приказаний Ильи Ильича, суливших ему большие
хлопоты; он отделывался обыкновенно тем, что втягивал в хлопоты
самого барина, предлагая ему то уйти из дому, то нанять
] Несмотря на всё это, то есть что Захар любил выпить, посплетничать, крал у Обломова пятаки и гривны, ломал и бил разные вещи и ленился, он все-таки был
глубоко преданный своему барину слуга. Он бы не задумался сгореть или утонуть за барина,
[считал это не по‹двигом›] не считая [даже] этого подвигом, заслуживающим
удивления или каких-нибудь наград. Он смотрел на это как на естественное, иначе быть не могущее дело, он даже не понимал, чтоб другие могли понимать и думать
иначе.
Ему [даже] никогда не приходило в голову подвергать какому-нибудь анализу свои чувства и отношения к [ба‹рину›] Илье Ильичу, потому что они пришли к нему не извне, не надуманы, не приобретены им самим [по каком‹у-то›] вследствие
130
убеждения или сознания, а он родился с готовым чувством в груди к барину,
как родился с готовым носом, руками, ногами.
Выбросить из себя эту преданность или [изме‹нять›] замечать в ней какие-нибудь неожиданности, неудобства – противно бы было
всей его натуре: для это‹го› нужно бы было ему переродиться. Наружно
он не выказывал [никакого] не только подобострастия к барину, но даже был грубоват, фамильярен в обхождении с ним, сердился на него не шутя за [разные] всякую мелочь и не шутя
ругал и злословил его у ворот, но этим
было только замаскировано, а отнюдь не подавлено странное, [чув‹ство›] какое-то кровное, родственное чувство преданности его
ко всему, что носит имя Обломова, что близко, мило, дорого ему.
131
Захар
не подозревал и сам этого в себе: это у него делалось бессознательно и так же бессознательно проявлялось, когда заденут его за эту, может быть единственную,
струну в его сердце. Для этого нужно только кому-нибудь неуважительно отозваться о барине
или чтоб какие-нибудь напасти погрозили ему: он выходил
из себя и превращался весь в пылкую преданность.
[Он был грубоват и фамильярен; как жрец обходился с Обломовым; это так точно] [Если грубовато и фамильярно сметал пыль с него, то это делалось в таком же смысле, как жрец грубо] Он был фамильярен и груб с Обломовым точно так же, как жрец [грубовато] грубо и фамильярно обходится с своим идолом: он и обметает его, и уронит, иногда, может быть, и ударит с досадой, но все-таки в душе его постоянно присутствует [благоговейное] сознание превосходства его натуры
над своей и благоговейное чувство к нему. Малейшего повода довольно было, чтобы вызвать это чувство из глубины души Захара и заставить смотреть его с благоговением на барина.
Боже сохрани, чтоб он поставил другого какого-нибудь барина не только выше, даже наравне с своим. ‹л. 39 об.› Боже сохрани, если б это и другой вздумал сделать!
Захар на всех других гостей,
приходивших к его барину,
смотрел несколько свысока и служил им, подавал чай и проч., с каким-то снисхождением, как будто
132
давая им чувствовать честь, которою они пользуются, находясь у его барина. Отказывал им иногда грубовато: «Барин-де почивает», – говорил он, надменно оглядывая пришедшего с ног до головы. Иногда вместо сплетней и злословия он вдруг примется
возвышать барина
с экстазом по лавочкам и на сходках.
[Или] Если нужно было постращать дворника, управляющего дома, даже самого хозяина, он стращал всегда барином: «Вот постой, я скажу барину, – говорил он с угрозой, – будет ужо тебе баня», – сильнее авторитета он и не подозревал на свете.
Между тем наружная форма сношений Обломова с Захаром была прикрыта.
Они [надоели], живучи вдвоем, надоели друг другу. [Привычка] [Бли‹зость›] Сближение
человека с человеком не обходится ни тому ни другому даром: сколько оба наслаждаются взаимными достоинствами, столько же оба страдают от обоюдных недостатков. [Обло‹мов›] [Так бы‹ло›] [Их] [И те и другие тогда, очеви‹дно›] При сближении и те и другие изучают
друг друга взаимно наизусть.
Не скроешь ни малейшего штриха ни
133
в достоинстве, ни в недостатке. Нужно иметь в запасе [много знания] большое знание людского сердца,
много логики в голове и теплоты в сердце,
чтоб уживаться мирно в тесном сближении с другими. Илья Ил‹ьич› знал уже необъятное
достоинство Захара – преданность к себе, и привык к [св‹оему›] [нему] ней, [считал его] считая также, с своей стороны, что это не может [быть] и не должно быть иначе. [Но он не мог] [Но не мог он] Узнав это
однажды навсегда, он уже не наслаждался им, а между тем не мог, и при своем равнодушии ко всему, [те‹рпеливо›] сносить терпеливо всех его недостатков.
