Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Узник россии

ModernLib.Net / Дружников Юрий / Узник россии - Чтение (стр. 8)
Автор: Дружников Юрий
Жанр:

 

 


      Два символа, два кумира подталкивали Пушкина сразу к двум образцам поведения, то есть к существованию в двух противоположных образах. Байрон звал поэта на борьбу, Овидий – к любимым наслаждениям. Байрон советовал эмигрировать, Овидий – возвращаться в столицу к друзьям. Байрон враждовал со всей Англией, Овидий – только с императором. Овидий казался старомодным, и его привлекательность слабела. Байрон же подталкивал Пушкина к решительности в поступках.
      Но был еще и третий вариант поведения, черты характера которого заложила в Пушкина Россия. Пушкин был русским Байроном, или, точнее, Байроном на российский манер, Бейроном Сергеевичем, как нежно назвал его Жуковский. А это означало физиологическую неспособность к поступкам, то, что академик Иван Павлов назвал основной чертой русского мужика: угасший рефлекс цели. Поэт загорался, но остывал перед тем, как что-либо совершить.
      Тем не менее, Пушкин подражал все больше именно Байрону, хотя разница между ними возрастала по мере того, как замыслам кишиневца предстояло преобразоваться в поступки. Байрон после конфликта с обществом спокойно сел на пароход и уехал из Англии, считая себя изгнанником отечества. Он мог сравнивать себя с древними римлянами, которых в наказание изгоняли к варварам. Пушкин, хотя и вел себя с вызовом, тотчас умолк, когда возник скандал, но был выгнан из провинциальной европейской столицы в еще более глухое место, хотя мечтал попасть из варварского Петербурга хоть в какую-нибудь точку Европы.
      Байрон участвовал в революции в Италии, затем в Греции, отдав на это все свое состояние, а Пушкин (при всех его благих намерениях) продувал свое состояние в карты. Не столько поступки, сколько дух Байрона, его литературное мастерство увлекало Пушкина. Он стремился сорвать плоды с веток, до которых он, будучи на цепи, дотянуться не мог.
      После смерти Байрона Александр Тургенев писал князю Вяземскому: «Смерть его в виду всей возрождающейся Греции, конечно, завидная и поэтическая. Пушкин, верно, схватит момент и воспользуется случаем». Вопросы байронизма Пушкина в те времена обсуждались более подробно и открыто, чем после канонизации поэта в советское время. Но оказалось, что собственные переживания были для Пушкина важнее беды мировой литературы, и русский поэт пишет нечто чудовищное: «Тебе грустно по Байроне, – отвечает он Вяземскому, – а я так рад его смерти, как высокому предмету для поэзии» (Х.74). Не хочется думать, что здесь примешивалась еще и сальериевская зависть.
      В жизненных поступках Пушкин просто не дозрел до самоотречения Байрона. На практике у него ничего не выходило, и, может, это унижало его? Что же касается влияния, то немало страниц написано о байронизме Пушкина, большей частью одно и то же: «подпал» – «освободился». Одна часть пушкинистов утверждает, что лишь «южный» период был у Пушкина «байроническим». Другие – что освобождение из-под влияния Байрона было результатом увлечения Гете, когда Пушкин, читая «Фауста», из мятежника превращался в философа, из романтика в реалиста.
      На самом деле, нам кажется, влияние это осталось в произведениях навсегда. Байронизм Пушкина проявился не в том, что «Братья-разбойники» навеяны «Шильонским узником», а «Евгений Онегин», начатый тут, в Кишиневе, 9 мая 1823 года, – подражание шутливой повести Байрона «Беппо» и затем «Паломничеству Чайльд-Гарольда». Думается, Пушкин сперва был байронистом-романтиком, а потом стал байронистом-скептиком, так и не выйдя из-под тени великого европейца. Пушкин призывал и других поэтов писать байроническую поэзию, ибо она «мрачная, богатырская, сильная» (Х.23).
