Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Узник россии

ModernLib.Net / Дружников Юрий / Узник россии - Чтение (стр. 38)
Автор: Дружников Юрий
Жанр:

 

 


       И я, в закон себе вменяя
       Страстей единый произвол… ( V .143)
      Дело не в злой шутке и не в очередной сплетне. Александра Гончарова свидетельствовала, что Геккерен уговаривал Наталью «оставить своего мужа и выйти за его приемного сына». Биографы не верили дочери Натальи Пушкиной от второго брака Александре Араповой, которая рассказывала, что был разработан обдуманный до мельчайших подробностей план бегства Натальи с Жоржем за границу, который был ей предложен под дипломатическим патронажем Геккерена. Связь с ним сделала Дантеса богатым, и его бегство с Натальей облегчалось. Теперь подтверждения серьезности этих намерений обнаружены в письмах Дантеса.
      Дантес писал отъехавшему в Европу Геккерену письмо, в котором признавался в своей безумной любви к жене поэта еще с осени 1835 года. «Самое же ужасное в моем положении, что она тоже любит меня, однако встречаться мы не можем, и до сих пор это невозможно, так как муж возмутительно ревнив». В те дни француз был принят в доме Пушкина, и, таким образом, влюбленные получили место для встреч на глазах у мужа, а также и тогда, когда его дома не было. Страстного поклонника Натальи повстречала там сестра Пушкина Ольга. Пушкин вроде бы призывает жену к семейному очагу: «Нехорошо, мой ангел: скромность есть лучшее украшение вашего пола» (Х.449). Он возмущен, но изображает удивление: «Что это, женка?» (Х.452).
      Француз хочет избавиться от наваждения. Если верить письму, написанному спустя полгода после начала романа, они с Натали еще не сблизились: «…Более двадцати раз просила она пожалеть ее и детей, ее будущность… она осталась чиста и может высоко держать голову, не опуская ее ни перед кем в целом свете». Публика рассказы о платонических отношениях воспринимала иронически. Пушкин своей неадекватной реакцией, бесконечными упреками жене, почти открытой ненавистью к собственному приятелю, ее поклоннику, способствовал разжиганию конфликта и еще большим сплетням. Растут слухи о жене и царе.
      Пушкин понимал, что жена стала ему чужой и спокойно относился к охлаждению в семье до момента, когда пошли сплетни. Оклеветанный десятки раз в печати, облитый грязью во множестве изданий, ненавидимый завистниками его поэтического дара и презирающий своих врагов, он наливается гневом.
      Публично Пушкин защищает жену и ненавидит Дантеса. А если полагаться на письмо отцу, то происходит прямо противоположное. После помолвки Екатерины Пушкин характеризует будущего родственника весьма ласково: «Это очень красивый и добрый малый, он в большой моде и четырьмя годами моложе своей нареченной». А ярость обрушивается на жену и ее сестру по другому поводу: «Шитье приданого сильно занимает и забавляет мою супругу и ее сестру, но приводит меня в бешенство» (Х.697). Впрочем, судя по письмам, в бешенство его приводит не только это.
      Екатерина, как убедительно доказал Франс Суассо, в ноябре была уже беременна, стало быть реальный роман возник теперь не между Дантесом и Натальей, а между ним и ее сестрой. Любопытная деталь: зная о тяжелом материальном положении Пушкина, царь посылает тысячу рублей, чтобы поэт мог купить подарок на свадьбу Екатерины с Дантесом. Но на торжества Пушкин не поехал. Он заявлял, что сия женитьба – уловка, и она не пройдет. Брак был серьезным (Екатерина счастливо прожила с Жоржем всю жизнь), а вовсе не хитрость, как утверждала пушкинистика, следуя за уверениями Пушкина, которому был нужен не мир, а кровь.
