Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Узник россии

ModernLib.Net / Дружников Юрий / Узник россии - Чтение (стр. 41)
Автор: Дружников Юрий
Жанр:

 

 


      По отношению к Западу он был невольным идеалистом, вполне мог разочароваться увиденным, затосковать по черному хлебу и вернуться к родным пенатам. Иммануил Кант считал, что у человечества два благородных недуга: тоска по другим странам и тоска по родине. Добавим, что только у второго благородного недуга есть название. Ностальгия от греческого nostos – возвращение домой и algos – боль, страдание. А каким словом назвать тоску по загранице, состояние человека, который стремится выехать из своей страны, эмигрировать или просто повидать другие страны, а его не выпускают? Нет такого слова ни в одном языке, и приходится сказать тоска по чужбине.
      Запад магнетически притягивал пушкинское поколение. «Все наши писатели рождаются, так сказать, во французской библиотеке», – писал выдающийся и несправедливо забытый критик первой трети XIX века Алексей Мерзляков. Оба чувства: тоска по другим странам и тоска по родине – естественны для полноценного человека. Бывало, русские уезжали западниками, а обратно поспешали славянофилами. Василий Розанов написал мемуары об Италии, рассуждая так: почему царь не позвал Пушкина и не сказал: «На тебе деньги, поезжай за границу, смотри, ищи…»? Ответ находим у Глеба Успенского: «Тащить и не пущать» – определит он политику правительства со времен Николая I.
      Попытаемся представить судьбу Пушкина, глядя на его окружение, писателей, его современников, отбывавших на Запад. Логично полагать, что жизнь поэта сложилась бы не хуже, чем у других путешественников. Идеальным вариантом для него (впрочем, утопическим) было бы повторить судьбу чтимого им Вольтера. Тот построил себе замок в Швейцарии, недалеко от французской границы. Когда обстановка во Франции накалялась и Вольтеру грозили кары, он брал в руки шкатулку с драгоценностями и перешагивал через границу. Здесь он был недосягаем для французского короля.
      Приятель Пушкина Андрей Карамзин, сын историографа, будучи в Париже, с горечью отреагировал на смерть поэта: «Бедная Россия! Одна звезда за другою гаснет на твоем пустынном небе, и напрасно смотрим, не зажигается ли заря, на востоке темно». Дантес, добровольно приехавший в Россию делать карьеру, радовался, когда из-за дуэли его выслали за границу. Скакал с бешеной скоростью восемьсот верст в четверо суток и жандарму дал на чай 25 рублей. Не будь несчастного поединка, размышлял состарившийся Дантес, его, возможно, ждало бы незавидное будущее командира полка где-нибудь в русской провинции с большой семьей и недостаточными средствами. После всего, что произошло, и жена его Екатерина Гончарова с удовольствием покинула страну, где счастливой быть не смогла.
      В Париже Дантес сделался бонапартистом, и Наполеон III назначил его сенатором и камергером, дав оклад 60 тысяч франков в год. После государственного переворота 1851 года Дантесу, полагаясь на его российские связи, поручили секретную дипломатию: выяснить в европейских дворах, как там воспримут желание Наполеона III провозгласить Францию империей.
      Через русское посольство в Париже Дантес прозондировал почву о возможности своего визита в Россию. Царь отказался принять его, однако встреча состоялась, когда Николай Павлович был в Берлине. Дантес смог сообщить в Париж, что русский император не будет возражать против аналогичного титула, который присвоит себе племянник Наполеона I. Л.Гроссман сообщает, что француз вроде бы стал осведомителем русского посольства в Париже и сообщал сведения о русских эмигрантах. За несколько месяцев до убийства Александра II Дантес раздобыл важную информацию об активности русских нигилистов в Париже, однако сведения не пошли впрок.
