Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Цепь в парке

ModernLib.Net / Ланжевен Андре / Цепь в парке - Чтение (стр. 8)
Автор: Ланжевен Андре
Жанр:

 

 


      «Рыцаря бросили умирать в лесу, но он нашел в себе силы доползти до хижины дровосека, а дровосек оказался искусным лекарем и исцелил его раны, так что через несколько дней он пустился на поиски принцессы, узнав от дровосека о ее печальной участи. Прослышав про его исцеление, отец принцессы приказал вырядить свою дочь вороной, чтобы никто не смог ее узнать. Но я знаю всю правду и, когда вырасту, умчу ее отсюда на лихом скакуне. А до той поры мы верно служим ей и оберегаем ее».
      На следующий день он вышел из изолятора и узнал от товарищей, что Святая Агнесса будет заменять у них Свиное Копыто, а Свиное Копыто заменит Святую Сабину, потому что Святая Сабина никак не может оправиться от своего последнего видения, оттого-то она и не заглядывала в изолятор. Эта новость его и обрадовала, и встревожила: раз принцессе поручили заменять надзирательницу, значит, она настоящая ворона, только помоложе, но со временем тоже будет уродливой и перестанет улыбаться.
      В тот же вечер она заняла в дортуаре место Свиного Копыта, а его уложила поближе к паруснику, потому что он после болезни, «ослабленный», как она сказала; это слово ему сразу очень понравилось, и для героев его истории называться так стало большой честью. Но ее бесконечные улыбки и непозволительная юность лишали ее всякого авторитета, и, едва погас свет, в дортуаре поднялся вполне мирный галдеж, по той простой причине, что всем было хорошо. Ей пришлось несколько раз включать свет и чуть ли не со слезами упрашивать их быть умницами и закрыть поскорее глазки, как хорошие детки, потому что все они на самом деле очень хорошие. И вот один за другим от усталости и от того, что сон имел больше власти над ними, чем она, они все постепенно стали умницами и угомонились.
      Наверное, Джейн еще до дождя ушла к маме Пуф, не дождавшись его. Стена перед ним все так же безмолвна и непроницаема. Джейн держат в заточении со вчерашнего дня. Не верится, чтобы родная мама могла так грубо втащить ее в квартиру, даже не показавшись в дверях. Мамы так не поступают, а тем более бабушки. Может, это один из тех мужчин, что сторожат их по ночам?
      Он слышит цоканье копыт где-то внизу, но лошади с галереи не видно. И он равнодушно листает тетрадь, как листают не слишком интересную книжку в дождливый день.
      Он не узнает свой почерк, до того он красивый, тут и печатные буквы, и гордо выведенные заглавные — он писал таким почерком только в этой тетради; буквы смывает моросящий дождь, будто написаны они особыми чернилами, которые проступают и улетучиваются. События тоже стушевываются, блекнут перед столькими часами, проведенными на свободе, перед этими новыми штанами и свитером, перед его отчаянным желанием снова увидеть свою вчерашнюю подружку. И все-таки тетрадь раскрыта на тех самых страницах, которые сильнее всего опозорили его, выставили перед всеми нелепым, униженным принцессой рыцарем; она во всеуслышание отреклась от дарованных ею милостей, а он-то старательно выводил буковки, чтобы украсить эту сказку, совсем потеряв голову от первой женской ласки в этом обнесенном стеной мире, где детям запрещается быть детьми, а их стражницам — женщинами.
      Ложась спать, она оставляла за занавесками зажженный ночник, и он долго следил за ее тенью, за ее движениями. Быть может, она действительно снимала чепец и распускала свои светлые волосы, прежде чем потушить лампу — этого он уже не мог точно сказать, — но раздевалась она в темноте, и он никогда не посмел бы утверждать обратное. Однако в тетради появились следующие постыдные строки:
