Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Узник россии

ModernLib.Net / Дружников Юрий / Узник россии - Чтение (стр. 32)
Автор: Дружников Юрий
Жанр:

 

 


      Пушкин добивался чести быть избранным в члены Академии («сильно добивался», как пишет Бартенев), и, учитывая его заслуги перед властью, теперь это стало реальным. Как академик Пушкин мало что сделал. Известно лишь, что он поддержал идею издать «Краткий священный словарь» Алексея Малова, которого вместе с Пушкиным приняли в члены Академии. Еще он обсуждал предложение создать «Словарь исторический о святых, прославленных в Российской Церкви», о чем писалось в «Современнике», – вот, пожалуй, и все его дела в Академии наук.
      Более других ему по-прежнему интересны люди, бывающие за границей. Египтолог Иван Гульянов был представлен Пушкину Чаадаевым в письме. Узнав о помолвке поэта, Гульянов послал поздравительное стихотворение, на которое Пушкин также ответил стихотворением «Ответ анониму». В Бессарабии у них оказались общие знакомые. Член Российской академии наук, он служил в Министерстве иностранных дел при российских миссиях в Турции, Италии, Германии, Голландии, Франции. Личное знакомство Пушкина с Гульяновым состоялось, вероятно, во второй половине лета 1830 года.
      Встречаясь с Гульяновым, поэт подолгу с ним разговаривал. Несомненно, говорили о загранице, ведь ученый оказался большим любителем путешествий. Египет был особо интересен Пушкину, как и Африка вообще. Рассуждали они о гульяновских трудах, в которых российский египтолог опровергал воззрения европейских. Он много писал о расшифровке иероглифов, издал пять книг в разных странах.
      Специалисты, однако, считали Гульянова неплодотворным гением. Эрудит, полиглот, он оказался довольно поверхностным исследователем. Грановский вспоминает, что его основной труд вряд ли мог увидеть свет. Объяснение одного иероглифа, изображающего тростниковую корзинку, занимало более трехсот страниц. «Сколько же томов будет иметь вся ваша книга?» – «Я заканчиваю только предисловие. Из него выйдет пять больших томов», – отвечал Гульянов. Нащокин вспоминает, что Пушкин развивал ученому свою мысль о всеобщем языке, который объединит слова, общие по смыслу и звучанию.
      Пушкин говорил Гульянову, что мечтает не только о Египте, но и о Шотландии, нарисовал на клочке бумаги египетскую пирамиду. Снизу подписал: Dreson и поставил дату 1832, которую потом переделал в 1833. Может быть, поэт имел в виду Дрезден и дату предполагаемого своего свидания с Гульяновым там? Ведь Гульянов раньше служил в русской миссии в Дрездене и в ближайшем будущем снова собирался ехать туда. Через полгода Гульянов отправился за границу и десять лет спустя умер в Ницце. Не исключено, что мысли поэта о плавании в Египет, отраженные позднее в стихах «Осень», навеяны именно разговорами с Гульяновым.
      В начале 1832 года у Пушкина новые неудачи. Последняя книга стихотворений плохо расходится, возможно, от завышенной цены. «Борис Годунов» не раскупается, и магазин объявил об уцененной продаже. Зарплата задерживается, и приходится жаловаться Бенкендорфу, прося помочь. Поэт в карточных долгах и к середине января готов увеличить их, умоляя приятеля Михаила Судиенко дать ему 25 тысяч на два или три года под залог имения «в случае смерти». Берет он деньги и у других людей; значительную часть долгов он не сможет выплатить до конца своих дней. Если верить Екатерине Философовой, хозяйке дома, который Пушкин посетил, намереваясь сменить квартиру, «шляпа у него очень затаскана», и хозяйка приняла поэта за лакея.