      Наталья Пушкина, ставшая Ланской, ездила за границу и встретилась с ним через четырнадцать лет в доме баронессы Фризенгоф, своей сестры Александры, в Словакии. Дантес возвращался из Вены, где виделся с Геккереном. Мадам Ланской и Дантесу стало по тридцать восемь. О содержании их долгого разговора можно строить предположения, но кроме воспоминаний, говорить им было не о чем: как написал первый муж Натальи Ланской: «А счастье было так возможно, так близко!..» (V.162).
      Брат поэта Лев в подпитии грозил, что поедет во Францию, чтобы вызвать Дантеса на дуэль и отомстить ему. Приятели (если воспринимали это всерьез) его отговаривали. Лев Пушкин служил в Одессе по таможенному ведомству и дослужился до надворного советника, но оставался лоботрясом. Здоровье его стало ухудшаться. По совету врачей он поехал в Париж, но не для дуэли с Дантесом, а лечиться от «водяной болезни». Возвратившись, снова принялся за пьянство. Приятель Льва уже ухаживал за его женой Елизаветой; вскоре она от младшего Пушкина ушла. Умер он в одиночестве.
      На детей Пушкина слежка и запреты не распространились. Поэт навсегда остался в России, а наследники его стали перемещаться на Запад. Дочь поэта Наталья вышла замуж за сына Леонтия Дубельта, который перлюстрировал бумаги поэта. Разойдясь с Дубельтом, Наталья уехала с детьми к тетке Александре в Словакию, потом с матерью в Ниццу, снова вышла замуж за прусского принца Нассауского и больше в России не появилась.
      Внучка Пушкина Софья, она же леди Торби, вышла в Италии замуж за великого князя Михаила, внука Николая I. Брак их был морганатический, и Александр III запретил им жить в России. В Англии у них хранились письма Пушкина к невесте, доставшиеся от бабки. Обидевшись на Россию, внучка поклялась, что письма деда никогда не увидят на родине. Внучка умерла, князь Михаил пристрастился к вину и, нуждаясь в деньгах, продал письма Дягилеву за 50 тысяч франков.
      Другая внучка поэта, Елена Пушкина, бежала от Октябрьской революции в Константинополь. Последняя жившая в России внучка Пушкина Анна умерла в 1949 году в Москве. Теперь публикуется все больше материалов о заграничных потомках Пушкина, которых в Италии, Франции, Англии, Германии, Бельгии, Швейцарии, Марокко и США от Нью-Йорка до Гавайев живет больше, чем в России: в 2000 году их насчитывалось 246.
      Друзья и современники поэта охотно и весело отправлялись за границу, только теперь Пушкин их уже не провожал до Кронштадта. Жуковский, учитель царских детей и автор гимна «Боже, царя храни», отбыл в Европу вскоре после смерти Пушкина. Долли Фикельмон, с которой Жуковский встречался в Риме, писала Вяземскому: «Жуковский настолько влюблен в Рим, что ему от этого двадцать лет или того меньше».
      Пятидесятилетний Жуковский подал в отставку и навсегда поселился в Германии. Там он женился на восемнадцатилетней дочери немецкого художника Герхарда Рейтерна, поселился сперва в Дюссельдорфе, а потом во Франкфурте у родных жены. Племянница Жуковского привезла портрет дяди, написанный немецким художником. Нарисованный Жуковский вернулся в Россию, а живой – нет. Он говорил, что собирается побывать на родине, но живым туда не выбрался. Тело привезли в Петербург, чтобы предать земле.
      В Петербурге чувствуют себя чужими Чаадаев и Александр Тургенев. В письме к Вяземскому с Волги Тургенев пишет: «Как мое Европейство обрадовалось, увидев у Симбирска пароход, плывущий из Нижнего к Саратову и Астрахани… Отчизна Вальтера Скотта благодетельствует родине Карамзина и Державина. Татарщина не может долго устоять против этого угольного дыма шотландского; он проест ей глаза, и они прояснятся». Тургенев вспоминал, что он обсуждал свои мечтания о будущем России с Пушкиным, но сам предпочитал жить в Европе. Чаще стал ездить за границу Вяземский. Оба они с Тургеневым продолжают заботиться о памяти Пушкина, защищая покойного поэта от упреков французской прессы в подражательстве.
