Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Цепь в парке

ModernLib.Net / Ланжевен Андре / Цепь в парке - Чтение (стр. 2)
Автор: Ланжевен Андре
Жанр:

 

 


      Он открывает глаза и встает, уже готовый пуститься в этот мир, но тут факельщики в серых перчатках, неестественно прямые и еще более величественные, чем Святая Сабина, которая то и дело застывала в позе статуи, двинулись прямо на него, толкая перед собой тележку, а за ними гипсовые лица под черными вуалями. Он падает на колени и, опустив голову, следит за процессией. Колокола все трезвонят таким долгим, протяжным звоном.
      Дама с платочком уже не плачет, поравнявшись с ним, она кладет рядом на скамейку монетку и проходит мимо. Остальные следуют ее примеру, не только женщины, но и мужчины. Удары колокола словно отдаются в звяканье отрезанной головы короля, заколдованного и превращенного в невесть кого. Все уже прошли, а он еще смотрит им вслед с удивлением и даже стыдом. Его приняли за попрошайку, а может, просто пообещали покойнику подать милостыню первому встречному ребенку.
      Наконец он оглядывается и сквозь распахнутую дверь видит солнечную завесу, пронизанную птичьим щебетом. После минутного колебания, убедившись на всякий случай, что никто на него не смотрит, он собирает монетки и, зажав их в кулак, выходит на улицу.
 
      У паперти стоят машины с цветами, и еще другие, где сидят женщины, а чуть поодаль сгрудились мужчины: они переговариваются, пожимают друг другу руки и, приподняв шляпы, вытирают потные лбы. И на тротуарах, и на мостовой толпятся люди: женщины и дети в светлой одежде, между ног снуют собаки, раздаются громкие голоса. Припекает солнце, и все кругом выглядит как-то празднично; рядом с дядиным домом четыре здоровенных битюга, запряженные в повозки с толстыми бочонками, совсем загромоздили улицу. Играть не во что, разве что в похороны.
      Он присаживается на ступеньку и смотрит по сторонам, встряхивая монеты между ладонями. Долго еще эта процессия будет топтаться на месте? Ему очень хочется подойти к лошадям поближе. Он никогда не видел таких откормленных и красивых лошадей: белые с седоватой бородкой над копытами, толстые животы прямо выпирают из оглобель, а сами чистые, блестящие, будто только что из душа. До сих пор он видел лишь одну настоящую лошадь: кобылу садовника, она была тощая, облезлая и все время оглашала воздух непристойными звуками, видно, была больная — до нее и дотронуться было неприятно, и тоска брала смотреть, как она тянет свою грязную тележку. Впрочем, в один прекрасный день она околела, сам садовник умер, и их так никто и не заменил. А еще Балибу превратился как-то раз в крылатого коня: он порхал в ухе людоеда и казался там не больше комара, а потом понесся в погоню за ковром-самолетом злого арабского короля; ковер этот застил солнце молодому принцу, который никак не мог выбраться из безводной пустыни и умирал там от жажды; Балибу догнал ковер и разорвал его в клочья копытами, но потом он так и не придумал, как превратить Балибу из крылатого коня в обычного, так что история эта осталась незаконченной.
      Он встал, решив все-таки пробраться к лошадям сквозь траурную процессию, но вдруг кто-то снизу ударил его ногой по рукам, и монетки посыпались, покатились вниз к черным машинам, под лакированные туфли мужчин, со скорбным видом беседующих посреди мостовой и вытирающих потные лбы.
      — Ах ты, жулик, церковную кружку обчистил!
      И в ту же минуту кто-то заломил ему руки назад и над самым ухом раздался странный хихикающий голос. Голос какой-то придушенный и то снижается до шепота, то, глотнув немного воздуха, взлетает к самому небу. Он молча отбивается, бешено колотит ногами и пытается ударить обидчика головой в подбородок, но тот, видно, очень высок ростом и больно выкручивает ему руки.
      — Что же ты не зовешь на помощь? — спрашивает взвизгивающий голос.
      Он оглядывается по сторонам: на них никто не обращает внимания, и никто не подбирает деньги.