      Байронизм – не этап, но вся жизнь Пушкина. Когда писатель из отсталой страны приобщает своего читателя к достижениям более высоких цивилизаций, задача это трудная и вполне благородная. В заимствованиях такого рода нет ничего унижающего ни его как поэта, ни зеленую тогда русскую литературу.
      Хотя Пушкин и создал для себя условный мир, который позволял ему выжить в условиях ссылки, жизненные обстоятельства то и дело напоминали ему о себе. Теперь его судьбу разделил еще один поэт – Павел Катенин. Катенин писал лояльные вещи, стало быть, сослан был не за стихи. А за что же? За фрондерство? Знали ли власти, что Катенин принадлежит к тайному Союзу Спасения, одной из ветвей организации Военного общества декабристов, готовившихся к перевороту? Похоже, что нет, ибо вызван он был к тому же генерал-губернатору Милорадовичу и выслан на десять лет «за шиканье артистке Семеновой».
      Ни возвратиться из ссылки, ни выехать за границу Катенин не рвался. Он вскоре был прощен, но из собственного имения уезжать в столицы не захотел и Пушкина уговаривал не нервничать. Впрочем, Катенин был, кажется, единственным исключением.
      До Пушкина то и дело доходят сведения об отъездах. Уехал историк, библиофил и писатель Александр Чертков; пробыв два года в Австрии, Швейцарии и Италии, он собрал обширную библиотеку книг о России на многих языках. В Кишиневе подал в отставку бригадный командир Павел Пущин. Сбросив мундир с генеральскими эполетами, он собрался в Париж. Пушкин спрашивает друзей о Кюхельбекере и радуется за приятеля, который набирается впечатлений, гуляя по Европе. Беспокоится Пушкин за Батюшкова, психически заболевшего в Италии. И наконец, слухи о путешествии Чаадаева. Три года спустя, вспоминая начало их дружбы, Пушкин отметит:
       На сих развалинах свершилось
       Святое дружбы торжество. ( II .195)
      И тут же добавит:
       Давно ль с восторгом молодым
       Я мыслил имя роковое
       Предать развалинам иным.
      Стихотворение написано в 1824 году, скорей всего, уже в Михайловском. Как видим, началась дружба «на сих развалинах», а продолжение ее мыслилось посвятить «развалинам иным». Потом Чаадаев скажет: «Пушкин гордился моею дружбой; он говорил, что я спас от погибели его и его чувства, что я воспламенял в нем любовь к высокому…». Пушкин же в кишиневском дневнике года исповедовался перед Чаадаевым: «Твоя дружба мне заменила счастье, одного тебя может любить холодная душа моя» (VIII.16). То было редкое сродство душ.
      До знакомства с Пушкиным Чаадаев прошел с русскими войсками по Европе до Парижа. А в 1820 году, посланный с расследованием в Семеновский полк, где он служил раньше, Чаадаев сообщил в докладе царю о своих виноватых товарищах. За преданность ему предложили пост флигель-адъютанта императора, он, однако, отказался и вышел в отставку. Власти перехватили его письмо, в котором он писал, что в России жить невозможно. Чаадаев начинает распродавать свою огромную библиотеку и решает уехать из России навсегда. Можно понять пушкинскую «жалость из эгоизма»: друзья давно строили планы, но поехать удалось Чаадаеву одному; Пушкин остается на привязи.
      Чаадаев писал: «И сколько различных сторон, сколько ужасов заключает в себе одно слово: раб! Вот заколдованный круг, в нем все мы гибнем, бессильные выйти из него. Вот проклятая действительность, о нее мы все разбиваемся. Вот что превращает у нас в ничто самые благородные усилия, самые великодушные порывы. Вот что парализует волю всех нас, вот что пятнает все наши добродетели…».