      Больше двадцати лет скитался по Европе Сергей Соболевский. Впечатления о путешествиях изложены в его письмах поверхностно; о Пушкине сказано немного, хотя лучшие годы они провели вместе. Литературный дар у Соболевского отсутствовал, хотя он сочинял экспромты. Зато у него оказались финансовые способности. Доходы этого фабриканта достигли ста тысяч, и он охотно тратил их на кутежи и поездки за границу. В конце сороковых фабрика его сгорела. Соболевский опять отбыл в Европу, а когда вернулся, сделался еще более страстным библиофилом. После смерти гигантскую его библиотеку вывез за границу немецкий книгопродавец. Часть книг приобрел Британский музей, где мы некоторые из них нашли.
      «Брат по музе» Пушкина Евгений Боратынский мечтал вырваться в Европу. «Сказочная Италия, – пишет его биограф, – представлялась поэту земным раем, который излечит его ото всех душевных и телесных немочей». Отправился он туда через шесть лет после смерти Пушкина. Можно представить, что европейское путешествие Пушкина с женой и детьми выглядело бы похожим на этот вояж. Замените имена в биографии Боратынского, и вы в том убедитесь (правда, в карты Боратынский не играл). «Я очень наслаждаюсь путешествием и быстрой сменою впечатлений, – сообщает он из Парижа другу Николаю Путяте. – Железные дороги чудная вещь. Это опофеоза рассеяния. Когда они обогнут всю землю, на свете не будет меланхолии».
      Мрачный, скептически настроенный Боратынский свел знакомство с Ламартином, Виньи, Мериме, Сент-Бёвом, Жорж Санд, Тьерри, Гизо и ожил. Из Франции он отправляется в Италию; там у него «то внутреннее существование, которое дарует небо и воздух». Скорей всего, и Пушкин, возвращаясь из заграничного путешествия, рассуждал бы также, как Боратынский в письме к матери: «Я вернусь в мою родину исцеленным от многих предубеждений и с полной снисходительностью к некоторым нашим истинным недостаткам, которые мы часто с удовольствием преувеличиваем». В Италии он мечтал
       Незримо слить в безмыслии златом
       Сон неги сладострастной
       С последним вечным сном.
      И собственное пророчество реализовалось: в Неаполе Боратынский умер. В Париже умерли приятели Пушкина Плетнев и Шевырев. Первый пушкинист Павел Анненков умер в Дрездене.
      В поездках на Запад развивается и частично там создается русская классика золотого века. Первое опубликованное стихотворение Гоголя «Италия» наполнено предвкушением восторга:
       Италия – роскошная страна!
       По ней душа и стонет и тоскует;
       Она вся рай, вся радости полна,
       И в ней любовь роскошная веснует.
      Гоголь мечтал двинуться за границу после гимназии, а затем из Петербурга, когда критика разругала его первую поэму. «В беспокойном искании жизненного дела», как замечает А.Пыпин, Гоголь отправился за границу, но через месяц вернулся, объясняя поступок то Божьим провидением, то безнадежной любовью. «Его тянуло в какую-то фантастическую страну счастья и разумного производительного труда… такой страной представлялась ему Америка. На деле, вместо Америки, он попал на службу в департамент уделов».
      После Гоголь ездил в Европу, угнетенный нравственными тревогами, чтобы отдохнуть под другим небом. Отъезд он рассматривал особым образом: «И нынешнее мое удаление из отечества, оно послано свыше, тем же Провидением, ниспославшим все на воспитание мое. Это великий перелом, великая эпоха моей жизни». По замечанию современника, в Петербурге он выглядел хмурым, а когда Анненков встретил его в Риме, то был «чудный, веселый, добродушный Гоголь». Он жил в Германии, Швейцарии, Франции. Узнав о смерти Пушкина, написал Погодину, что решил вообще не возвращаться в Россию: «Ты предлагаешь мне ехать к вам. Для чего? не для того ли, чтоб повторить вечную участь поэтов на родине?».
