуждать о рабстве и свободе, о цензуре и театре, Пушкин далее ставит рядом две темы: «О писателях. Об изгнании» (VII.533). Бессмысленно гадать, каково могло быть содержание статьи, будь она написана. Но первоначальный ход мысли, связь между свободой творчества писателя и его местопребыванием, а также сам факт, что тема по-прежнему интересует поэта, очевидны. А вскоре рождается и записывается замысел статьи о правах писателя, опять-таки нереализованный.
      Очевидно, в обоих случаях в подкорке наличествует Вольтер, и Пушкин невольно сравнивает себя с великим французом, моралистом, еретиком, изгнанником, конфликтующим с королем. Но столь же очевидно, что сравнение себя с почти свободным и независимым Вольтером не вдохновляет. Может, поэтому Пушкин вдруг упрекает его в том, в чем сам грешен: «Вольтер, во все течение долгой своей жизни, никогда не умел сохранить своего собственного достоинства… Клевета, преследующая знаменитость, но всегда уничтожающаяся перед лицом истины, вопреки общему закону, для него не исчезла…». Ощущение такое, что, называя имя Вольтера, он пишет о себе: «Что из этого заключить? что гений имеет свои слабости, которые утешают посредственность, но печалят благородные сердца, напоминая им о несовершенстве человечества; что настоящее место писателя есть его ученый кабинет и что, наконец, независимость и самоуважение одни могут нас возвысить над мелочами жизни и над бурями судьбы» (VII.286). Все понимал Пушкин, оставалось реализовать эти мысли самому.
      19 октября 1834 года, в такой вдохновенный обычно для него «лицейский» день, он писал Александре Фукс: «Поэзия, кажется, для меня иссякла. Я весь в прозе; да еще в какой!..» (Х.402). Через девять дней выходит «История пугачевского бунта», написанная полтора года назад. От него ждут следующих исторических изысканий, но труд о Петре (а замысел был написать историю «всех Петров» – от Первого до Третьего) продвигался с трудом и в результате не реализовался.
      «История Петра» – и название, и само сочинение, собранное биографами из кусочков, блистательных и второстепенных, – носит характер некоего условного текста, большей частью выписок из книг. Заслуга в изготовлении связного сочинения Пушкина под названием «История Петра» принадлежит И.Фейнбергу. Пушкинист проделал огромную работу, подбирая друг к другу по смыслу готовые и не готовые записи поэта, полагая, что они станут связным текстом.
      Такой подход при отсутствующем авторе вряд ли безупречен, и сочинению И.Фейнберга о пушкинском Петре давно противопоставляются серьезные возражения. Нельзя решать за Пушкина, что он внес бы в книгу и что отбросил за ненадобностью. Писалось не вольное сочинение, а заказ царя, поэтому произведение наверняка отличалось бы от имеющихся неполных черновиков. К примеру, поэт назвал Петра «самовластным помещиком», чьи указы «жестоки, своенравны, и, кажется, писаны кнутом». В готовой рукописи это не могло быть оставлено.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42