      Александр Тургенев и Жуковский 18 июня 1832 года отбывают за границу. Жуковский сопровождает наследника царя. Компания друзей, и Пушкин среди них, плывет до Кронштадта. Из дневника Тургенева мы знаем подробности проводов: «Я сидел на палубе, смотря на удаляющуюся набережную, и никого, кроме могил, не оставлял в Петербурге, ибо Жуковский был со мною. Он оперся на минуту на меня и вздохнул за меня по отечестве: он один чувствовал, что мне нельзя возвратиться… Я позвал Пушкина, Энгельгардта, Вяземского, Жуковского, Викулина на завтрак и на шампанское в каюту – и там оживился грустию и самым моим одиночеством в мире… Брат был далеко…».
      Разумеется, Пушкин мог плыть только до Кронштадта – это был любимый ритуал, дальше ему нельзя. В каюте завтракали. Доплыли до другого парохода «Николай I», «дурно обедали, но хорошо пили», как отметил Тургенев. Произносилось много тостов. Тургенев сказал что-то нелояльное, о чем не положено говорить вслух, Пушкин напомнил ему, что стены имеют уши. Так поменялась ситуация: когда-то Тургенев урезонивал молодого и не сдержанного на слова поэта. Тургенев потерял на Западе привычку контролировать исходящие мысли, хотя из-за оставшегося в Лондоне брата его самого тоже долго не выпускали. Он даже предложил Жуковскому ехать отдельно, чтобы не навредить ему, но Жуковский не побоялся. Документы, которые Тургенев собирал в западных архивах, интересовали правительство. Паспорт Тургеневу был выдан по личному распоряжению царя, под иезуитское требование не видеться с братом. «В 7 часов расстался с Энгельгардтом и Пушкиным, – сообщает в дневнике Тургенев. – Они возвратились в Петербург; Вяземский остался с нами, завидовал нашей участи».
Глава седьмая

ВНУТРЕННИЙ ЭМИГРАНТ

 
       Путешествие нужно мне нравственно и физически.
 
       Пушкин – Павлу Нащокину, около 25 февраля 1833 (Х.332)
 
      Тема дороги у Пушкина – постоянная, тревожная, больная, подчас мрачная, проходящая через всю жизнь. Всегда он стремился двигаться, ехать, идти. Подсчитано, что он восемь лет провел в пути. Почему он так рвался в дорогу? Может, как однажды Гоголь выразился в письме Аксакову из Рима, «еду для того, чтобы ехать»? Он начинает «Путешествие из Москвы в Петербург» (название сочинили публикаторы) символической фразой: «Узнав, что новая московская дорога совсем окончена, я вздумал съездить в Петербург, где не бывал более пятнадцати лет» (VII.184). Не обращая внимания на выдумку насчет пятнадцати лет, отметим, что сюжетная цель поездки, названная автором, – испытать новую дорогу. Понятно, что это лишь внешний повод, начало репортажа.
      В дороге, в отъезде, в клоповнике гостиницы ему лучше работается. Пушкин удирает из Петербурга в Москву, и тут у него появляется замысел новой прозы. Он включается в работу. «Дубровский» – название, данное не Пушкиным, а издателями, поскольку автор не доработал романа. Но конец 1832 года и начало следующего посвящены этому тексту: быстро рождаются Глава за главой. Барон Розен сообщал: «Он решительно ничего не пишет, осведомляясь только о том, что пишут другие». Это неправда: Пушкин работал. Б.Томашевский убедительно доказал, что произведение родилось под влиянием романа Жорж Санд «Валентина». В «Дубровском» сходный метод, манера, социальная подкладка. При этом Пушкин остается верен себе: новый герой его опять, как раньше Онегин, отправляется на чужбину. Последняя написанная Пушкиным фраза гласит: «По другим известиям узнали, что Дубровский скрылся за границу» (VI.209). Герой уехал, и работа над романом останавливается так же неожиданно, как началась.