      — Угадай, кто я, и я тебя отпущу.
      Он сам не знает почему, но от этого задыхающегося голоса ему еще больнее, чем от вцепившихся в его рубашку рук. Голос какой-то зябкий, с ним и на улицу-то не надо бы высовываться, даже когда греет солнце, от него хочется бежать прочь, как от слюнявой собаки или от вони темного, сырого подвала.
      Рванувшись изо всех сил, он падает на нижнюю ступеньку, высвобождает одну руку и, извернувшись, до крови кусает вцепившиеся в него пальцы.
      — Да чтоб ты провалился!
      Голос тут же взвивается вверх, делается почти плаксивым.
      — Чего ты орешь?
      Он и представить себе не мог, что этот голос принадлежит взрослому человеку, тем более мужчине. Он смотрит, как тот слизывает с руки кровь, и удивляется: перед ним высоченный костлявый парень, с длинными черными космами, падающими на лоб, а лицо у него почти девичье, с зелеными, как у Балибу, глазами. На нем белая бумажная фуфайка, вся в пятнах от клубники — а может быть, и крови, — и широченные брюки, пузырящиеся на бедрах, как юбка.
      — Эй! Крыса, теперь уж детей грабить начал! Поди-ка сюда, я тебе уши надеру.
      Крыса подпрыгивает, как кот, и вдруг протягивает ему руку, глядя прищуренными глазами туда, откуда донесся грубый окрик.
      — Что ты, Эжен, мы же играем! Или теперь это запрещается? Ну, скажи ему сам, что мы играем с тобой в расшибалочку!
      Обернувшись, он видит полицейского: одной рукой тот вертит жезл, а другой подбрасывает деньги.
      — Не придуривайся, Крыса. Я все видел. А мальчишка откуда взялся? Денежки-то, поди, его папаша на базаре наторговал?
      Полицейский, судя по всему, уверен, что может в любой момент застращать Крысу; у него даже вид совсем не грозный, и он ничуть не беспокоится, что Крыса сбежит.
      — Ну, скажи, что, мы играли, кто дальше кинет монету, жаль только, что здесь народу много, ноги мешают…
      — Он не врет, мсье, я как раз выигрывал.
      Зачем он выручает Крысу, ведь Крыса такой большой, а напал сзади? Из-за того, что Крыса боится полицейского? Или просто чувствует, что без его помощи тот не выпутается?
      — А ну иди сюда, Крыса, сколько раз тебе повторять?
      У полицейского совсем не злое лицо, уж во всяком случае, добрее, чем у Крысы, а на голубой форменной рубашке болтается свисток, в который так и хочется посвистеть, и хочется повертеть жезл на кожаном ремешке, вовсе не такой страшный, как длинная линейка Свиного Копыта — а ведь она так и не сумела усмирить его этой линейкой, — да и вообще он с удовольствием просто поболтал бы с этим полицейским, тот наверняка шутник и весельчак; но ему известно чуть не с рождения, что полицейские и вороны — одного поля ягоды, а там он навсегда усвоил правило: против них всем нужно быть заодно, даже если длинный Жюстен втыкает тебе гвоздь в ляжку и даже если приходится обманывать Святую Агнессу, но это уж особый разговор.
      Крыса покорно подходит к полицейскому, но и его тащит за собой и чуть ли не умоляет:
      — Ну, скажи ему, что деньги твои!
      — Значит, папаша взял его на рынок и в городе потерял?
      — Да нет, он тоже только что с казенной квартиры, вон даже одежда на нем ихняя.
      — Я-то надеялся, Крыса, что мы сбыли тебя с рук раз и навсегда, что ты пролежишь в больнице по крайней мере лет десять.
      — Мне, видите ли, придется обождать, пока там кто-нибудь окочурится. Нет места. Вообще-то я против гор ничего не имею.
      Ладонь у Крысы влажная, но он не решается высвободить свою руку, чтоб не получилось так, будто он оставил его в беде. Крыса с каждой минутой все больше похож на ребенка-великана. Он выше полицейского, но нарочно говорит с ним в дурашливом тоне и все время подносит руку к губам, вытирая слюну, держится он, однако, на почтительном расстоянии, чтобы в любой момент можно было дать деру, совсем как они, когда стоят перед Свиным Копытом.