      После этой свадьбы, ставший Дантесу свояком Пушкин, не обсудив с женой, как ей быть (ведь то родная ее сестра), – решил не иметь никаких отношений с семейством Геккеренов. «Свояк», по Далю, – свой. Он еще приводит псковское слово своёк. Стремление убить родственника, кажется нам еще страшнее и абсурднее, чем убить чужого человека. Впрочем, пословица, безо всякой, конечно же, связи с Пушкиным, показывает, что отношения со свояками бывают на Руси плохими: «Два свояка, между их черна собака».
      Молодые приехали с визитом – Пушкин отказался впустить их в дом. Геккерен-старший прислал письмо, жест доброй воли к примирению, – Пушкин не ответил; на обеде у Строганова Геккерен подошел, чтобы протянуть руку, и в ответ получил свое письмо нераспечатанным, услышав, что Пушкин не желает иметь с ним никаких отношений. За два дня до дуэли Геккерен приезжает к Пушкину домой, чтобы попытаться уладить ссору. Пушкин оскорбляет, выгоняет его и в тот же день пишет новое письмо, загоняя в угол угрозами: «Я не остановлюсь…». И стремится, чтобы о следующем витке скандала знали все. Но возможность дуэли уплывала, и тогда Пушкин заговорил о мести. Резонной представляется точка зрения Р.Скрынникова: «…речь должна идти не о непоследовательности, а о двуличии и лицемерии Пушкина».
      Устремившись на врага, как бык на матадора, Пушкин не мог не видеть, что положенная на бумагу в его собственной предсвадебной спешке домостроевская концепция Татьяны Лариной: «Но я другому отдана и буду век ему верна» – для него самого теперь не действовала. Жена любила не его, а свояка Дантеса. Спорная позиция: защищая честь жены, убивать мужа ее сестры, чтобы оставить ее вдовой, и ради этого рисковать оставить вдовой собственную жену (с распоряжением два года не выходить замуж). Сергей Булгаков писал: «Семья, которую он нежно любил, как бы выпала из его сознания в этот роковой час». Мягко сказано, ибо чувство мести поставлено выше любви к жене и детям.
      Роль жены также кажется странной. Могла ли Пушкина хоть что-нибудь сделать, чтобы предотвратить дуэль? «Подавайте сюда ваши шпаги, подавайте, подавайте», – говорит она Пушкину и Дантесу. Тут же изумляется мужу: «Этого я от тебя не ожидала. Как тебе не совестно?» И приказывает секунданту Данзасу: «Сейчас рассади их по разным углам, на хлеб да на воду, чтоб у них дурь-то прошла» (VI.285).
      К сожалению, это говорит не жена поэта, а его героиня Василиса Егоровна Гриневу и Швабрину, повздорившим из-за капитанской дочки Маши. А жена ни в те несколько месяцев, ни в день дуэли никакой тревоги не чувствовала, ездила гулять, повстречалась и не заметила поспешавшего на смерть мужа. Двое суток она билась в истерике отдельно от него, умиравшего, заходя в комнату на мгновения и снова исчезая. Она покормила смертельно раненого морошкой. Покормила – и это все? Можно ли говорить о Наталье Пушкиной как о фатальной женщине? Нет, пожалуй, на такой почетный титул она не потянет.
      Пушкин умирал, искренне веря или уговаривая себя, что жена невинна. Состояние можно понять, ибо иначе разъяренному русскому Отелло полагалось бы задушить свою Дездемону. Анна Ахматова считала, что «мы имеем право смотреть на Наталью Николаевну как на сообщницу Геккеренов в преддуэльной ситуации. Без ее активной помощи Геккерены были бы бессильны». И еще: она «одна могла все остановить в любой момент». Жена не явилась на вынос тела в церковь, как пишет Вяземская, «от истомления и от того, что не хотела показываться жандармам». Насчет жандармов звучит потешно. В церкви во время отпевания Пушкина столпившиеся вокруг гроба женщины плакали, поглядывая друг на друга, вспоминали шепотом свои и чужие связи с поэтом, а жена отсутствовала.