      Рим стал его вторым отечеством. Впечатления Гоголя пестрят неумеренным количеством восклицательных знаков: «Что за воздух! Кажется, как потянешь носом, то по крайней мере 700 ангелов влетают в носовые ноздри!.. Верите, что часто приходит неистовое желание превратиться в один нос, чтобы не было ничего больше – ни глаз, ни рук, ни ног, кроме одного только большущего носа, у которого бы ноздри были величиною с добрые ведра, чтобы можно было втянуть в себя как можно побольше благовония и весны». Это состояние в Риме писателя, работавшего над «Мертвыми душами».
      Гоголь любил Италию. Как писала его приятельница Смирнова-Россет, там «его душе яснее виделась Россия». Там он был бодрым и оживленным, а в Москве сходил с ума. В письме к Данилевскому из Эмса он писал: «У меня нет теперь никаких впечатлений, и мне все равно, в Италии ли я, или в дрянном немецком городке, или хоть в Лапландии… Зато я живу весь в себе, в своих воспоминаниях, в своем народе и земле…». Но в Россию не едет: «…о России я могу писать только в Риме».
      Дозволенный срок пребывания Гоголя за границей истекал, и, не желая возвращаться, писатель стал хлопотать о новом заграничном паспорте. «Не вознегодуйте, – пишет он послание Николаю I, – что дерзаю возмущать маловременный отдых Ваш от многотрудных дел моей, может быть неуместной, просьбой… знаю, что осмеливаться Вас беспокоить подобной просьбой может только один именитый, заслуженный гражданин Вашего Государства, а я ничто: дворянин незаметнейший из ряду незаметных, чиновник, начавший было служить Вам и оставшийся поныне в 8 классе, писатель, едва означивший свое имя кое-какими незрелыми произведениями».
      Когда Гоголь писал это, он был уже известен в России, жил за границей и надумал совершить поездку по святым местам в Палестине. Заканчивал письмо царю Гоголь так: «…По возвращеньи моем из Святой Земли я сослужу Вам службу также верно и честно, как умели служить истинно Русские духом и сердцем. Тайный, твердый голос говорит мне, что не останусь я в долгу перед Вами, Мой Царственный Благодетель, Великодушный спаситель уже было погибавших дней моих! Двойными узами законного благоволения и вечной признательности сердца связанный с Вами вечно Верноподданный Ваш Николай Гоголь».
      Пребывание в Иерусалиме не впечатлило Гоголя. Когда однажды в Назарете его застиг дождь, ему показалось, что он просто сидит в России на станции. Из Палестины через Константинополь и Одессу Гоголь вернулся в Россию. Провел он за границей двенадцать лет, более половины творческой жизни, и всегда рвался туда уехать. «С того времени, как только ступила моя нога на родную землю, мне кажется, как будто я очутился на чужбине».
      Решил уехать из России поэт и профессор греческой словесности Московского университета Владимир Печерин Он твердил, что не может вынести душной политической атмосферы. Фальшь обязательной религии, разочарование в профессорстве и литературный тупик в стране, где «невозможно было ни говорить, ни писать, ни мыслить», подталкивали этого мечтателя и поэта бежать за тридевять земель. Может быть, его судьбу примерим для Пушкина?
      Печерин решил скопить денег и стал давать уроки. Начальство долго сомневалось, выпускать ли его. Он сделался нелюдимым, а перед самым отъездом уведомил попечителя, что не вернется. Окажись Пушкин во Франции, да еще без денег, он мог бы воскликнуть, как это сделал Печерин: «Теперь я свободен и легок, как птица: ни копейки в кармане и ни облачка заботы на сердце! Ведь я во Франции! Будущее мне принадлежит, путеводная звезда сияет надо мною!».