      Как всегда у Пушкина, обида, унизительность положения сперва проявляются внешне: в раздражительности, злобе, то и дело возникающей ярости, для большинства его знакомых немотивированной. Он и сам писал о себе, что он бессарабский и бес арабский. Традиционно пушкинская ярость и негативизм объяснялись социальными причинами. Непрерывно возникающие конфликты, в которых поэт защищает свое достоинство, были якобы в том, что Пушкин беден, не служил офицером, а имел маленькую должность коллежского секретаря; он не мог сносно существовать, самолюбие великого поэта страдало.
      К сожалению, конфликты подчас провоцировал он сам. Из-за спора, какой танец исполнять, Пушкин вызывает на дуэль командира егерского полка и тут же, после примирения в ресторане, грозится вызвать на дуэль каждого, кто плохо отзовется об этом командире. В дневнике кишиневского чиновника князя Павла Долгорукова читаем: Пушкин «всегда готов у наместника, на улице, на площади, всякому на свете доказать, что тот подлец, кто не желает перемены правительства в России. Любимый разговор его основан на ругательствах и насмешках, и самая даже любезность стягивается в ироническую улыбку».
      За обедом у Инзова кто-то называет Пушкина молокососом, а Пушкин того винососом – и снова вызов на дуэль. Инзов то и дело вынужден запирать поэта дома. Пушкин ходит с тяжелой железной палкой, всегда готовый к драке. И если что-то не по нему, начинает драться не медля. Он спорит со всеми и готов, едва аргументы иссякнут, влепить пощечину. В письмах его друзей то и дело мелькают сообщения о том, что Пушкин ударил в рожу одного боярина или дрался на пистолетах, рапирах, а если избить или ранить не удается, драка или дуэль возобновляются в последующие дни.
      Но обида и унижение остаются и после дуэлей, в которых он рискует жизнью. Оскорбленный ум воспринимает все более остро. Он всегда один против всех. Вяземский предлагал подать коллективную жалобу на цензуру, и Пушкин его отговаривает, что это почтут за бунт. Даже в общественных делах – поучает он Вяземского – лучше действовать в одиночку. Нет, сражаться с правительством он не хочет.
      Может быть, главный итог кишиневской жизни – приход Пушкина (вслед за Чаадаевым) к осознанию порочности не отдельных проявлений власти или жизни в этой стране, но страны в целом. Как всегда, это тоже происходит в крайних выражениях, с обобщениями, далеко перекрывающими непосредственный повод. В Европе горит политический костер, а здесь вялое тление жизни, и это удручает поэта. Павел Долгоруков вспоминает, что он заходил к Пушкину и тот «жалуется на болезнь, а я думаю, что его мучает одна скука. На столе много книг, но все это не заменит милую – неоцененную свободу». Отметим про себя это «жалуется на болезнь», хотя он вполне здоров, и приглядимся к его настроениям.
      В письмах он старается быть сдержанным: «здесь не слышу живого слова европейского» (Х.35). В разговоре срывается на крайности. За столом у Инзова говорит, что всех дворян в России надо повесить, и он сам «с удовольствием затягивал бы петли». В стихах также нет особого оптимизма:
       Везде ярем, секира иль венец,
       Везде злодей иль малодушный,
       А человек везде тиран иль льстец,
       Иль предрассудков раб послушный. ( II .110)
      И уже прозой дописывает: «Правление в России есть самовластие, ограниченное удавкою». Но и в стихах Пушкин то и дело теперь переходит на крик. Ничего он не ждет от этой земли:
       Ничтожество! Пустой призрак,
       Не жажду твоего покрова! ( II .103)
      Самые нейтральные поводы приводят его к размышлениям о глупости и ничтожности страны, в которой он вынужден жить. Он сочиняет «Песнь о вещем Олеге», легенду в стихах, а в комментарии с презрением отмечает, что это страна, в которой герб заимствован у Римской империи, где двуглавый орел знаменовал разделение ее на Западную и Восточную. «У нас же он ничего не значит» (II.346). Все нормальное в этой стране вывернуто наизнанку. Вот что автор говорит цензору в своем послании, опубликовать которое нечего было и думать.