      — Нечего юлить, Крыса. Хоть ты сейчас и на свободе, но под надзором до отправки в санаторий. Не советую тянуть, а то мы тебя тут сами подлечим, в участке. Ты опять налил в старухины цветы. Она нас вчера вызывала.
      — Ну конечно, стоит какой-нибудь собаке задрать лапу над ее чертовыми цветами, как она начинает орать, что налил я.
      — Она говорит, что видела тебя.
      — Да она в трех шагах ничего не видит. И вообще, у меня теперь мочевой пузырь совсем пересох. Я же болен.
      — Почему ты говоришь, что он с казенной квартиры?
      Он перестал слушать. Процессия медленно тронулась с места, и большие белые лошади, цокая подковами, выехали на опустевшую площадь. Возницы, такие же круглые, как бочонки на повозках, стоя во весь рост, орут, натягивая вожжи. Он почти не слышит искромсанный хриплым дыханием голос, который дрожью отдается во всем его теле до самых кончиков пальцев.
      — Это брат Марселя, он только что оттуда. Прибыл к дядюшке и старым девам.
      Дети носятся туда-сюда перед упряжками, а вожжи так натянуты, что лошади, зажатые оглоблями, подрагивают всей кожей. Их здоровенные белые ноги переступают на месте.
      Не в силах больше терпеть эту влажную руку в своей, он выпускает ее и порывается подойти к лошадям, чтобы поглядеть на них вблизи, но полицейский загораживает ему жезлом путь.
      — Тебе бы в армию или во флот, Крыса, как всем! А то ты у нас тут один остался — девкам пыль в глаза пускать. Там бы тебе в два счета здоровье поправили. А откуда деньги?
      — Почем я знаю? Небось в работном доме накопил.
      — Пустите, я хочу к лошадям, потрогать их…
      Он пытается вырваться. И вдруг полицейский берет его на руки и добреньким голосом славного Деда Мороза говорит:
      — Пошли, малыш. Сейчас мы тебе покажем этих красивых лошадок, разбухших от пива.
      Он замечает, что у лошадей нет хвостов, как у Балибу, вернее, хвосты у них обрезаны и подвязаны, как большие помпоны, над лоснящимися крупами. Сидя на плече у полицейского, он смотрит на них сверху вниз и вдруг, потеряв равновесие, утыкается лицом прямо в потную гриву, обдающую его резким запахом; руки его беспомощно распластаны, конский волос лезет в рот. Лошадь резко вздергивает морду и ржет, и это ржание отдается у него в груди.
      — Да разве отсюда пьют! — кричит возница.
      Внизу раздается хохот. Полицейский поднимает его и усаживает верхом, но ноги у него слишком короткие, и он заваливается назад.
      — Эй, довольно цирк устраивать! Дайте проехать! Эти чертовы дети прямо под колесами шастают!
      Он вновь оказывается на мостовой, и полицейский тихонько подталкивает его к тротуару.
      — Ну вот, считай, что ты прокатился на мольсоновской лошади!
      Потом он опускает ему деньги в нагрудный карман комбинезона и принимается разгонять толпу, изредка бросая им обоим словечко-другое:
      — Ты бы лучше играл с ребятами своего возраста, если не хочешь кончить, как вот этот. А тебе, Крыса, самое время климат менять: еще месяц тут проболтаешься, пеняй на себя, отправишься в каталажку.
      — Что ж мне их там, поубивать, что ли, если места нет?
      Но полицейский уже далеко, и улица понемногу пустеет. Желтая лужа блестит на солнце прямо перед папертью.
      Некоторое время Крыса молча крутит в руке длинную серебряную цепь с тяжелым свинцовым шариком на конце. Он насвистывает что-то очень мелодичное, но поминутно прерывает свист, чтобы утереть рот.