Захару он надоедал,
мешал
134
тем,
что требовал поминутно его услуг и присутствия около себя,
тогда как сердце, сообщительный нрав, любовь к бездействию и вечная, никогда не умолкающая потребность жевать что-нибудь влекли его
то к куме, то в кухню, то в лавочку, то к воротам.
Давно знали они друг друга и давно жили вдвоем. Захар нянчил маленького Обломова на руках, а Обломов помнит его молодым, проворным, прожорливым и лукавым парнем. Невидимая связь была неистребима между ними.
Илья Ильич [не прожил] не умел ни встать, ни лечь спать, ни отобедать
без помощи Захара, Захар
[не мог пред‹ставить›] не умел представить себе другого [существ‹ования›] барина,
другого существования, как одевать, кормить его, служить, грубить ему, [благого‹веть›] [лгать] лукавить, лгать и вместе
благоговеть перед ним. ‹л. 40›
{Глава III
Утро значительно подвинулось вперед, а Обломов всё еще лежал и занимался делом на диване.
До него долетал со двора смешанный шум человеческих и не человеческих голосов: лай собак, пение
кочующих артистов, иногда
то и другое вместе, потому что собаки
135
приняли за правило не отставать, аккомпанировать без всякого вознаграждения,
иногда из одних
побоев, всякому [исполнению] совершающемуся
на дворе художественному исполнению [арий или кадрили] пьес как вокальной,
так и инструментальной музыки и для этого приставали и к пению певцов, и к игре шарманки. Приходили показывать и зверя морского, [продавали] разносчики на все голоса предлагали свои продукты, начиная от говядины
до мыла, помады и духов,
приезжали и телеги с картофелем и песком, [не раз въезжали на двор] а Илья Ильич всё еще [занимался] [погружен] лежал на диване.
Читатель, может быть,
пожалеет о горе, посетившем Илью Ильича, думая, что недаром же он не может сойти с дивана,
что всё та же мрачная туча, если говорить высоким слогом, висит
над его челом, [И нет] что в тайнике души его решается борьба множества вопросов…
Нет, нет, нет!
Нет мрачной тучи на челе Обломова, и на лице его водворился мягкий,
кроткий оттенок, который отразился и в новой принятой Обломовым позе. Он вытянул совершенно ноги
и заложил обе руки
136
под голову. Он, уж конечно, решил
мысленно несколько важных вопросов, придумав дельную меру
против побегов и бродяжничества крестьян,
определил им наказание,
перешел
к устройству собственного быта в деревне. Его затруднял очень [дом] деревенский дом: в архитектуре он сам
был не силен, [и потому не мог] то есть
ничего не знал, и теперь перебирал имена всех известных ему архитекторов, кому бы поручить план
дома и смету. [Сам он слегка] А сам, чтоб [долго] не тратить долго по-пустому времени,
занялся выбором места
для оранжереи. Тут невольно мелькнула соблазнительная мысль [о фруктах] и о будущих фруктах: он занялся и этим;
что продать,
что оставить
для дома, что варить
и проч. Картина этого быта мало-помалу всё более и более развивалась в его воображении. ‹л. 40 об.›
} 137
Гл‹ава›
Захар, проводив Тарантьева и Алексеева, не садился на лежанку: он ждал,
что барин позовет его, потому что [, по обыкновению слуги подслушав, что говорили господа,] слышал, как барин его собирался писать.
Но в кабинете [Ильи] Обломова всё было тихо, как в могиле. Захар заглянул в щель – что же? Илья Ильич опять
лежит
на диване, [подперев ла‹донью›] опершись головой на ладонь.
Захар [решился] отворил дверь.
– Вы чего лежите-то опять? – спросил он.
– Не мешай, я думаю,
– отрывисто сказал Обломов.
– Пора умываться да писать.
– Да, в самом деле пора:
мне ведь, впрочем, стоит только встать, а то долго ли написать… сейчас: ты поди.
– И когда это он успел лечь-то?
– ворчал Захар, прыгая на печку, – проворен!
А Обломов всё еще думал свою неотвязчивую думу [об ожидаю‹щем?›] [о пред сто‹ящем›], то о предстоящем ему переезде, то об уменьшении дохода.
Он так же тяжело и глубокомысленно ворочал в голове вопрос, переезжать или не переезжать, как вопрос «быть или не быть?» Он то льстил себя слабою надеждою, что, может быть, хозяин дома уважит его право, привычки и аккуратный платеж денег и не потревожит его, а [велит ломать] изберет другую квартиру, то вдруг живо представлялась
138
ему неизбежность переезда, как фатум,
и он закрывал глаза от него, отталкивал от себя эту мысль о переезде,
как неестественное, как уродливое видение; но она сильнее и сильнее одолевала его,
он [поневоле живо представлял себе] [с любовью] окидывал тоскливым прощальным взглядом почерневшие и закоптевшие от табачного дыма стены своей квартиры, [свои невыставленные окна с двойными] [из окна] свои мрачные невыставленные окна. Взгляд его падал и на тот огромный дом, за который он так часто провожал в летнее время заходящее солнце;
он живо представлял себе, как понесут из комнат его мебель, все вещи, как вдруг всё опустеет, точно как будто он едет куда-то в далекий путь… Сердце замирало тоской, он вздыхал глубоко,
то вытягивая, то поджимая ноги. ‹л. 41›
Потом
вдруг бросало его к письму старосты, он думал о мерах,
которые нужно принять, обращал глаза к небу [А между тем утро значитель‹но›], искал своего любимого светила; но оно было на самом зените и [ослепило] обливало
ослепительным блеском известковую стену дома, за который садилось
в виду Обломова.