       Ты черным белое по прихоти зовешь:
       Сатиру пасквилем, поэзию развратом,
       Глас правды мятежом, Куницына Маратом. ( II .112)
      Россия не доросла до европейской цивилизации:
       ;Что нужно Лондону, то рано для Москвы. ( II .111)
      Глубокое презрение к своим собратьям по перу испытывает кишиневский узник. Им свобода творчества и не нужна, они вполне довольны той, что им дадена:
       У нас писатели, я знаю, каковы:
       Их мыслей не теснит цензурная расправа… ( II .111)
      В черновом варианте вместо этих строк было размышление о том, во что вылилась бы свобода печати в России, буде цензура отменена, как на Западе.
       ;Потребности ума не всюду таковы:
       Сегодня разреши свободу нам тисненья,
       Что завтра выдет в свет: Баркова сочиненья. ( II .366)
      Страна настолько, по Пушкину, ненормальная, что, например, у царя рождается 40 дочерей – и все без того, что составляет главное отличие анатомии женщины. Находясь на привязи, Пушкин иронизирует над своим приятелем: «Я барахтаюсь в грязи молдавской, – пишет он Вяземскому, – черт знает когда выкарабкаюсь. Ты – барахтайся в грязи отечественной и думай:
       Отечества и грязь сладка нам и приятна». (Х.48)
      Пушкин взял строку из Державина: «Отечества и дым нам сладок и приятен». Эту же строку выудил Грибоедов для комедии «Горе от ума». Серьезно ее произносит Чацкий или тоже иронизирует? Грибоедов, сидя за границей, возможно, толковал ее серьезно, а Пушкин в грязи молдавской – иронически. На полях он рисует свой автопортрет в старости: во что он превратится, если останется в этой грязи.
      Он проникается почти физиологической ненавистью к городу, в котором вынужден пребывать: «О Кишинев, о темный град!» (II.52). В письмах называет город Содом-Кишинев (Х.55). Пушкин переделывает географию, утверждая, что Кишинев находится на границе с Азией. Брань в рифму обрушивается на это место:
       Проклятый город Кишинев!
       Тебя бранить язык устанет.
       Когда-нибудь на грешный кров
       Твоих запачканных домов
       Небесный гром, конечно, грянет,
       И – не найду твоих следов!
      Ну, а какой же выход? Выход только в мечтах:
       Провел бы я смиренно век
       В Париже ветхого завета! ( III .140)
      Так ответил Пушкин стихотворным письмом на приглашение своего приятеля Филиппа Вигеля приехать погостить в Кишинев осенью того же 1823 года, когда он из Кишинева все-таки вырвался. Что это удастся, Пушкин и не подозревал. Одесса, конечно, была не заграница, но более цивилизованное место. Возможно, он, побывав там, выяснил, что планы побега оттуда осуществить легче, и начал бомбить просьбами (более скромными, чем раньше) своих петербургских друзей.
      В апреле 1823 года Пушкин еще не знал, что переедет в Одессу, так как звал Вяземского приехать к нему в Кишинев. А в Петербурге чудачка Евдокия Голицына, бывшая его любовница, пригласила к себе в ночной салон графа Михаила Воронцова, который был уже назначен вместо Инзова наместником Новой России – Новороссийской губернии. Образование оной завершало объединение и обрусение захваченных территорий, превращая их из колонии в исконное тело империи. Во время исполнения романса на пушкинские слова «Черная шаль» Голицына прошептала на ухо Воронцову о таланте молодого поэта, который сохнет в Бессарабии и расцветет под чутким руководством графа в Одессе.