       Как сладостно отчизну ненавидеть!
       И жадно ждать ее уничтоженья!
       И в разрушении отчизны видеть
       Всемирного денницу возрожденья!
      Громоздкие эти стихи были написаны, как Печерин сам потом говорил, «в припадке байронизма». «Бедная страна, – говорил он о России, встретившись с Герценом, – особенно для меньшинства, получившего несчастный дар образования».
      Средства у Печерина кончились. Живя в Швейцарии, он не знал, чем завтра заплатит за обед. Попечитель Московского университета граф Строганов послал ему некоторую сумму, но он от нее отказался, ибо возвращаться и не думал. При всех сладостных мечтах о свободе следовать французскому девизу: Pain bis et Liberte! (Черный хлеб и свобода!) – в реальности оказалось непросто.
      Живя в Цюрихе, Печерин предлагал встреченным там русским вместе ехать в Америку, чтобы основать общину, свободно выпускать журнал и книги. Он считал Штаты страной, в которой каждый человек может реализовать свои возможности, но сам попал в Англию и сделался монахом иезуитского ордена. Он громко заявил: «Россия никогда не будет меня иметь своим подданным».
      Прожив долго на Западе, Печерин постепенно становился все более горячим патриотом – логически замкнутый круг неуживчивого русского интеллигента. Свои записки назвал «Оправдание моей жизни» и в них писал, что отказаться от России нельзя, как невозможно отказаться от матери:
       Есть народная святыня!
       Есть заветный край родной!
      Более удачно осуществил жизненный путь, который Пушкин примеривал на себя с юности, Федор Тютчев. Закончив учение в девятнадцать лет, Тютчев благодаря протекции родственника оказался сверхштатным чиновником русской миссии в Мюнхене. Женился на баварской аристократке графине Ботмер, и салон Тютчевых сделался европейским культурным центром, о каком Пушкин мог только мечтать.
      Печатался Тютчев и на родине, и в Европе, стал секретарем посольства в Турине. В год смерти камер-юнкера Пушкина Тютчев – уже камергер и статский советник. Вторая его жена баронесса Эрнестина Дёрнберг учила русский, чтобы понимать произведения мужа. Когда Тютчев за служебные нарушения был лишен звания камергера и отправлен в отставку, он снова поселился в Мюнхене. Двадцать два года с незначительными перерывами он провел на Западе. Вернувшись, восстановил свое положение и звания, в обществе считался не только большим поэтом, но и блестящим мыслителем.
      Семнадцати лет заговорил о том, чтобы отправиться за границу Михаил Лермонтов: «На Запад, на Запад помчался бы я». Он называет умершего отца «изгнанником на родине» и размышляет о Шотландии, земле его предков, которую он считал своей, как говорят сейчас «исторической родиной»:
       Стоит могила Оссиана
       В горах Шотландии моей.
       Летит к ней дух мой усыпленный
       Родимым ветром подышать
       И от могилы сей забвенной
       Вторично жизнь свою занять!..
      «В горах Шотландии моей» копирует пушкинское «Под небом Африки моей» (V.26). В стихотворениях и в «Странном человеке» есть, как писал Б.Эйхенбаум, «намеки на то, что осенью 1831 г. Лермонтов собирался уехать за границу». Отец его героя Арбенина говорит о будущей поездке в Германию. «Романс к И…» начинается по-пушкински:
       Когда я унесу в чужбину
       Под небо южной стороны…
      Наказанный, как и Пушкин, за вольный стих, Лермонтов отправился в первую ссылку на Кавказ. Ко второй ссылке уже будет написано «Прощай, немытая Россия».
      «В известном смысле, – заметил Владислав Ходасевич, – историю русской литературы можно назвать историей уничтожения русских писателей». Не знала Русь того, что Радищев называл частной вольностью, гуманисты XIX века свободой, а мы – правами человека. Однако в течение десяти лет после смерти Пушкина проблемы, связанные с выездом, несколько упростились.