      Поэту не сидится на месте. «Гонимый рока самовластьем», – написал он как раз тогда коротенькое стихотворение в альбом неизвестной приятельнице в Москве (III.228). Значит, неведомая внешняя сила влечет, подгоняет его. Как никто, Пушкин ухитрялся проникаться духом дальних народов, легко овладевал языками, интересовался другими религиями, но по злобной прихоти властей мог передвигаться только внутри империи. Так созревает намерение ехать в Оренбургскую губернию, а в замысле – первые строки сочинения о Пугачеве.
      Весной 1833 года Пушкин читает архивные документы, поставляемые ему по распоряжению царя из разных ведомств. Принято считать, что им прочитано пять тысяч страниц. Он записывает воспоминания знакомых. Вчерне видны контуры будущей книги о крестьянском бунте. Гоголь, судя по письму Погодину, заранее в восторге: «Интересу пропасть! Совершенный роман!», – хотя пушкинской рукописи не читал. Когда отец услышал, что Пушкин поехал в Оренбург, он написал дочери: «Большой вопрос: за каким делом он поехал в страну Гуннов и Герулов? Если на то пошло, то лучше было бы ему поехать посмотреть на что-нибудь менее дикое».
      Все относительно в мире. За жизнь Пушкин проехал меньше, чем иной нынешний путешественник за неделю. Карта поездок поэта весьма скромна, и не он в том виноват. Чтобы проводить до Кронштадта приятеля Сергея Киселева, 27 мая отплывавшего за границу на пароходе «Николай I», Пушкин должен был опять заранее добыть разрешение, каковое ему было выдано: «Предъявитель сего, состоящий в ведомстве Министерства Иностранных дел Титулярный Советник Александр Пушкин, имеет от Начальства позволение отправиться на два дни в Кронштадт, во удостоверение чего и дан ему сей билет от 1-го Отделения Департамента хозяйственных и счетных дел с приложением печати». Прогулка оказалась приятной: то был день рождения Пушкина. Два дня пролетели почти как за границей: поездка морем, много иностранцев, прибывших в Россию и отбывающих, грохот волн, гудки и черный дым парохода, отплывающего в Европу… Одному Пушкину опять приходилось остаться на пристани и махать рукой удаляющимся в туман.
      Но и простая поездка в Оренбургскую губернию требовала разрешения. Власти пожелали объяснений: зачем Пушкину туда надо? Он едет, и за ним поспевает дело «Об учреждении надзора за поведением известного поэта, титулярного советника Пушкина». На местном уровне, чтобы угодить верхам, «наблюдение» превращается, судя по секретным документам полиции, в «строгое наблюдение».
      Командировка оказалась частично увеселительной. В Симбирске, познакомившись с губернаторской дочкой Елизаветой Загряжской, Пушкин увлекся этой хорошенькой и грациозной девочкой, которой было десять лет. Лиза пригласила его на урок танцев, гость провел с ней некоторое время. Вынув из бокового кармана пистолет и положив его на подоконник, поэт галантно раскланялся, обхватил девочку за талию и вальсировал. Прелестное существо запало в память. Выехав из Симбирска, Пушкин, опережая на сто двадцать лет Набокова, продолжал размышлять о нимфетке, причем в более чувственном ключе:
       Когда б не смутное влеченье
       Чего-то жаждущей души,
       Я здесь остался б – наслажденье
       Вкушать в неведомой тиши:
       Забыл бы всех желаний трепет,
       Мечтою б целый мир назвал –
       И все бы слушал этот лепет,
       Все б эти ножки целовал… ( III .245)
      Заметим пуритански: эти ножки целовал бы, а не те, что остались дома. Обратим внимание также на формулу: «смутное влеченье чего-то жаждущей души» – потрясающе точное определение своего ego. Когда Елизавете Загряжской исполнилось двадцать, она, видимо, тоже по смутному влечению чего-то жаждущей души вышла замуж в Одессе за брата поэта Льва Пушкина, бестолкового и добродушного гуляку, прожила с ним девять лет и оставила его, когда тот спился.