      Вяземский просит Александра Тургенева похлопотать об этом же, и тот отвечает, что уже говорил с министром Нессельроде, а также с графом Воронцовым. Брат Тургенева Сергей был под началом Воронцова в оккупационных войсках во Франции. Дело прошло гладко, Воронцов обещал перевести Пушкина к себе в одесскую канцелярию. Это была удача.
      Еще не ведающий об этом, но, возможно, предчувствующий перемены Пушкин в начале июля отпрашивается у Инзова в связи с ухудшившимся состоянием здоровья лечиться морскими ваннами в Одессе. Придуманная болезнь, о которой он твердил всем встречным, помогла. В Одессе Пушкин узнал от самого Воронцова, что переходит под его начало, тогда как сам новый губернатор собирается ехать осматривать владения.
      В Кишинев Пушкин мчался, как на крыльях. Город этот был провинцией, а теперь становился задворками: столица края перемещалась в Одессу. Жить, как он писал, «в бессарабской глуши, не получая ни журналов, ни новых книг» (Х.38) – он имел в виду западные издания, так как русские он получал, – жить так было невыносимо, а тут прорезалась щель, чтобы дышать.
      Инзов расстроился, что Пушкин, для которого он столько старался сделать, легко променивает его на Воронцова. «Разве отсюда не мог он ездить в Одессу, когда бы захотел, и жить в ней, сколько угодно? – жаловался Инзов приятелю Пушкина Вигелю. – А с Воронцовым, право, несдобровать ему!». Но байроническая модель поведения, наложенная на русский характер, являла собой вполне прагматический эгоизм. Русский байронизм строился на презрении к человечеству вообще, праве сильной личности командовать над слабыми и поступать якобы от их имени только потому, что данный байронист считает это целесообразным.
      Философия эта имела далекие последствия, но в данном случае все было скромнее и проще. 26 июля 1823 года Инзов перестал быть наместником Бессарабии, сдал дела Воронцову. Останься Пушкин в Кишиневе, он все равно подчинялся бы теперь новому наместнику, и рассчитывать на помощь Инзова в отъезде за границу Пушкин уже не мог: паспорта теперь подписывал Воронцов. Надежды на войну здесь тоже больше не было. Греческие брожения закончились. У местных властей (скорей всего, не без подсказки сверху) возникла идея выслать этеристов во внутренние губернии.
      Теперь мы знаем, что Пушкин в своих рассуждениях ошибался. Уехать он мог, и со значительной степенью вероятности можно утверждать, что это ему удалось бы без паспорта. Высылка греков не состоялась. В последующие годы около трех тысяч греков и к ним примкнувших лиц удачно бежали через границу.
      В настроениях и мироощущении Пушкина начинается перелом. 1 декабря 1823 года он пишет Тургеневу о своих политических стихах, что «это мой последний либеральный бред, я закаялся…» (Х.61). Он осознает, что перемены в стране не близки, если вообще возможны. Он становится суеверным. Кто-то заметил, что роковое число «три» тяготеет над Пушкиным в Кишиневе: он провел здесь три года, сменил три квартиры, позже он будет три раза свататься, за жизнь его сменятся три царя, и графиня в «Пиковой даме» будет владеть тайной трех карт.
      Надеясь пробыть в изгнании не больше полугода, Пушкин провел три, причем в основном под покровительством Инзова, терпеливо сносившего все проделки ссыльного. Если не считать прошений о разрешении вернуться хотя бы ненадолго в столицу, то добавим еще одно роковое число «три»: Пушкин трижды готовился бежать из Кишинева за границу: с греками, с армией в случае войны и с цыганским табором. Из этого ничего не получилось, но переезд в Одессу стал фактом.
      22 июля 1823 года граф Воронцов, приехавший накануне, объявил Пушкину, что тот будет под его началом воспитываться в нравственном духе. «Приезжает Воронцов, принимает меня очень ласково», – писал Пушкин брату (Х.53). 9 или 10 августа 1823 года, скорей всего, в свите Воронцова, Пушкин отправился из Кишинева в Одессу.