      Русское дворянство начало получать выездные паспорта почти без мытарств, даже декабристы отправлялись за границу. Притом всегда были исключения, или, точнее, оставался контроль: кто, куда и с какой целью отправляется. Заграница оставалась в глазах властей некоей зоной особого режима. Для отдельных выезжавших процедура превращалась в унижение, а то и в абсурд. Когда император разрешил академику Иосифу Гамелю, историку, путешественнику и инженеру, поездку по научным делам в Нью-Йорк, он начертал: «Согласен, но обязать его секретным предписанием отнюдь не сметь в Америке употреблять в пищу человеческое мясо, в чем взять с него расписку и мне представить».
      С переменой царствования (т.е. после смерти Николая I) наступила льготная пора для русских путешественников, которые «высвобождены были от паспортных стеснений при отъезде, считавшихся прежде нужными для благоденствия и устойчивости порядка». Но вот вопрос: смог бы Пушкин воспользоваться новыми благами путешествий, доживи он до послаблений второй половины ХIХ века? Пример – отношение властей к Ивану Тургеневу.
      Четыре года писателю не давали паспорта, но потом он полжизни провел за границей, стал заметным явлением западной литературы и там, «кажется, окончательно пустил корни» (его собственное выражение). «Европа единодушно дала Тургеневу первое место в современной литературе», – писал лондонский журнал «Athenaeum» в 1883 году. Русский классик не стал бы европейским, отгороди его от Франции. На родине же, поскольку Тургенев состоял под надзором полиции, для него, как писал Анненков, при выезде за границу «требовалось соблюдение старых порядков и ходатайство особого разрешения».
      В другом случае Министр внутренних дел Валуев направил в губернию совершенно секретную депешу о том, что если литератор Николай Чернышевский обратится с прошением о заграничном паспорте, оного не выдавать, а представить на разрешение в министерство. Для поднадзорного Пушкина свобода выезда не наступила бы и после смерти Николая Павловича.
      Дважды путешествовал по заграницам родственник Пушкина Лев Толстой. Вернувшись, он после обыска в Ясной Поляне приходит к мысли вообще покинуть Россию: «Я и прятаться не стану, я громко объявлю, что продаю имение, чтобы уехать из России, где нельзя знать минутой вперед, что меня, и сестру, и жену, и мать не скуют и не высекут, я уеду». Типичная реакция русского интеллигента: желание уехать как следствие притеснений. В старости Лев Толстой бежал из дома – похоже, с дальним прицелом осесть на Святой земле.
      Российские власти всегда параноидально боялись неконтролируемого слова. Помогали ли запреты? Временно – безусловно, помогали: отодвигались опасные публикации, отсрочивалась утечка нежелательной правды о происходившем в стране. Власти понимали, что литератор не может быть отделен от литературы изгнанием, поддерживает контакты с оппозицией.
      Конечно, тайная полиция старается влиять на умы подданных и за границей, но это сложнее. Когда писатель и дипломат Иван Головин выпустил в Париже книгу, русское правительство потребовало через посольство, чтобы он немедленно вернулся. Головин возвращаться отказался, став, таким образом, политическим эмигрантом. Он получил английское подданство, но и после опасался, что его выкрадут.
      И такое бывало, ведь Головин раздражал российские власти. Он написал ряд интереснейших, острых книг на французском и немецком: «Россия при Николае I», «Русский характер», «История Петра Великого», «Прогресс в России», «Российская автократия», «Русский нигилизм». Не вернулся он даже тогда, когда был прощен Александром II. Книги Головина, хотя идеи его использовались многими авторами, не переводились на русский и в ХХ веке. «Замечательные люди исчезают у нас, не оставляя по себе следов. Мы ленивы и нелюбопытны…» (VI.452). Сказано это Пушкиным о другом писателе, но применимо ко многим.