      Общение с местной знатью, представления, вояжи в гости, парадные обеды у местного начальства, которое к тому же собирало для приезжего сочинителя полезных и бесполезных людей, отнимали много и без того короткого времени путешествия. Надзор за Пушкиным во время оренбургского пребывания, как сообщают полицейские документы, исправно соблюдался. В глухомани его приняли за шпиона. Старуху, с которой он беседовал о Пугачеве, казаки повезли в Оренбург, чтобы она донесла, о чем ее расспрашивал приезжий. Позже возле Пушкина стал появляться некий Боголюбов – ловкий старик, который ссужал Пушкина деньгами, вязался в друзья, а был агентом.
      Называемую обычно научным трудом «Историю Пугачевского бунта» принято считать серьезной академической работой писателя. Написанная сухим языком, работа эта на ста страницах пересказывает факты, которые автору удалось собрать. Хотя со времени восстания прошло полвека, Пушкин не получил основной части архива: протоколы допросов не дали ему, сотруднику Архива Министерства иностранных дел, для работы, одобренной императором!
      Поехав собирать материалы о Пугачеве, он делал это поверхностно. О какой глубине исследования может идти речь, если для сбора материалов Пушкин был в Оренбурге два дня и в Уральске – три? Но иначе, видимо, не мог. К труду приложены документы, примечания и замечания, которые Пушкину было недосуг вставить на места в текст. Издание вышло со множеством ошибок и опечаток. Зато роман «Капитанская дочка», внебрачное дитя научного труда, родится чуть позже как результат всех этих записок, но свободно, по ассоциации.
      Другой исторический писатель, возможно, решил бы, что издавать труд о Пугачеве и не следовало: то были материалы, собранные для создания романа. Но именно научный труд оплатила казна. Пушкин написал: «История Пугачевского бунта», не имев в публике никакого успеха, вероятно, не будет иметь и нового издания» (VIII.263). Первый экземпляр автор через Бенкендорфа преподнес царю. Тот захотел принять поэта для беседы и теперь, когда книга вышла, разрешил (какой абсурд!) посмотреть секретное дело о Пугачеве.
      Еще недавно Пушкин возмущался предложением царя переделать «Бориса Годунова» наподобие романа Вальтера Скотта. Теперь, работая над «Капитанской дочкой», он фактически последовал совету. «Погоди, дай мне собраться, – говорит он Нащокину, – я за пояс заткну Вальтер Скотта!». Тема доброго разбойника, его доброго и злого помощников, да и сама манера романа перекочевала из «Роб-Роя».
      Почему зверя и ублюдка Емельку Пушкин изобразил в романе благородным рыцарем чести? Почему навязал читателю сон золотой о самозванце? Для чего ему понадобилось исправить историческую правду – только ли в художественной задаче дело? Может, также попытка вальтерскоттовским методом романтизировать русскую историю? «Капитанская дочка», роман «параллельный» с исследованием, была напечатана в «Современнике» без имени автора за подписью Издатель. Исторические изыскания пригодились Пушкину в романе в качестве канвы для вышивки, он создал свою сцену и в ней расставил свои декорации и своих героев. «Капитанская дочка» оторвалась от истории, детали которой забылись, взлетела, стала великолепным художественным вымыслом.
      Цветаева увидела в диалоге Пугачева и Гринева «жутко автобиографический элемент». «Пугачев задумался: «А коли отпущу, – сказал он, – так обещаешься ли ты по крайней мере против меня не служить?» – «Как я могу тебе в этом обещаться? – ответил я. – Сам знаешь, не моя воля: велят идти против тебя – пойду, нечего делать». Это представляется Цветаевой аналогией царского допроса поэта после ссылки. Только Пугачев благороднее царя: «Ступай себе на все четыре стороны и делай, что хочешь». «И, продолжая параллель, – пишет Цветаева, – Самозванец – врага – за правду – отпустил. Самодержец – поэта – за правду – приковал».