      Он разглядывает Крысу, пытаясь представить себе на его месте Жюстена, но ничего не выходит, потому что, во-первых, Жюстен — блондин, во-вторых, шире в плечах. Ему даже в голову не приходит спросить, за что Крыса ударил его, да еще сзади, потому что он вообще никогда не пытался дознаться, за что его бьют. Это все равно что спрашивать, отчего идет дождь или отчего петух не лает. Он долго с недоумением смотрит на его светло-желтые зимние сапоги с высокой шнуровкой, и от этого зрелища ему самому становится жарко в его холщовой рубахе, столько до него ношенной и так часто стиранной, что голубые полоски полиняли, затекли на белые и почти сравнялись в цвете, к тому же штопка трет ему локти, как черствая корка. Крыса вроде бы вовсе не замечает его; тогда он поворачивается и не спеша направляется к дядиному дому.
      — Эй, что ж ты уходишь? Иди сюда, сядь, мы с тобой даже не поговорили.
      Он колеблется. Но не потому, что его удерживают слова полицейского, а просто ему нужно кое-куда, и его тревожит, что этот хитрый верзила знает, кто он и откуда, как будто от этого он сам может заболеть чем-нибудь нехорошим. И вообще, ему хочется пройтись по улицам, поглядеть на город.
      — Кстати, Марсель просил меня присматривать за тобой.
      — С чего это он тебя просил? Я тебя не знаю.
      — Мы с ним давние друзья. Жили рядом, сам понимаешь.
      — А пинать меня ногами он тебя тоже просил?
      — Я же пошутил! Я как раз собирался сказать тебе: «Как поживаете, мсье?» или «Привет, меня зовут Крыса!»
      — В другой раз. Мне надо идти, я кой-куда хочу.
      Он идет к дому, тщетно стараясь припомнить всех прежних соседей, но ему вспоминается только граммофон, толстые пластинки, которые очень быстро вертятся, и женский голос, словно доносящийся из водопроводного крана, или как будто певицу кто-то щекочет, а ей все равно приходится петь.
      — Эй, глупыш, ты же не станешь на меня дуться! Вернись, Пьеро.
      Он застывает на ходу. Так называл его только брат в письмах и когда дважды приезжал с ним повидаться. Ни дядя, ни тетки ни разу не назвали его по имени с тех пор, как он сюда приехал. И этот странно умоляющий тон Крысы невольно удерживает его. Крыса похож на большого пса, но такого старого и больного, что не испугает даже малого ребенка, который готов отдать ему последний кусок хлеба. Он возвращается, а Крыса крутит свою цепь все быстрей и быстрей, поворачиваясь на желтых каблуках.
      — Откуда ты знаешь, как меня зовут?
      — Ты ведь братишка Марселя. Вы жили напротив, неужели забыл? Ты был вот такой кроха, и мы с тобой играли в мяч. А ты все время бегал за моей сестренкой…
      — Почему я за ней бегал?
      — Ей было столько же лет, сколько тебе, вот вы и дружили.
      Он вроде бы припоминает ее. Может быть, это с ней они сидели на галерее под старым одеялом, натянутым, как полы палатки? Он не знает, что они там делали и за что его наказали, но наказан он был из-за девчонки и одеяла, это точно. Кто же его тогда отшлепал?
      — Почему это он вдруг попросил тебя?
      — Чего просил?
      — Да присматривать за мной?
      — Потому что, кроме меня, тут никого не осталось. Все укатили кто куда, по большей части в армию.
      — Почему?
      — Так ведь война, ты что, не знаешь? Не может быть, чтобы вам там не говорили о войне.
      — Конечно, говорили. Война между католиками и… англичанами. Никола иногда ездил домой и мне все рассказывал. И даже то, что Римский папа побеждает.
      Крыса разражается своим придушенным хохотом и от смеха роняет цепь.
      — Силен врать твой Никола! Весь мир воюет, все люди. Надо же время от времени расчищать место, как вот в больнице. И тогда всем раздают ружья.
      Не станет же он ему говорить, что Голубой Человек главнее Папы и знает про войну в сто раз больше, чем он, Крыса, которого и в армию-то не берут. Но это секрет. И он молчит.
      — Мне надо кой-куда, — говорит он.