      Нарушение десятой евангельской заповеди, за соблюдение которой он вышел бороться с пистолетом, Пушкин часто обсуждал открыто, причем не теряя чувства юмора:
       Обидеть друга не желаю
       И не хочу его села,
       Не нужно мне его вола,
       На все спокойно я взираю…
       Но ежели его рабыня
       Прелестна… Господи! Я слаб!
       И ежели его подруга
       Мила, как ангел во плоти, –
       О, Боже праведный! Прости… ( II .76)
      Согласно стихотворению «Десятая заповедь» -
       Смотрю, томлюся и вздыхаю,
       Но строгий долг умею чтить,
       Страшусь желаньям сердца льстить,
       Молчу… и втайне я страдаю.
      Возможно, и случился эпизод, в котором Пушкин страдал от жены ближнего втайне, но то были особые обстоятельства. Во всех прочих случаях никакие моральные заповеди не останавливали его от романов с чужими женами, и кому-кому, но не нам осуждать поэта. Применительно к последней дуэли отметим лишь, что даже при двойном стандарте (мне можно соблазнять всех, а другим на мою жену заглядываться нельзя), вовсе не ревность, как почти всегда пишут, стала лейтмотивом ссоры.
      Длительная история изучения дуэли Пушкина, или, как следовало бы сказать на новоречи, его крутой разборки с иностранцем, идет под девизом: все виноваты, а он во всем прав. Но взглянем на дуэль сквозь призму времени. Пушкин всегда возил с собой коробку с двумя пистолетами. И, даже вызванный к царю, отказался ехать без оных. Рисунки пистолетов и сабель раскиданы на полях его рукописей обычно в связи с предстоящими дуэлями. Он любил риск, игру с судьбой, любил, по его собственному выражению, ставить жизнь на карту.
      Для некоторых молодых людей дуэли были признаком мужской отваги, частью жизненного ритуала. Удаль, смелость, бесшабашность, лихость, позерство отличали героев в свете, эти качества способствовали популярности, облегчали доступ к сердцам красавиц. Завзятыми дуэлянтами числились приятели Пушкина Федор Толстой, Александр Якубович, Иван Липранди, Михаил Лунин. О выходках их, как, впрочем, и поэта, сохранилось немало воспоминаний.
      Дуэли в России запретили указом Петра в 1702 году; все участники, включая секундантов и врачей, подлежали суровому наказанию, но отделывались, как правило, легко. Герцен говорил, что такой тип выяснения отношений лишь оправдывает мерзавцев. Детальное описание ссор и поединков стало навязчивой темой Пушкина в литературе, хотя в жизни (кроме его собственной) они не происходили столь часто. В «Кавказском пленнике» молодой автор в восхищении от своего героя:
       Невольник чести беспощадной,
       Вблизи видал он свой конец.
       На поединках твердый, хладный,
       Встречая гибельный свинец. ( IV .91)
      Дуэльная игра щекочет нервы, и герой «жаждой гибели горел». Пушкин рассказывал Мицкевичу, что, подражая Байрону в «Евгении Онегине», он с беспокойством ждал выхода следующих глав «Дон-Жуана», боясь, что там окажется дуэль. Но то, что в России все еще почиталось модой, в Англии практически ушло, и дуэль не стала важным эпизодом для продолжения Байроном своего сюжета. Дочитав «Дон-Жуана» и убедившись в этом, Пушкин принялся ссорить своих героев и вывел Онегина с Ленским к барьеру. В глумлении над противником Пушкин (не будем притворяться!) видит некое удовольствие:
       Приятно дерзкой эпиграммой
       Взбесить оплошного врага…
       Еще приятнее в молчанье
       Ему готовить честный гроб
       И тихо целить в бледный лоб
       На благородном расстоянье… ( V .115)
      У кого еще прочитаешь столь блистательные строки о сладострастном желании замочить человека? Авторская ирония, примешенная к цинизму, лишь добавляет изумления. Поэту нравится методика Зарецкого – холодный и точный расчет при подготовке «честного» убийства:
       В дуэлях классик и педант,
       Любил методу он из чувства,
       И человека растянуть
       Он позволял не как-нибудь,
       Но в строгих правилах искусства,
       По всем преданьям старины
       (Что похвалить мы в нем должны). ( V .112)
      Прошли годы. К искусству убивать Пушкин вроде бы потерял интерес. Но герои его по-прежнему решают даже ничтожные бытовые конфликты, паля друга в друга. К «Выстрелу» два эпиграфа: «Стрелялись мы» (из Боратынского) и «Я поклялся застрелить его по праву дуэли». Далее следует описание собственной дуэли Пушкина с офицером Зубовым в Кишиневе: поединок, похожий на убийство, игра в поддавки со смертью. Сильвио вспоминает: «В наши дни буйство было в моде: я был первым буяном по армии. Мы хвастались пьянством: я перепил славного Бурцова, воспетого Денисом Давыдовым. Дуэли в нашем полку случались поминутно: я на всех бывал или свидетелем, или действующим лицом» (VI.62).