      Все чаще Пушкину не до прозы и стихов. Его втягивает круговорот светской суеты. Едва ли не каждый день Пушкины на балах, маскарадах, танцевальных вечерах, концертах, приемах, обедах и просто в гостях. Даже Гоголь, всегда относившийся к Пушкину с неумеренными восторгами, с осуждением пишет приятелю А.Данилевскому: «Пушкина нигде не встретишь, как только на балах. Он там протранжирит всю жизнь свою, если только какой-нибудь случай, а тем более необходимость, не затащут его в деревню». Не был Гоголь приглашен на те балы и просто пересказывал, что слышал от других.
      Нащокину Пушкин жалуется: «Жизнь моя в Петербурге ни то ни се. Заботы о жизни мешают мне скучать. Но нет у меня досуга, вольной холостой жизни, необходимой для писателя. Кружусь в свете, жена моя в большой моде – все это требует денег, деньги достаются мне через труды, а труды требуют уединения» (Х.332). У состоятельного брата жены Пушкин пытается взять взаймы и пугает его на случай отказа: «Если я умру, моя жена окажется на улице, а дети в нищете. Все это печально и приводит меня в уныние» (Х.669).
      Пушкин с интересом встречал свое имя в иностранных сочинениях и журналах. Уточним: то бывало не часто и не всегда радовало. Так случилось, когда к Пушкину попали из Европы подарки, привезенные Соболевским.
      Он исчерпал срок, разрешенный для пребывания за границей, так и не дождавшись там Пушкина. Соболевский, Пушкин и Соллогуб шли по Невскому. Первый из троих отрастил бородку и ярко рыжие усы. Вдруг над коляской посреди улицы заколыхался высокий султан – это ехал император. Пушкин и Соллогуб подошли к краю тротуара, сняли шляпы и ожидали проезда, а Соболевский неожиданно исчез и вынырнул из какого-то магазина, когда царь проехал. Пушкин засмеялся: «Что, брат, бородка-то французская, а душенька-то все та же русская?». Больно это читать в мемуарах, ибо кланяться пришлось Пушкину и Соллогубу, а надышавшийся европейской свободы Соболевский предпочел на время испариться.
      Итак, он привез в подарок Пушкину учебник испанского языка и, главное, том из собрания сочинений Мицкевича. В нем опубликованы несколько стихотворений, в том числе знаменитое «Друзьям-москалям». Пушкин начал выписывать по-польски стихи, его касающиеся. Возможно, хотел переводить их.
      Стихотворение «Клеветникам России» не могло остаться незамеченным Мицкевичем. Польский поэт, с которым они сошлись после возвращения Пушкина из ссылки, сделался его другом и единомышленником. Мицкевич отрабатывал в России государственную стипендию и мечтал (тут их взгляды совпали) отправиться за границу, получив место посланника в Риме. В действительности, русские власти хотели направить талант Мицкевича на пользу империи. В мае 1829 года он получил разрешение выехать, и они с Пушкиным дружески простились перед отъездом.
      После появления «Клеветников России» изумленный Мицкевич в цикле стихотворений «Петербург» пишет послание «Друзьям-москалям». Оно, конечно же, обращено в первую очередь к Пушкину. Реакция Мицкевича на подавление польской революции естественная; мало кто за границей понимал лучше него, что происходит в России. Стихов вроде пушкинской инвективы от русских друзей-собутыльников и вчерашних единомышленников он не ждал. В сущности, он получил удар в спину. Оказалось, сердечная дружба нисколько не изменила враждебного отношения Пушкина к полякам. Польша залита кровью, русский поэт приветствует подавление братьев-славян, и восставших поляков ведут под конвоем из Варшавы по Военно-Грузинской дороге в ссылку на Кавказ. И все же Мицкевич писал дружеские, хотя и горькие слова:
       Вспоминаете ли вы меня? Всегда, когда думаю
       О смерти, изгнании, заточении моих друзей,
       Думаю и о вас, вы – чужеземцы –
       Имеете право гражданства в моих мечтах.
      Никто из друзей поименно не назван, они остаются друзьями, но есть среди них один – «кто-нибудь».