      Сосредоточенный на национальном самосознании Достоевский, говоря о Пушкине, соглашался, что «стремление наше в Европу, даже со всеми увлечениями и крайностями его, было не только законно и разумно в основании своем, но и народно, совпадало вполне с стремлениями самого духа народного, а в конце концов бесспорно имеет и высшую цель». Лучшие творческие годы Достоевский провел за границей, а самые страшные – в России. Он ездил за границу трижды: первый раз после ссылки, второй – с любовницей, третий – с женой бежал от долгов на четыре года. Когда вернулся, его поразила двуликость Петербурга, которую он до этого не замечал: сочетание европейской столицы с захолустьем.
      А в романах Достоевского, наоборот: отношение писателя к теме бегства за границу негативное. Есть мнение, что такой взгляд сложился у него под влиянием внимательного чтения понадобившейся ему книги по уголовному праву. В ней говорится, что из стран Европы в Америку отправлялась лихая публика. Англия избавлялась «разом от всех мазуриков, бродяг, отъявленных злодеев и людей подозрительных».
      В «Бесах» писатель рассказывает о нескольких русских, среди которых были и помещики, и офицеры. Они отправились в Америку на четыре месяца; там их били, обсчитали, они остались без работы и без средств, чтобы вернуться назад. С горем пополам они вернулись. В «Дневнике писателя» Достоевский комментирует сообщение газет о предполагаемом бегстве трех гимназистов в Америку – «изведать свободный труд в свободном государстве». Событие врезалось писателю в память, ибо два года спустя в рукописной редакции «Подростка» появился герой, который намеревается бежать в Америку. Апофеоз этих раздумий: Дмитрию Карамазову предлагает скрыться в Америку черт.
      Проблема бегства из России наличествует, начиная с Карамзина, у многих русских классиков: в «Лихой болести» у Гончарова, в «Вешних водах» у Тургенева. Стив Облонский из «Анны Карениной», не зная, куда деться от домашнего скандала, вспоминает сон: он обедал в Дармштадте, но это было в Америке, и там «столы пели» и были «маленькие графинчики, и они же женщины». Начитавшись Фенимора Купера, о бегстве в Америку пишут Чернышевский в «Что делать?», Чехов в «Мальчиках», Короленко в «Без языка».
      В середине ХIХ века русские добирались в Париж подпольно, поскольку упоминание Франции в их паспортах из-за страха властей перед революцией было запрещено. Через десять лет после смерти Пушкина к Анненкову в Париж приехал Александр Герцен, который решил, что «выдыхаться в вечном плаче, в сосредоточенной скорби – не есть дело. Что же мне делать в Москве?.. Тяжелая атмосфера северная сгибает в ничтожную жизнь маленьких прений, пустой траты себя словами о ненужном, ложной заменой истинного дела и слова…». Анненков вспоминает, как выслушал от Герцена юмористическую повесть об усилиях, какие потребовались ему для выезда. Получив приличное наследство, Герцен сумел (возможно, за взятки) добиться снятия полицейского надзора и выхлопотал паспорт.
      Трудно переоценить значение вольного русского слова за границей, того, которое запрещалось в России. Пушкину и не снились такие возможности. Герцен создал прецедент, и после запрещения журнала «Отечественные записки» Салтыков-Щедрин обсуждал идею повторить путь Герцена, уехать за границу, стать политическим беженцем и там возобновить издание «Отечественных записок» в условиях вольной русской печати.
      Получается, что заграница гарантировала жизнь свободную, спокойную, творческую, а Россия нужна была писателям для несчастий. Салтыков-Щедрин сформулировал так: «У нас лучше потому, что страдают больше». Время в России менялось, становилось свободнее дышать внутри страны, необходимость эмиграции делалась менее очевидной. Но и в конце XIX – начале XX века существовала подпольная «железная дорога», по которой приходилось бежать на Запад тем, кто не мог выехать легально.