      Александр Тургенев, который старался быть в курсе всех планов поэта, писал Вяземскому: «…тебя послали в Варшаву, откуда тебя выслали; Батюшкова – в Италию – с ума сошел; что-то будет с Пушкиным?».
      Если датировка пушкинских стихов, приводимая составителями его собраний сочинений, верна, в Кишиневе до отъезда в Одессу за весь 1823 год Пушкин написал одно стихотворение из восьми строк «Птичка».
       В чужбине свято наблюдаю
       Родной обычай старины:
       На волю птичку выпускаю
       При светлом празднике весны.
       Я стал доступен утешенью;
       За что на Бога мне роптать,
       Когда хоть одному творенью
       Я мог свободу даровать! ( II .134)
      Говорили, что Пушкин действительно выпустил птицу – не свою, а из клетки Инзова. За ассоциацией ходить недалеко. Удивительно другое: в тот же год стихотворение напечатано в «Литературных листках» с оговоркой для глупых цензоров, что речь идет о выкупе из тюрьмы невинных должников. До революции «Птичка» была хрестоматийной, ее повторяли все дети, едва выучившись говорить. После революции стихи эти из учебников изъяли, потому что в них есть слово «Бог».
      Спустя десять лет поэт напишет Алексееву в Бухарест: «Пребывание мое в Бессарабии доселе не оставило никаких следов, ни поэтических, ни прозаических» (Х.255). А пока он летел птицей в коляске, в кортеже Воронцова, по пыльной дороге к морю. Он понимал, что свободу ему не даровали, но все же надеялся, что из Одессы до нее ближе.

Глава одиннадцатая

ОДЕССА: ЗА ЧЕРТУ ПОРТО-ФРАНКО

 
       Правда ли, что едет к вам Россини и итальянская опера? – Боже мой! это представители рая небесного. Умру с тоски и зависти.
 
       Пушкин – Дельвигу из Одессы в Петербург, 16 ноября 1923 (Х.59)
 
      Об одесской жизни Пушкина написано много, а известно мало. И в этом нет противоречия. Документальных материалов и писем сохранилось от той поры весьма ограниченное количество. То, что мы знаем, дошло до нас из вторых рук. К шестидесятым годам ХХ века о жизни Пушкина в Одессе было опубликовано около двухсот пятидесяти работ; в начале нынешнего века число это удвоилось, а новых сведений найдены крупицы. Гостиница «Норд» – единственное сохранившееся здание, где жил Пушкин. Даже место его квартиры не установлено. Возможно, это было правое крыло второго этажа во внутреннем флигеле. Когда мы последний раз были в Одессе в 1986 году, в здании этом помещалась инюрколлегия, разыскивающая наследников тех, кто уехал за границу.
      Зарегистрировано, что в Одессе у поэта было 90 знакомых, друзей и врагов. Именно благодаря им и их потомкам, до нас доходят сведения, но разобраться в них непросто. Согласно одним источникам, Пушкин считал время, проведенное в Одессе, счастливейшим периодом своей жизни. Согласно другим источникам: «О подробностях своего одесского житья Пушкин не любил вспоминать».
      Кишиневские и одесские пушкинисты спорят, где Пушкину жилось лучше. Кишиневский автор считает, что лучше было в Бессарабии: «В Кишиневе было гораздо больше интеллигенции, более умственно развитой…», в Одессе же «как в муравейнике, кишели многочисленные чиновники и дельцы, пресмыкавшиеся перед богатством и начальством». Одесские авторы другого мнения: Пушкин приехал из захолустья в цивилизованный город. «Одесса – просто маленький Петербург, по крайней мере, в умственном развитии», по выражению современника. Одессу считали также русским Марселем. Что касается самого Пушкина, то и он поначалу считал, что перебрался из Азии в Европу.