       Быть может, кто-нибудь из вас, чином, орденом
       обесславленный,
       Свободную душу продал за царскую ласку
       И теперь у его порога отбивает поклоны.
       Быть может, продажным языком славит его торжество
       И радуется страданиям своих друзей;
       Быть может, в моей отчизне пятнает себя моей кровью
       И перед царем хвалится как заслугой тем, что его
       проклинают.
      Строки Мицкевича острые, как стрелы, и справедливые. Слово «москаль» означало «москвич», «русский», иногда «солдат» и первоначально не имело никакого негативного оттенка ни в русском, ни в польском языках, о чем свидетельствует Владимир Даль. Если ирония или неприязнь и появилась в слове «москаль» в разговорной речи, то это было последствие кровавых событий подавления польской революции 1831 года. Центральное чувство в стихах Мицкевича – горечь оттого, что поэт и вчерашний единомышленник стал выразителем идей оккупантов. Но имеется в стихотворении и понимание, что ошейник натирает шею его русским друзьям:
       Горечь, высосанная из крови и слез моей отчизны,
       Пускай же она ест и жжет – не вас, но ваши оковы.
      Ответ Пушкина затянулся да и вообще не был опубликован. Логика стихотворного ответа любопытна. Вначале Пушкин вспоминает, о чем беседовали они с Мицкевичем, и тема дружбы народов звучит романтически возвышенно:
       Он говорил о временах грядущих,
       Когда народы, распри позабыв,
       В великую семью соединятся.
       Мы жадно слушали поэта.
       Он ушел на Запад – и благословеньем
       Его мы проводили. ( III .259)
      Однако именно суть дела, то есть причина, по которой польский поэт откликнулся, Пушкиным опущена, и получается, что Мицкевич сам ни с того ни с сего принялся осуждать русских друзей. Продолжение ответа представляется неадекватным. Пушкин выливает на бывшего польского друга обиду, причем не от своего имени, а «от нас»:
       Наш мирный гость нам стал врагом – и ядом
       Стихи свои, в угоду черни буйной,
       Он напояет. Издали до нас
       Доходит голос злобного поэта…
      Кому это «нам» стал врагом Мицкевич? Друзья осудили Пушкина, стало быть, «нам» – это поэту, выразителю интересов власти. М.Цявловский называет стихотворение Пушкина ультра-патриотическим. Алиция Володзько, профессор Варшавского университета, рассказала нам, что в советские времена в Польше эта часть стихотворения Пушкина не переводилась, дабы не обидеть «старшего брата». Печальная истина и в том, что в черновиках выражения были еще агрессивнее. Мицкевич, писал Пушкин, в качестве «падшего поэта» «проклятия нам шлет», «огонь небес меняя, как торгаш», «поет он ненависть», сочиняет песни, «в собачий лай безумно обращая».
      Мертвого Пушкина Мицкевич понял и простил, писал в статье: «Погрешности его казались плодами обстоятельств, среди которых он жил». Тут найдем еще одно замечание, касающееся несомненно западничества и национализма, свидетельствующее о том, что суть метаний Пушкина была польскому поэту ясна: «Казалось, он окончательно покидал чуждые области и пускал корни в родную почву». Вспомним, как в стихотворении «Памятник Петру Великому» Мицкевич писал:
       Но в эти мертвые пространства
       Лишь ветер Запада дохнет
       Свободы…
      Превратив Мицкевича во врага, Пушкин, вероятно, полагал, что он укрепляет свою позицию в истеблишменте. Позже он был встревожен, когда прочитал похвальное слово себе в немецком журнале из уст друга Мицкевича. Григорий Строганов, родственник Гончаровых и приближенный к верхам чиновник, переслал Пушкину статью из «Франкфуртского журнала», в которой поминалось эссе Иоахима Лелевеля. Польский историк и эмигрант Лелевель, ставший в 1830 году членом временного правительства и одним из руководителей польского восстания, был профессором Виленского университета и другом Адама Мицкевича. Лелевель не только читал стихи Пушкина, но и много слышал о нем от Мицкевича.