      И все же мысль о том, что русским писателям лучше жить за границей, мягко говоря, спорна: эмиграция приемлема не для всех, отнюдь не всегда, и в принципе лучше, если бы писателя к этому не вынуждали. У людей искусства хорошей жизни в России никогда не было, однако не процветали они и в эмиграции, ибо оставались теми, кем их создала природа, и обращались мыслями к брошенному дому – особенно писатели, связанные пуповиной с родным языком. Балеринам и музыкантам всегда было на Западе легче, чем поэтам.
      Редкие исключения только подтверждают практику. Даже Тютчев писал стихи почти только на русском, хотя говорил по-русски менее свободно, чем по-французски или по-немецки. Набоков писал на своем странном английском, но не стал таким американским писателем, как Стейнбек, Чивер или Фолкнер.
      К тому же патриотические тенденции всегда были сильны в России. Чувство меры при выражении любви к родине терялось: «Всю нарядность Неаполитанского залива с его пиршеством красок, – писал К.Паустовский, – я отдам за мокрый от дождя ивовый куст на песчаном берегу Оки или за извилистую речонку Таруску…». Мотивы любви к родине объясняет Анна Ахматова в известных строках:
       Нет, и не под чуждым небосводом,
       И не под защитой чуждых крыл, –
       Я была тогда с моим народом,
       Там, где мой народ, к несчастью, был.
      Вопрос, однако же, непростой, где с народом писатель: там, где он вынужден молчать или говорить с недомолвками, или там, где может сказать о себе, о народе и правительстве то, что думает? Не потому ли ни в одной стране мира не сыщешь такого количества творческих людей, бежавших за границу. Один наш знакомый журналист составил список значительных русских писателей, умерших за пределами России, в нем оказалось 350 имен. Обязательный государственный патриотизм при наличии запертой границы сделал большинство писателей заложниками.
      Воздадим должное царской власти. Кабы она была так бесчеловечна, как советская, Россия не имела бы своих классиков: Пушкина и Лермонтова сгноили бы в острогах и в ссылке, Гоголь, Чаадаев и Достоевский закончили бы дни в психушке, Герцена и Тургенева не выпустили бы за границу, и едва ли не всех лучших русских писателей запрещено было бы упоминать в печати.
      В советское время окно на Запад захлопнулось, зато широко открылись ворота на Восток. Прогресс был налицо: Владимирку, историческую дорогу для зеков в Сибирь, переименовали в шоссе Энтузиастов. Но и теперь жива шутка – Литературная премия имени Солженицына: высылка из страны в 24 часа.
       Когда благому просвещенью
       Отдвинем более границ,
       Со временем (по расчисленью
       Философических таблиц,
       Лет чрез пятьсот)… ( V .133)
      Пушкинская мечта «отдвинем более границ» «благому просвещенью» есть синоним свободных контактов со всем миром. Прошло меньше двух веков. Есть надежда, что великий скептик на сей раз ошибся и границы отдвигаются.
       1983-1987, Москва, 1988-1999, Дейвис, Калифорния.
ПРИМЕЧАНИЯ
      Сноски на цитаты из Пушкина приводятся в тексте. Их принято давать по Большому академическому собранию сочинений в 16-ти томах (Издательство Академии наук СССР, 1937-1949, справочный том – 1959). За полвека, прошедшие после выпуска, это важнейшее издание обросло множеством критических замечаний, поправок и дополнений, а тома комментариев остались неизданными по политическим причинам. Его ухудшенный репринт конца прошлого века – не в счет. Здесь мы ссылаемся в основном на более позднее Малое академическое издание: А.С.Пушкин. Полное собрание сочинений в десяти томах. Издание четвертое. Под редакцией Б.В.Томашевского, «Наука», Ленинград, 1977-1979. Оно тоже устаревшее, с тенденциозным толкованием отдельных текстов, но лучшего пока нет. Римская цифра в круглых скобках означает том, арабская – страницу. Если текст цитируется по Большому академическому собранию сочинений, указывается: Б.Ак. и арабскими цифрами том и страница.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42