      За три недели до смерти Пушкин пишет странное сочинение «Последний из свойственников Иоанны Д'Арк». Некто Дюлис, дальний потомок французской героини, ставший англичанином, строчит возмущенное письмо Вольтеру, обвиняя его «Орлеанскую девственницу» в грубых ошибках и клевете. «А по сему не только я полагаю себя вправе, но даже и ставлю себе в непременную обязанность требовать от вас удовлетворения за дерзкие, злостные и лживые показания, которые вы себе дозволили напечатать касательно вышеупомянутой девственницы». Дальний потомок требует «дать мне знать о месте и времени, также и об оружии вами избираемом для немедленного окончания сего дела» (VII.350). Вольтер от дуэли уклоняется, поскольку уже восемь месяцев лежит в постели: «я бедный старик, удрученный болезнями и горестями». Больше того, от упомянутого сочинения он тоже отказывается, называя его «глупой рифмованной хроникой» и «печатной глупостью», которую бессмысленная и неблагодарная публика приписывает ему. Письмо Вольтер подписывает своим титулом: «камер-юнкер французского короля». Пушкин ставит дату, будто это происходит ровно за год до смерти Вольтера.
      Данный текст выдается Пушкиным за перевод статьи, написанной якобы английским журналистом, которому письма попали с торгов после смерти Дюлиса, защитника чести девственницы Жанны. В пушкинской мистификации много любопытного, начиная с указания титула французского писателя: «камер-юнкер». Вольтер действительно смеялся над национальным мифом, который сотворили его сограждане из сомнительной пастушки. Но английский журналист, согласно Пушкину, считает, что Вольтер «сатаническим дыханием раздувает искры, тлевшие в пепле мученического костра и, как пьяный дикарь, пляшет около своего потешного огня». Если бы тогда узнали, что Дюлис из-за анонимной публикации тридцатилетней давности (Пушкин ошибочно пишет сорокалетней) хочет стреляться с великим писателем, его бы подняли на смех. «Жалкий! жалкий народ!» – заканчивает Пушкин от имени английского журналиста.
      Второй смысл пародии представляется прозрачным: иностранец (француз) вызывает на дуэль писателя (камер-юнкера русского «короля»), который видится иностранцу клеветником на собственное отечество. В таком конфликте, в отличие от реального, было бы действительно хоть что-то благородное. Если учесть, что это писалось Пушкиным для собственного «Современника» (опубликовано после смерти поэта), фантазия приобретает, хотя и далекую от реальности, но любопытную для спора ассоциацию, не затронутую пушкинистикой.
      Накануне дуэли Пушкин мимоходом совершил не совсем благовидный поступок. Советник Английского посольства в Петербурге Артур Меджнис несколько лет подавал ходатайства по начальству, что он засиделся в холодной стране и мечтает о переводе куда-нибудь, где потеплее. В ночь, предшествующую дуэли, на балу у графини Разумовской Пушкин просит Меджниса быть его секундантом и вести переговоры с атташе Французского посольства, секундантом Дантеса.