      Тут Лелевель поощрительно отозвался о молодом Пушкине-бунтаре, сосланном за свободолюбивые стихи, и вовсе некстати объединил его с бунтарями польскими. Он цитировал ранние пушкинские строки и называл его певцом свободы и другом поляков. Впрочем, заканчивалась статья немного иронически: Пушкин написал «Клеветникам России», и «его часто видят при дворе, причем он пользуется милостью и благоволением своего государя…» (VIII.403).
      Заметку из «Франкфуртского журнала» Пушкин переписал в дневник. Ничего, кроме доброжелательства и похвал, из текста не проистекало, однако реакция поэта была неожиданной. «Пушкин, – сообщает свидетель, – узнал о статье Лелевеля и смутился. Сочувствие повстанцам было столь же оскорбительно для патриотического чувства, сколь и опасно. Он поспешил высказать свой взгляд на польский мятеж». Пушкин решил, что ему надо ждать неприятностей; Строганову он написал тут же: «Весьма печально искупаю я заблуждения моей молодости. Лобзание Лелевеля представляется мне горше ссылки в Сибирь» (Х.673). Опасения оказались напрасными: статью Лелевеля власти не заметили.
      Польский поэт почти на два десятилетия пережил Пушкина: Мицкевич свободно творил в эмиграции, читал лекции о славянских литературах, в том числе и о своем русском коллеге, и, в отличие от Пушкина, остался горячим борцом за свободу. Легенда о том, что Мицкевич вызывал на дуэль Дантеса, чтобы рассчитаться с ним, конечно, вздор. В 1855 году Мицкевич отправился в Турцию создавать военный батальон для борьбы с Россией и умер от тифа. Существуют, однако, недоказанные подозрения, что он был отравлен тайными агентами русского правительства. «Укоренившаяся версия исходила от сына и говорила об азиатской холере, – рассматривает версии Алина Витковска. – Однако большую известность получил также слух об отравлении поэта его политическими врагами… Как видится сегодня, не исключается также участие российской разведки».
      Прошел год со дня пушкинской свадьбы. Он регулярно появляется в домах друзей, на приемах и на балах, но часто без жены. Его восторженные новые стихи посвящены графине Елене Завадовской:
       Ей нет соперниц, нет подруг;
       Красавиц наших бледный круг
       В ее сиянье исчезает. ( III .226)
      Как видим, теперь не жена, которая на днях должна родить и которая отодвинута в «бледный круг», а эта женщина назначена им на должность первой красавицы. Жене же, будучи в Москве, он пишет, как ребенку, инструктируя, что ей делать и чего не делать: «платишь деньги, кто только попросит; эдак хозяйство не пойдет… Не сиди поджавши ноги и не дружись с графинями, с которыми нельзя кланяться в публике… На хоры не езди – это место не для тебя» (Х.307). С друзьями он говорит в письмах о литературе, творчестве, делах внутри и вне страны. С ней, раскусив наконец жену, стал говорить как с подростком: куда ехал, что сломалось в экипаже, кого встретил, что съел и был ли понос.
      «Не в его натуре было быть хорошим семьянином: домашний очаг не привлекал и не удерживал его», – вспоминал Вяземский. Остепенившийся было поэт возвращается к старому любимому занятию, хотя и стыдит себя.
       Нет, нет, не должен я, не смею, не могу
       Волнениям любви безумно предаваться;
       Спокойствие мое я строго берегу
       И сердцу не даю пылать и забываться…
      Слова о наложенных на себя ограничениях не более как камуфляж, необходимый светскому человеку, связанному семейными узами, но внутренне свободному от ханжества. И поэт разрешает себе влюбиться платонически (по меньшей мере, в стихах): его новая любовь – любовь глазами.
       … Ужель не можно мне,
       Любуясь девою в печальном сладострастье,
       Глазами следовать за ней… ( III .227)
      Это обращение к графине Надежде Соллогуб, фрейлине великой княгини Елены Павловны. Как видим, с возрастом Пушкина стали больше привлекать представительницы следующего поколения: Надежда Соллогуб на шестнадцать лет моложе поэта. Он все чаще встречался с ней и, по свидетельству Вяземского, «открыто ухаживал».