[Утро] [Утро проходило] Деревенское утро давно прошло, и петербургское было на исходе. До Ильи Ил‹ьича› долетал со двора смешанный шум человеческих и не человеческих голосов: то лай собак, то пенье кочующих артистов, [часто то и] большею частию то и другое вместе, потому что собаки, по-видимому, приняли за правило аккомпанировать бескорыстно, иногда из одних только побоев, всякому совершающемуся при них художественному исполнению пьес как вокальной, так и инструментальной музыки и [приставали] потому прилаживали то лай, то вытье, смотря по тому, поет ли артист или играет на шарманке.
Приходили
139
показывать и зверя морского, приносили и предлагали на разные голоса всевозможные продукты от говядины до мыла, духов и помады, а Илья Ильич всё лежал. Но как ни глухо доносились до него разнообразные крики и пение со двора, благодаря [вставленным] не вынутым и на лето двойным рамам, один голос, однако же, вывел его из глубокой задумчивости. Неотвязчивый разносчик стоял посреди двора и, [приложив] прикрыв ухо
рукой, не спускал глаз с окон Ильи Ильича и заунывно
нараспев кричал: «Салат! са-ла-т! са-ла-т!» «Ах ты, Боже мой! не дадут покоя,
– говорил Обл‹омов›, с досадой переворачиваясь на другой бок, – вот и занимайся тут!»
Но и на другом боку было не легче. Илья Ильич только было [определил] составил себе ясную идею и характер старосты и начал сравнивать
с мнением Тарантьева, как
раздалось почти в самой комнате: «Лососина! лососина!»
– Ну! – с яростию произнес Обломов, – народец! Ах да, ведь лососины надо купить Тарантьеву, – прибавил потом поспешно.
Распорядившись насчет лососины, он опять хотел было устремить мысль на прежний предмет, ‹л. 41 об.› напрасно: мрачные тучи, говоря высоким слогом, слетели
с его чела; в ум просились другие [не] [что] [не так], менее мучительные заботы; на лице водворился
мягкий и кроткий оттенок, который отразился
и в новой позе.
Он уж лег на спину и заложил обе руки под голову. Илья Ильич перешел к разработке
плана. Он быстро пробежал в уме несколько серьезных, коренных статей об оброке, о запашке, придумав новую меру построже
140
против лени и бродяжничества крестьян, и перешел к устройству собственного житья-бытья в деревне. Его занимала постройка деревенского дома [в архитектур‹ном›]: он остановился
несколько минут [с удовольствием] на расположении комнат, выбрал
длину и ширину столовой, бильярдной, подумав и о том, куда будет обращен окнами его кабинет, даже вспомнил
о мебели и коврах. После этого [занялся выбором места] [отвел место конюшням] расположил флигеля дома по числу гостей, которое могло бы поместиться в них, потом отвел
место для конюшен, сараев, людских и разных других служб. Наконец, обратился к саду: решил
оставить все старые
деревья так, как они и есть, только уничтожить яблони
и на место их посадить акации; подумал было о парке, но отложил до другого времени и остановился на оранжереях.
Тут [невольно] мелькнула у него соблазнительная мысль о будущих фруктах до того живо, что он вдруг перенесся [одним скачком] за несколько лет в деревню, когда уж имение устроено по его плану и когда ‹он› живет безвыездно на покое.
Ему представилось, как он сидит в летний вечер на террасе за чайным столом, под непроницаемым от солнца навесом деревьев, в халате, с длинной трубкой, и лениво втягивает в себя дым, задумчиво наслаждаясь и открывающимся из-за деревьев видом, и прохладой, и тишиной. А вдали желтеют поля, солнце опускается за знакомый березняк и румянит гладкий как зеркало пруд. С полей восходит пар. Становится прохладно, наступают сумерки. Крестьяне толпами идут домой. Праздная дворня сидит у ворот: там слышатся веселые голоса, хохот, балалайки, девки играют в горелки. Кругом
141
его
резвятся его дети,
лезут к нему на колени, достают его за шею;
а за самоваром сидит… царица всего окружающего, его божество… [и его соб‹ственная›] женщина! жена!
Лицо Обломова ‹л. 42› [покрылось] вдруг облилось пурпуром: [он вдруг почувствовал] он не выдержал прилива мечтаний;