      Согласись Меджнис на предложение, вся его профессиональная карьера рушится. Дуэлянт не мог не понимать, что подставляет английского дипломата. Не случайно Данзас на суде показал, что Пушкин обратился к иностранцу, чтобы не подвергать неприятности суда соотечественника. Меджнис, видимо, попытался решить вопрос примирением, после чего той же ночью послал письмо, что от предложения отказывается. Он даже хотел сам заехать к Пушкину, но побоялся, что ночной визит вызовет подозрения у жены дуэлянта.
      Многие современники отмечают отвагу Пушкина, защитника своей чести. Но что такое честь? Не условность ли, принятая в данной группе людей? Шопенгауэр объясняет: «Честь есть мнение других о нашем достоинстве (объективно). Честь есть наш страх перед этим мнением (субъективно)». Если принять точку зрения Шопенгауэра, выходит: Пушкин считал отвагой то, что на самом деле было его страхом. Он понимал условности света и фальшь части параграфов кодекса чести,
       Но дико светская вражда
       Боится ложного стыда. ( V .113)
      Однако сам великий человек оставался сыном своего времени и опасался «ложного стыда». Презирал людей, в друзьях видел предателей и боялся сплетен за спиной. В последних стихах его – пограничье между жизнью и смертью, измерение ценности человеческого бытия, и Высший Суд, и тайное предательство.
      Время, из которого он хотел вырваться, диктовало ему условия. На протяжении своей истории западноевропейская цивилизация создала троичную модель мира, в которой наличествуют три сферы: божественная, человеческая и дьявольская. Эти три сферы, переливаясь из одной в другую, существовали еще в Древней Греции, но достигли своего пропорционального развития в Европе в эпоху Просвещения. Российская цивилизация традиционно сводила среднюю сферу, то есть человеческую, до минимума, а то и игнорировала ее совсем. Древнегреческого гуманизма Россия не знала, получив от Византии две крайности: божественную и дьявольскую, а эпоха русского Просвещения запоздала и оказалась половинчатой.
      Первым писателем, внесшим несомненный вклад в развитие гуманизма в русской культуре и достойным лаврового венка, был Николай Карамзин. Круг его сподвижников расширил человеческую сферу в культуре, потеснив божественную и дьявольскую. Наиболее значительный рывок сделало поколение Пушкина. Прыжок самого поэта был резким, сильно прозападным и настолько требовательным, что власти пытались его умерить, а то и вовсе задушить.
      В каждую эпоху поначалу кажется, что можно порвать со старым вообще. В новой гуманной сфере оставались, однако, сильные черты вечного понимания несамостоятельной сущности человека: зависимость его как от божественного, так и от дьявольского, признание временности и скоротечности жизни, покорность смерти, за которой воспоследствует освобождение от земных оков. Именно в этой зависимости общечеловеческая сила Пушкина слабеет, сфера сужается до традиционных русских размеров, места в жизни для него не остается, и ему видится единственный выход: полностью отдать себя во власть Промыслу. Таким представляется нам философский аспект смерти Пушкина.
      Поистине неземной голос говорит ему, что пора писать завещание. На рисунке он изображает себя в лавровом венке. В стихотворении «Я памятник себе воздвиг нерукотворный» из предшественников в литературе сперва оставляет Радищева, взгляды которого давно не разделял и осудил за экстремизм. А по размышлении, убирает Радищева из окончательной редакции. В принципе замененная строка (вместо «Вослед Радищеву…» – «Что в мой жестокий век восславил я свободу») не делает стихотворение цензурно проходимым. Но поэт находится «над цензурой», «над властью».