      Серебряная цепь снова завертелась, да так быстро, что превратилась в сплошное неподвижное колесо.
      — Мы сходим с тобой в сад священника. Там есть отличное большое дерево, все обвитое диким виноградом.
      — А почему все уехали отсюда?
      — Сначала обрадовались, что можно будет наконец заработать. Здесь ведь каждый грош с трудом достается! А потом тех, кто остался, забрали силком.
      — А Марсель не солдат. Он моряк.
      — Он-то моряк, да служба у него хреновая, и флот ненастоящий: ни пушек, ни торпед.
      — Много ты знаешь! Самый настоящий флот, корабль Марселя два раза чуть не потопили. Он даже отморозил обе ноги у самого Северного полюса.
      Теперь он был действительно возмущен, не мог же он допустить, чтобы Крыса молол невесть что. Марсель плавал в море среди льдин, его корабль напоролся на торпеду, пущенную настоящей подводной лодкой, а у ящика с провизией дежурили вооруженные револьверами часовые и выдавали по одному сухарю в день, чтоб надольше хватило, и угрозами заставляли матросов грести, чтобы они все целиком не замерзли, — а Крыса еще смеет говорить, что флот ненастоящий!
      — Ну, ну, не злись, дурачок! О'кэй, пусть будет настоящий, корабли там взлетают на воздух, как хлопушки.
      — А как же ты?
      Крыса не отвечает, он все раскручивает свою цепь и, вертясь на каблуках, отходит в сторону. При каждом повороте его длинные черные космы взлетают вверх, а потом падают на глаза.
      Ни на ребенка, ни на взрослого Крыса не похож. Да теперь уж и поздно взрослеть. Никогда он не будет ни отцом, ни возницей на повозке с бочками, ни полицейским, ни чьим-нибудь дядей, ни даже солдатом и тем более моряком. И дышит он так, будто уже пробежал всю дистанцию, будто обогнал свой возраст, так его и не догнав. Крыса возвращается, присаживается на ступеньку и шумно дышит, не обращая внимания, что пот стекает у него со лба и капает даже на руки.
      — Я видел, как тебя вчера привезли полицейские, автомобиль, правда, был обычный. Но я их за версту чую.
      — Ну, а ты, я же тебя спрашиваю?
      — Я раз, правда, попался, но теперь шалишь. И в больницу не поеду.
      — Я хочу сказать, почему ты не на войне?
      — Не гожусь для их пулеметов. Легкие у меня не те… чтобы подставлять грудь под пули, надо быть здоровым. А потом, меня ведь три года держали за решеткой эти скоты, а сами они, между прочим, тоже своей шкурой рисковать не собираются.
      — А если б ты мог, ты бы пошел на войну?
      — Еще чего! Ты только представь себе — я с ружьем стану убивать людей, которых и в глаза-то не видел. А возвращаются оттуда либо вперед ногами, либо вовсе без ног, но зато с медалью.
      — Ты, значит, не храбрый?
      Крыса падает па спину и хватается за бока от смеха.
      — Между прочим, ничего тут смешного нет.
      — Как это нет, когда ничего смешнее я в жизни не слыхивал? Торговать своей смертью — по-твоему, храбрость? Это, дурачок, просто убожество и недостаток воображения.
      — Ты знаешь тех, кого убили?
      — Человек десять, не меньше. А теперь они сотнями посыплются: там теперь такая музыка начнется. Раньше они были далеко друг от друга. Теперь их свели лицом к лицу, а земли за спиной нет, драпать некуда. Годков через десять об этом никто и не вспомнит. Но эти-то даже не успеют свои двадцать лет отпраздновать!
      Крыса легонько подтягивает цепь по каменным ступеням, и она извивается, как змея, а он посмеивается над чем-то известным лишь ему одному.
      Под старым одеялом — он теперь смутно припоминает — было так жарко, что они начали раздеваться, а когда девочка осталась совсем голышом, одеяло вдруг исчезло. Он слегка смущен этим воспоминанием, потому что опасается, вдруг Крыса тоже все помнит. И он поспешно спрашивает:
      — А чем ты болен?