      Древние греки называли Черное море Эвксинским, то есть Гостеприимным, и поселение на месте Одессы существовало еще до Рождества Христова. Захватив эти территории в конце ХVIII века, русские начали строить порт. Для развития в городе экономики, торговли и привлечения в гавань иностранных судов высочайшим указом было введено порто-франко: въезжающие сюда пользовались правом беспошлинного ввоза товаров. При этом первое, что было построено в порту еще до указа о порто-франко, таможня, а затем целая пограничная линия для борьбы с контрабандой. Таможенная черта отделяла Одессу от России и делала ее как бы свободным городом. Границу охраняли казаки. Город рос и богател быстро, но еще быстрее богатели таможенные чиновники.
      В Одессу шли обозы с хлебом едва ли не со всей России, на экспорт. Отсюда вывозили уголь, для изготовления которого жгли леса. Русские начинали конкурировать с западными коммерсантами. В Одессу бежали крепостные, солдаты-дезертиры, бродяги, каторжники, становясь «вольными гражданами» и постепенно превращаясь в коренное население Новороссии. Здесь временно или навсегда оседали иммигранты из Европы, Азии и Африки – неудачники, безземельные крестьяне, торговцы, – надеясь разбогатеть. Им по решению правительства выдавались пособия. Их – итальянцев, французов, турок, греков, албанцев, сербов, хорватов, поляков, евреев, немцев – было больше, чем русских. В стихах Пушкин вписал в этот список армян, молдаван, испанцев (V.175). На Армянском бульваре в Одессе русская речь слышалась реже, чем другие языки.
      Итальянцы пекли хлеб, делали макароны и конфеты, пели в опере, учили детей музыке. Французы разводили сады, торговали вином и свечами, варили мыло, содержали отели, рестораны, учебные заведения, бордели, были архитекторами, мебельщиками, поварами и парикмахерами, но часто бросали дело и уезжали обратно. Дольше других задерживались повара, так что еще и во второй половине ХIХ века одесская французская кухня славилась далеко за пределами города.
      Немцы ремесленничали, были кузнецами, каретниками, сапожниками, столярами, портными, типографами. Среди поляков стало много богатых, соривших деньгами: адвокаты, аптекари, потом появились ремесленники и прислуга польского происхождения. Греки разных сословий держали кофейни и игорные дома или посещали их; те и другие крутились вокруг организации «Филике этерия», готовившей вторжение в Грецию. Их мало интересовало происходившее в самой Одессе, но осведомители, подосланные русскими властями, исправно доносили о том, что происходило в этерии.
      Евреи стекались в Одессу отовсюду, от Испании до Польши, и занимались всем, постепенно откупая у иностранцев магазины и мастерские. По мере обрусения Одессы они осваивали русский язык и культуру. Во время Пушкина в городе было 35 тысяч жителей и небольшой процент евреев. К концу девятнадцатого века, когда Одесса стала четвертым городом России (после Петербурга, Москвы и Варшавы), в ней жило 300 тысяч евреев и сто тысяч русских. Многие русские понимали идиш.
      Порт был действительно европейский. Когда Александр I посетил Одессу (за пять лет до Пушкина), в гавани стояли триста кораблей. Торговые, культурные и личные связи соединяли одесситов со множеством городов разных стран, куда добраться отсюда было быстрее, чем из Петербурга или Москвы. Но информация, приведенная выше, почерпнута нами из дореволюционных источников. Позже советские авторы начали утверждать, что буржуазные историки клеветали на Одессу, называя ее европейским городом; на самом деле, Одесса всегда была городом русским. Писали также, что иностранцев в Одессе было на самом деле немного и встретить их можно было лишь в порту и на центральных улицах. Теперь, естественно, сообщается, что Одесса всегда была украинской.
      Территория города не была столь уж привлекательна, по поводу чего иронизировал, вспоминая Одессу, Пушкин. Поэт Туманский, приехав из Парижа, -
       Пошел бродить с своим лорнетом
       Один над морем – и потом
       Очаровательным пером
       Сады одесские прославил.