       И долго буду тем любезен я народу,
       Что чувства добрые я лирой пробуждал…
      О чем он? О любви благодарных сограждан к его лире? Ведь только что был «суд глупца и смех толпы холодной», которая плюет на алтарь поэта. «Так называемый здравый смысл народа вовсе не есть здравый смысл… не в людской толпе рождается истина». Это мысль Чаадаева, но Пушкин и сам так считал. А в контексте стихотворения идеальный поэт ставит себя на постамент, к которому будут стекаться толпы. Однако же и тут, смирившись с судьбой и сочиняя свой «Exegi monumentum», он, оказывается, продолжает думать об изгнании, что никогда биографами не отмечалось. В известном варианте заключительные строки звучат так:
       Веленью Божию, о муза, будь послушна,
       Обиды не страшась, не требуя венца;
       Хвалу и клевету приемли равнодушно,
       И не оспоривай глупца. ( III .340)
      А в предыдущем варианте Пушкин написал иначе (этого нет в черновиках, опубликованных в академическом десятитомнике):
       Призванью своему, о Муза, будь послушна,
       Изгнанья не страшась, не требуя венца;
       Хвалу и брань толпы приемли равнодушно
       И не оспоривай глупца. (Б.Ак.3.1034)
      О каком изгнании думает он теперь? Куда? Стихи о памятнике себе есть итог земного существования поэта. Не просто предчувствие кончины, но – волевое решение больше не жить, принять смерть, завершить путь, назначить себе вечную эмиграцию в никуда. Если хотите, «Exegi monumentum» – предсмертная записка, некролог, написанный для самого себя.
Глава двенадцатая

САМОУБИЙСТВО?

 
      …И толпою наши тени
      К тихой Лете убегут.
      Смертный миг наш будет светел,
      И подруги шалунов
      Соберут их легкий пепел
      В урны праздные пиров.
 
       Пушкин ( I .289)
 
      «Изучение жизни Пушкина убеждает психиатра в том, что он обладал полным психическим здоровьем», – писал в конце XIX века дерптский профессор В.Чиж. И прибавлял: «Я как психиатр удивляюсь, как мог Пушкин перенести все постигшие его беды… Пушкин даже не заболел неврастенией, хотя несчастья, его постигшие, вредно влияли на его здоровье в течение нескольких лет». Вопрос серьезный, и сегодня вряд ли можно решать его столь категорически, ибо мнения современных экспертов, с которыми мы разбирались в истории болезни, расходятся. Да и первый простой факт состоит в том, что «постигшие его беды», как выразился Чиж, Пушкин на самом деле перенести не смог.
      Нам не дано увидеть, как он выглядел и как смеялся: поэт максимально серьезен на всех портретах. Написанные маслом, они мрачнеют с возрастом, яркость красок исчезает, а фотография появилась на свет через два года после его смерти. Идеальный поэт, изображенный Орестом Кипренским в 1827 году: вьющиеся кудри, неземное вдохновенное лицо, тонкие, изящные руки с нервными пальцами, сложенные на груди, лира с вещими струнами, из которой извлекаются бессмертные звуки. Это икона, где наличествуют все атрибуты обожествления.
      Три портрета, созданные в последний год жизни и сразу после смерти Пушкина, привлекают наше внимание. На них он другой, отличный от романтизированного образа, не сусальный: изрядно полысевший, апатичный, угрюмый. Нарисованный Петром Соколовым Пушкин, скрестив руки на груди, с плотно сжатыми губами, глядит на вас потухшими, немного покрасневшими глазами. Лицо усталого человека, который, сдерживаясь, выслушивает от собеседника нечто неприятное.
      Второй портрет работы Ивана Линева, на котором глаза зрителя скользят, как отмечает искусствовед, по «болезненному, желчному выражению, поредевшим волосам». «Один лишь Линев, – размышляет другой критик, – являет нам лицо Пушкина без Пушкина – вот уж подлинно «потух огонь на алтаре». Это трагическая маска мертвенно желтого неподвижного лица: растерянность, отрешенность, поглощенность непоправимым горем». Поэт болен.