      — Я же сказал: легкие у меня слабые. Скоротечная чахотка. Ясно тебе?
      Он прерывисто дышит, и хрипы вырываются у него из груди вместе со смехом.
      — А почему ты не хочешь лечь в больницу?
      — Потому что это как война: оттуда не возвращаются, а если и возвращаются, то такие тощие, что зимой ветер подует — и человека нет.
      — А тебе не страшно?
      Крыса погружает в его глаза свой зелено-кошачий взгляд, и голос у него становится низким и взрослым — и от этого голоса на горячие камни веет холодом.
      — То же самое было у моей сестры: она умерла. И у твоей матери, и у многих ребят, которые и до двадцати-то не дотянули. Они у меня на глазах поумирали. Так что… когда известно, чего ждать, уже не страшно. Даже наоборот, знаешь, что хоть напоследок можешь пожить в свое удовольствие.
      Он вскакивает, отстегивает от пояса цепь и спрыгивает на тротуар. Пьеро догоняет его, и они вместе направляются к дядиному дому.
      — Что ты делал в церкви?
      — Меня гулять послали.
      — Вот, вот, вечно они посылают детей гулять. А потом удивляются, что из них вырастают уличные мальчишки. Давай поиграем! Беги вперед.
      Крыса на свой лад сумел освободить его от какого-то тягостного чувства, и теперь ему дышится почти так же легко, как если бы он все еще был там и лежал бы на животе в пыли, читая Китайцу какую-нибудь историю, а Китаец слушал бы его, разинув рот и забыв про муравьев, хотя все равно ни слова бы не понял.
      — А как тебя по-настоящему зовут?
      Крыса выбрасывает цепь вперед, словно хочет метнуть ее куда-то далеко, но из рук не выпускает.
      — Гастон. Но так меня только мать называет. А она до того меня боится, что никогда со мной не разговаривает.
      — Скажи, Гастон, а зачем они заставляют тебя ложиться в больницу?
      — А ну беги, тебе говорят! Тут дело не во мне, а в других. Я ведь заразный. А заразных держат взаперти, как диких зверей.
      Пожалуй, он мог бы полюбить Крысу, ведь Крыса, наверно, только потому такой злой, что его даже больного не оставляют в покое. Чтобы доставить Гастону удовольствие, он пускается бежать задом наперед и улыбается ему.
      — А почему тебя прозвали Крысой?
      — Сам не знаю. Меня так еще в школе звали. Может, потому, что я был такой тощий, что мог пролезть в любую дыру.
      — А ты не обижаешься? Прозвище-то не очень красивое.
      — Скажешь тоже! Крыса — самое умное животное, я тебе как-нибудь объясню.
      И тут же, без предупреждения, слегка подавшись вперед, он запускает в него цепью, она обвивается вокруг щиколотки, но это совсем не больно. Крыса сразу подходит и освобождает его.
      — Как тебе нравится моя игрушка? Пошли отольем. А потом к нам.
 
      Крыса ведет его к себе через какой-то странный прямоугольный проход, пробитый прямо в стене дома — он и не знал, что бывают дома с дыркой посередине, — там темно и пахнет мочой, но они сразу же выныривают на залитую солнцем лужайку: трава, видно, оттого такая высокая, выше головы, что здесь коров не пасут, она вся усеяна маргаритками и маленькими желтыми цветами вроде колокольчиков, которые осыпаются при первом прикосновении; посередине идет тропинка прямо к галерее с полупровалившейся ржавой крышей. Где-то в траве рычит собака.
      — Заткни пасть, Люцифер! Пожалуйте в мой замок, здесь мои угодья. Землица — первый сорт!
      На веревках сушатся облепленные мошками простыни, кругом жужжат пчелы. Пес тут же замолкает.
      — А вот еще сооруженьице, красота! Есть на что посмотреть, повыше любого небоскреба…
      Длинная белая рука Гастона указывает куда-то вверх: огромные стальные клетки, упирающиеся в землю своими лапами между низенькими домиками, громоздятся друг на друга, уходят в небо все выше и выше и заканчиваются двумя исполинскими каменными колоннами, которые выше самой высокой церкви на свете, они словно гигантское окно, повисшее в воздухе.