      Наталья болезненно ревновала мужа, тем более, что Пушкин в письмах, то ли забывая о камуфляже, то ли сдерживая жену в ее флирте, упоминает, что видится с Соллогуб. А сын Карамзина писал о «постоянстве ненависти» Пушкиной к этой женщине. На лето 1833 года Соллогуб поехала за границу, и поэт 26 мая получил разрешение полиции на двухдневную поездку – доехать с ней вместе до Кронштадта, чтобы посадить на корабль и проститься. Когда она возвращается из-за границы, их встречи продолжаются. В июле 1836 года Соллогуб уехала за границу опять и там вышла замуж. Вернулась она в Россию уже после смерти Пушкина.
      Без графини Соллогуб Пушкин не скучает. Он в гостях у Долли Фикельмон с баронессой Амалией Крюднер. Как заметил Вяземский в письме к жене, она была «очень мила, молода, бела, стыдлива», Пушкин, «краснея, поглядывал на Крюднершу и несколько увивался вокруг нее». Баронесса Крюднер блистала многими талантами, любила стихи, прекрасно пела, обладала тонким чувством юмора, оказывалась великолепной собеседницей. Ее любви добивались Тютчев, Николай Павлович, Бенкендорф; Гейне называл ее «божественной Амалией». Периодические встречи Пушкина с Амалией продолжались до последних дней его жизни.
      Власть не препятствует тому, чтобы поэт влюблялся, но то и дело напоминает о себе. Год назад Пушкин в гостях у Вяземского познакомился с полковником Петром Габбе, который находился под полицейским надзором еще при императоре Александре и даже был разжалован в солдаты за дерзкие суждения. Он стал близок к декабристам, и после восстания его уволили со службы с запрещением въезда в столицу. Габбе сам сочинял, был вхож в дома известных литераторов, всегда питал к Пушкину симпатию и говорил Вяземскому, что Пушкин «один оживит нашу литературу». Они не общались, но Пушкин услышал, что Габбе объявили сумасшедшим – по-видимому, он опять где-то неудачно высказался. Произошло это за три года до Чаадаева. И вот логика, которая задела Пушкина: Габбе предложено выехать за границу с тем, чтобы впредь не въезжать в Россию ни под своим, ни под чужим именем.
      Б.Томашевский отмечает, что интерес Пушкина к Франции с годами еще более усиливается: «Газет, рассказов приезжающих из Франции было достаточно для него, чтобы интенсивно жить интересами Парижа». Тут слово «достаточно» говорит само за себя: если достаточно чужих впечатлений, незачем ехать самому. В Москве и Петербурге вводятся ограничения на ввозимые французские книги. Цензура запрещает переводы (например, Гюго). Даже лояльный Николай Греч чуть не пострадал: не внес поправки государя в либретто оперы «Роберт Дьявол», опубликованное в «Северной пчеле». Царь пригрозил, что следующий раз сошлет Греча. И притом французские книги многие читали, их можно было купить у букинистов.
      Дом Шарля и Долли Фикельмонов – островок западной цивилизации и европейская изба-читальня в России. На этом островке, который власти с удовольствием бы прикрыли, в «свинском», по любимому выражению Пушкина, Петербурге можно укрыться от непогоды. Железного занавеса все же не существовало. Письма из Парижа в Петербург шли около двух недель – не дольше, чем сейчас, не говоря уж о почте для дипломатов. Люди из посольств общаются ежедневно, они более информированы, чем завсегдатаи русских балов. Пушкин часто бывает у Фикельмонов и подолгу там остается. Уносит французские книги, в том числе запрещенные в России, а главное, газеты. Его мысли занимает Польша и западный взгляд на нее. Какими бы ни были его собственные взгляды, он всегда открыт для других мнений.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42