      Третий портрет, шведского художника Карла Мазера, в течение семидесяти лет считался прижизненным, а потом автора стали обвинять в неточностях и портрет назвали посмертным, но, судя по многим экспертизам, он протокольно точен в деталях. Перед Пушкиным, сидящим на кушетке, географический атлас – символ его неосуществленных путешествий. Равнодушный взгляд обращен в никуда. Вокруг черный фон – атмосфера безысходности и мрака.
      Когда скульптор Иван Витали собрался делать бюст поэта, Пушкин возразил было: «Здесь хотят лепить мой бюст. Но я не хочу. Тут арапское мое безобразие предано будет бессмертию во всей своей мертвой неподвижности» (Х.452). В мертвой неподвижности его запечатлела, однако, знаменитая посмертная маска, сделанная Самуилом Гальбергом, великолепная в своей простоте и точности.
      Мрачное состояние Пушкина начинается задолго до ревности и последней дуэли, сопровождаясь спадом творческих занятий. Внешне он подавлен запретами, ограничениями, бесправием, долгами, внутренне – один «между четырех стен» (его выражение). Александр Тургенев писал: «Он полон идей». Но энергия для осуществления этих идей иссякла. Нездоровый образ жизни и расшатанное душевное состояние делают его раздражительным, недоверчивым, обидчивым. Он стал замкнутым и угрюмым.
      Наверняка есть немало пушкинистов, убежденных в полном психическом здоровье поэта. Отнесемся с полным уважением к их аргументам, однако предложим свои. Введем в русский обиход слово, имеющееся в немецком (Ressentiment) и в польском (resentyment). Им пользовался Ницше, как определителем социальной проблемы. Смысл слова ресентимент – недовольство, неприязнь, враждебность, ненависть индивида по отношению к окружающему миру.
      Пушкин привык к непониманию окружающих, давно решив, что приятелей у него полно, а друзей нет, но те и другие – предатели. Жена его проблем не замечает и потому не способна ни успокоить его, ни поддержать. Дети малы, чтобы сколько-нибудь чтить отца. Нет возле него родных: мать умерла, на отца он в обиде за скупость, сестра с мужем в Варшаве, брат на Кавказе. Лицейские приятели кто где, Соболевский в Европе, Нащокин в Москве, Вяземский в стороне от него, Жуковский помог остановить дуэль в ноябре, и за это Пушкин на него тоже зол. Он один, кругом враги.
      Нервы у него расстроены, отмечает зять Николай Павлищев. Сестра поражена его худобой, желтизной лица. Встречи с братом ее огорчали: он «с трудом уже выносил последовательную беседу, не мог сидеть долго на одном месте, вздрагивал от громких звонков, падения предметов на пол; письма же распечатывал с волнением; не выносил ни крика детей, ни музыки». Ольга писала мужу в Варшаву (он там служил помощником статс-секретаря Госсовета): «…Я очень сердита на вас за то, что вы написали к Александру (Павлищев давал ему хозяйственные советы. – Ю.Д.); это лишь привело к тому, что он рассвирепел, я не припомню, чтобы когда-нибудь видела его в таком отвратительном расположении духа. Он кричал до хрипоты, что готов отдать все, что имеет (может быть, включая жену), чем опять иметь дело с Болдином, с управляющим, с Ломбардом и т.д.». Позже сестра писала, что Пушкин перестал даже открывать пришедшие письма.
      Тот же В.Чиж, противореча самому себе, в указанной выше работе писал: «…в действительности характер Пушкина был раздражительный, «хандрливый», по его собственному выражению, – глубоко неуравновешенный и пессимистический». Пушкин был мнителен и упрям, считала его мать. Еще в Лицее он оскорбительно шутил с товарищами, злословил, был вспыльчив, но отходил, любил участвовать в драках (вспомним хвастливый рассказ о потасовке с немцами в кабаке), бывал бит, ходил с опухшим лицом, в синяках.