      — Штаны великана, — смеется Пьеро.
      — Ух ты! Надеюсь, у твоего великана нет задницы! — восхищенно восклицает Гастон. — А то представь себе, если… крантик откроется. Ведь целую реку напустит. С золотыми рыбками. Штаны… и придет же такое в голову!
      Крыса долго глядит на мост, точно видит его впервые в жизни, и взгляд его становится серьезным, он больше не смеется.
      — Чтоб он провалился, этот мост!
      — Тебе нехорошо?
      — Нет. С чего ты взял?
      — У тебя лицо другое стало.
      — Здрасьте, лицо у меня другое! А жаль, что я и правда не могу меняться, а то бы я на вас такого страху нагнал.
      — А Балибу может, он умеет превращаться в кого угодно.
      — Бали… чего?
      — Балибу. Это кот, желтый-прежелтый.
      — Ну уж кот он всегда кот, меня не обманешь. Крысы кошек не любят… между ними давняя война, а крыс все равно больше.
      — Балибу, когда в кого-то превращается, он уже не кот.
      — Что ж он тогда, лошадь, что ли?
      — Может, и лошадь, но уж никак не крыса.
      — Отчего же? Разве он не уважает сыр?
      — Не знаю про сыр. Но ведь крысы не такие уж красивые.
      — Ты что, хочешь, чтоб я тебе уши надрал? Я, по-твоему, некрасивый?
      — А ты не крыса, ты Гастон.
      Совсем рядом утонула в траве старая тележка, одни оглобли торчат. Не задев ни единой травинки, Крыса сигает в нее и исчезает.
      — Гастон, это ты? А, Гастон?..
      Голос доносится с галереи, что в конце тропинки, он более резкий, чем у Крысы, и гораздо сильнее. Крыса не отзывается.
      Он шагает прямо по траве, оглядывает лужайку и ждет, когда Крыса подаст признаки жизни. В глубине, возле завалившегося забора, стоит дерево с обрубленными ветвями. Оно похоже на столб с листьями. По другую сторону, там, где уже нет травы, перед белоснежной галереей соседнего дома угадываются очертания небольшой пустынной площадки. Он делает шаг к тележке, но спотыкается о какую-то железяку и падает. Земля под ним влажно-склизкая. Стебельки маргариток и желтых осыпающихся цветов сплошь заплеваны мокротой. Наверно, Крыса ушибся, прыгнув так далеко, или у него приступ удушья. Он встает на ноги и пытается подобраться к тележке, но все кругом завалено ржавым железом, так что ступить некуда. Он зовет Крысу сначала тихо, потом громче, но в ответ раздается собачий лай.
      — Заткнись, Люцифер!
      Собака умолкает.
      — Я ухожу. Мне с тобой скучно.
      Внезапно над оглоблями тележки вырастает фигура Гастона — его словно подняла вверх сама трава.
      — Проходи, не бойся. Это все, что от автомобиля осталось. Твой братец мне презентовал.
      — Нет, я ухожу. Наверно, уже звонили к мессе.
      — Да что ты, у тебя еще полно времени. Смотри, ты ведь совсем рядом, лезь ко мне.
      Когда он добирается до тележки, Крыса своими длинными ручищами подхватывает его, и он понимает, почему Крыса так легко впрыгнул туда и при этом не ушибся. В тележку свалены надутые автомобильные камеры, и по ним ходишь, как по мячам.
      — Почему ты зовешь его Люцифером?
      — Потому что сам черт его сюда принес, а меня он принимает за господа бога… В хорошую погоду я валяюсь тут целыми днями и ворон считаю. Очень полезно для легких. Как на даче!
      Он сам не знает почему, но ему хочется поскорее уйти отсюда, вернуться на улицу. Здесь Крыса чувствует себя хозяином, голос у него теперь вовсе не надтреснутый, и он больше не похож на ребенка-великана, которого страшно обидеть. И он повторяет:
      — Мне нужно идти.
      — Да что это на тебя нашло? Я ведь тебе еще ничего не показал. Хочешь, покажу дом, где ты жил? Он тут, совсем рядом.