       Все хорошо, но дело в том,
       Что степь нагая там кругом… ( V .175)
      Пушкин был объективнее наших научных современников. В письме к Александру Тургеневу от 1 декабря 1823 года он объяснил, что провел три года в «душном азиатском заточении» и теперь чувствует цену «и не вольного европейского воздуха» (Х.61). В идеализированной, показной Одессе -
       Там все Европой дышит, веет,
       Все блещет югом и пестреет
       Разнообразностью живой.
       Язык Италии златой
       Звучит по улице веселой… ( V .175)
      Но реальная картина выглядит несколько иначе.
       В Одессе пыльной, я сказал.
       Я б мог сказать: в Одессе грязной –
       И тут бы, право, не солгал. ( V .176)
      Живописуя подробности жизни в «густой грязи», когда кареты вязнут, а пешеход лишь на ходулях рискует перейти улицу, Пушкин в главе «Путешествия Онегина» не жалел красок: Марсель этот выглядел весьма на русский манер. Однако ж лавки вдоль улиц вовсю торговали зарубежными товарами, французские газеты поступали в Одессу без цензуры. Позже сюда поплыл тамиздат, например, «Колокол» Герцена. Здесь был магазин иностранных книг, оперный театр и газета, тоже на французском языке, печатавшая преимущественно зарубежные новости. Когда Воронцов получил разрешение издавать газету, у нее набралось тридцать семь подписчиков. Переоценивать свободу не следует: газету, которая существовала четыре года, запретили. Причиной запрета стало нарушение редактором правила, не разрешающего печатать самостоятельные статьи на политические темы; такие статьи дозволялось только перепечатывать из близких к правительству изданий.
      Так или иначе, Пушкин попал в молодой город и остановился в гостинице с видом на залив. Продолжая числиться по Министерству иностранных дел в звании коллежского секретаря, Пушкин поступил в дипломатическую канцелярию Новороссийского генерал-губернатора. Ссылкой это можно назвать с большой натяжкой.
      Сорокалетний генерал-адъютант Воронцов, умный и просвещенный либерал, получивший блестящее образование на Западе, был полон энергии и планов действовать в духе герцога Ришелье, главного устроителя Одессы. О Пушкине он наслышан от общих знакомых и готов ему покровительствовать. Воронцов «принимает меня очень ласково», – сообщает Пушкин брату (Х.53). С собой Воронцов привез большую группу молодых чиновников из хороших семей и сделал это с определенной целью. До того Одессой управляли иностранцы. Теперь формировалась русская администрация, появлялась русская интеллигенция. Российское дворянство оказывалось в центре культурной жизни города, что было полезно и с точки зрения русификации края.
      Пушкину опять везло: дипломатическая канцелярия, в которой он служил, ведала внешней торговлей, изучением колебаний курса валюты и хлебных цен на рынках Европы, а также собирала сведения о политических аспектах конфликтов в Греции и Испании. Канцелярия держала связь с иностранными консулами в Одессе, занималась проблемами судоходства. Особенно интересно, что канцелярия ведала также вопросами эмиграции и иммиграции. Правда, Пушкин был весьма далек от служебных дел и вряд ли в них вникал. Само понятие службы отвращало его даже от тех дел, которые ему были бы весьма полезны.
      Воронцов открыл для Пушкина личный архив и огромную библиотеку, которую привез из Лондона. В библиотеке этой (после Октябрьской революции разворованной) хранилась переписка предков Воронцова с Радищевым. Перед Пушкиным открылись уникальные рукописи, политическая и философская литература всего мира, в том числе русская и о России. Жадный пушкинский ум стал развиваться без ограничений, черпать темы, сюжеты, мысли, которые впоследствии поэт использовал всю жизнь. Жене своей Елизавете, красавице и умнице, Воронцов поручил опекать одинокого и талантливого поэта.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42