      Петр Плетнев вспоминал: «Он без малейшего сопротивления уступал влиянию одной минуты и без сожаления тратил время на ничтожные забавы». А вот наблюдение Прасковьи Осиповой: «Молодой, пылкий человек, который, кажется, увлеченный сильным воображением, часто к несчастию своему и всех тех, кои берут в нем участие, действует прежде, а обдумывает после…». Плетнев добавляет к этому: «Пылкость его ума образовала из него это необыкновенное, даже странное существо, в котором все качества приняли вид крайностей».
      Вот как Пушкин видит себя в письме к Василию Зубкову: «…Характер мой – неровный, ревнивый, подозрительный, буйный и слабый одновременно – вот что иногда наводит на меня тягостные раздумья» (X.622). Он сам пишет про «минуту хандры и досады на всех и все» (Х.388). Хандра – то есть тоска, spleen (то есть раздражение, злоба), а также уныние, скука – все эти слова в его постоянном лексиконе. Отцу он сообщает: «Я ничего не делаю, а только исхожу желчью» (Х.690). В последнем письме к Чаадаеву он объясняет социальные причины своего состояния: «Отсутствие общественного мнения, равнодушие ко всему, что является долгом, справедливостью и истиной, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству – поистине могут привести в отчаяние» (Х.689).
      Физическое здоровье поэта, судя по косвенным данным, стало не лучше психического. Модест Корф, одноклассник и многолетний сосед Пушкина, пишет: «Должно удивляться, как здоровье и самый талант его выдерживали такой образ жизни, с которым естественно сопрягались «частые любовные болезни, низводившие его не раз на край могилы».
      Тоску Пушкин, по свидетельству Плетнева, «изъяснял расположением своим к чахотке». Врач и друг поэта Владимир Даль понимал эту болезнь как изнурительную и смертельную, для объяснения предлагая следующие слова: сохнуть, вянуть, блекнуть, хилеть, хиреть, дряхлеть, худеть и слабеть, лишь в последнюю очередь упоминая порчу легких. Пушкин знал, что болен.
      Дуэль занимала поэта-фаталиста всю жизнь. В кишиневской ссылке он ел черешню и сплевывал косточки, демонстрируя свое хладнокровие, когда в него целились. Периодически «бредил» (его выражение) войной и в том же Кишиневе с восторгом писал о трупах. Дрался на дуэли с любимым другом юности Кюхельбекером. Вернулся из шестилетней ссылки в Москву и после встречи с царем первым делом послал секундантов к Федору Толстому, чтобы свести счеты. Но с кем? С дуэлянтом, который уже убил одиннадцать человек и с Пушкиным бы не промахнулся. Кровь имела для него особый смысл.
       Враги! Давно ли друг от друга
       Их жажда крови отвела? ( V .113)
      Жажда человеческой крови – что может быть более пугающим? Сразу три дуэльных ситуации создает Пушкин в начале февраля 1836 года. Из-за нескольких слов, которые Владимир Соллогуб сказал Наталье, подшучивавшей над ним, Пушкин вызвал молодого человека на поединок. Конфликт тянулся долго и исчерпался благодаря письменным извинениям Соллогуба. Тогда же, 4 февраля, Пушкин послал письмо князю Николаю Репнину, требуя от него отказа от слов некоего Боголюбова, который, ссылаясь на Репнина, якобы нелестно отозвался о поэте, – иначе, понятно, дуэль.
      Ответ Репнина, который ничего против Пушкина не говорил, полон мудрости: «Вам же искренно скажу, что гениальный талант ваш принесет пользу отечеству и вам славу, воспевая веру и верность русскую, а не оскорблением честных людей» (Б.Ак.16.84). Пушкин успокоился, но в тот же день, что, видимо, связано с ухудшением состояния, придрался в собственном доме к гостю Семену Хлюстину, который якобы повторил неприятные слова Сенковского о нем, о Пушкине. Начинается нелепая переписка по поводу употребления двух слов «свиньи» и «мерзавцы». Хлюстин отказывается отступить, и дуэль надвигается неотвратимо. Лишь переговоры общих друзей привели к перемирию, чему поспособствовало, возможно, улучшение психического состояния поэта.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42