      После дома Крысы ему уже не хочется идти смотреть на свой собственный дом. Пожалуй, он и впрямь припоминает, как Марсель возился с машиной. И даже помнит черный автомобиль на высоких колесах, с округлым задом; по бокам подножки, а в кабине, когда дверцы были закрыты, пахло маслом и мокрыми тряпками, переднее стекло можно было поднимать, толкнув рукой, а чтобы воспользоваться багажником, приходилось откидывать сиденье; машина вечно стояла в их дворе, выезжала изредка, и то на короткие расстояния, и Марсель без конца ворчал… и тот, другой, — тоже. И ему представляется, как этот автомобиль проходит сквозь дома, проносится по цветам в садах и даже по белым уткам в красивом пруду, а за рулем никого нет, потому что лицо водителя ему вспоминать не хочется.
      — Что такое пиво?
      — Пиво? Чего это ты ни с того ни с сего про пиво спрашиваешь?
      — Просто так. Из-за тех лошадей, думаю.
      — Его делают здесь рядом, на берегу реки, ведь пиво — это вода. Завод Мольсона…
      — Нет, не вода!
      — Водичка, только веселая: от нее счастьем писают. Я ее сам лишь один раз пил. Мне нельзя. Все из-за…
      — Из-за твоих легких. А почему счастьем писают?
      — Потому что богатые туда чего-то подпускают, чтоб бедные пили и воображали, будто они счастливы, и теряли бы голову. Ничего нет более жалкого и противного, чем счастливые бедняки! Не пей никогда.
      — Зачем же тогда его делают?
      — А ты мне скажи, зачем делают винтовки, пушки, бомбы и даже заводы, зачем все должны работать? Видишь, мы с тобой еще не доросли, чтоб разобраться, зачем существует пиво или, скажем, болезни. И почему болен я, а не сэр Мольсон или кюре, который хлещет вино?
      — Но он пьет совсем чуть-чуть, я знаю, я прислуживал во время мессы.
      — Может, ты еще и по-латыни умеешь?
      — А как же? Иначе я бы не смог прислуживать священнику.
      — А в бога ты веришь?
      — Сам не знаю. Поди тут разберись. Мне больше нравится верить в… в кого-нибудь другого.
      — Это в кого же?
      — Ну, в другого.
      — Все-таки в кого?
      — Ты не знаешь. Никто не знает, кроме меня.
      — В того, кто умеет делать чудеса и никогда не умирает?
      — Может быть, только я больше ничего не скажу.
      — Почему?
      — У тебя ведь тоже есть тайны, о которых ты никому не рассказываешь.
      — Есть, и если бы ты эти тайны узнал, то не верил бы больше ни в бога, ни в кого другого.
      Крыса почти яростно хватает его поперек туловища и подбрасывает вверх; он плюхается на камеры.
      — Ну идем, я покажу тебе одну из моих самых страшных тайн.
      — Нет, мне пора.
      Но Крыса молча выталкивает его из тележки и тащит к соседнему дому. Там, где кончается трава, виден небольшой участок ухоженного газона и рабатки с пестрыми цветами вдоль белой галереи. А в шезлонге лежит почти голая девушка и дремлет, уронив на живот раскрытую книгу.
      — Это школьная учительница. Как тебе нравятся мои страшные тайны?
      Но он смотрит только на ее волосы, светлые, как солнце, волнистые и длинные, они спадают почти до земли.
      — Не спит она, притворяется, ей приятно, когда я на нее смотрю. А бедра-то какие? Я лично верю в бедра.
      Он резко выдергивает руку и бежит назад к тропинке, а Крыса за его спиной распевает неожиданно звучным голосом:
      — Выставь ягодицы… милая девица… Дай их приласкать или отстегать.
      Хлопает дверь, и Крыса нагоняет его, беззвучно смеясь, словно задыхаясь.
      — Нечего выставляться напоказ в таком виде, когда на дворе этакая жара, а в траве валяется бедный чахоточник.
      Его охватывает отвратительное чувство, будто Крыса держит его на привязи и уже никогда не отпустит.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20