      «Я хотел было, повинуясь закону чести, опустить глаза, но перед такой красотой веки мои словно окаменели. Сквозь неплотно задернутую занавеску я увидел рассыпавшиеся по плечам белокурые волосы, каких нет ни у одной из девушек королевства. А потом — пусть мне никогда больше не видеть солнца! — я увидел грудь, более округлую и белоснежную, чем у богоматери в часовне, если счистить сверху голубую краску, и грудь эта чуть трепетала, подобно раненой голубке. Тогда я снова стал человеком чести и опустил глаза. Теперь я твердо знал, что это настоящая принцесса, обреченная жить в монастыре, и именно та, по которой томилась моя душа».
      И конечно, напрасно, раздавленный стыдом перед благородной скорбью Святой Сабины, еле касавшейся костлявыми пальцами великомученицы крамольной тетради, а главное, перед огорчением и гневом самой Святой Агнессы, он потом утверждал, что всего лишь пытался описать картинку, которую когда-то видел в книжке. По множеству подробностей, приведенных в тетрадке, нетрудно было догадаться, кто такая принцесса с прекрасной грудью, скрытой под монашеским одеянием, и кто такая колдунья по прозвищу Свиное Копыто, так что никаких сомнений в его низости не оставалось. Святая Агнесса, краснея, робко ссылалась на корь и на бред. Святая Сабина, возведя очи горе, прочла молитву и голосом, способным навеки отбить вкус к псалмопениям, горько посетовала, что нельзя изгнать отсюда этого порочного мальчишку, коль скоро изгнать его попросту некуда, и объявила наконец, что Святая Агнесса неповинна в этой груди, с которой надо счистить голубую краску, а автора этих отнюдь не рыцарственных строк признала виновным во лжи, в одиноком грехе и в покушении на целомудрие своих сотоварищей — ибо он оставлял в пределах досягаемости тетрадь с подобными непристойностями — и огласила приговор: три дня на коленях, во дворе и в классе, в столовой и на перемене.
      Это случилось еще до того, как он решился свести счеты с длинным Жюстеном, и эти три дня его враг насладился вдосталь, безнаказанно подвергая его самым дьявольским пыткам. Через несколько дней Свиное Копыто, не скрывая злорадства, сообщила, что Святая Агнесса отправлена миссионеркой в дальние страны, и снова безраздельно воцарилась над ними.
      Что-то прекрасное и хрупкое было сломано по его вине, и он усвоил раз и навсегда, что существуют мысли, которые ни в коем случае нельзя записывать, они навеки должны быть погребены в его голове.
      Так зачем же спустя столько времени они вернули ему тетрадь? А дядя и тетки, они, наверно, тоже ее прочли? Страницы от дождя склеились. Он старательно рвет их в клочки, скатывает в шарики и кидает в мусорный ящик, стоящий в конце галереи.
      Лошадь тащится по утопающей в грязной воде улочке, волоча за собой низенькую повозку, покрытую дерюгой такого же дождевого цвета. Кучера нет, и лошадь сама останавливается возле их дома, у подножия крытой лестницы. На шее лошади висит мешок: она изо всех сил старается что-то выудить там на самом дне, опуская морду чуть ли не до земли. Потом появляются два насквозь промокших человека и огромными щипцами шарят под дерюгой: они извлекают оттуда большущие куски льда, которые сверкают под дождем, словно витражи. Он слышит, как эти двое поднимаются по крытой лестнице. Один из них стучится в квартиру Джейн, а другой направляется к нему, отодвигает, ни слова не говоря, его стул, кладет две глыбы льда на коврик и стучится в дверь.
      Тетя Мария открывает ему, и в эту секунду в противоположном конце галереи показывается Джейн, очень бледная в сером свете дня, одетая в какое-то странное ситцевое платье до пят, в котором она выглядит гораздо выше, и такая взволнованная, будто мир вот-вот рухнет, а в ее распоряжении всего три секунды… Она бежит к нему, глядя себе под ноги, чтобы не угодить в лужи и не замочить матерчатые тапочки, и, положив ему на плечи легкие ладони, тараторит:
      — Я сижу с бабушкой, выскочила к тебе, пока она кладет лед в ледник, мне не разрешают с тобой видеться и разговаривать. Мама вчера сердилась на меня, сказала, что неизвестно, кто ты такой, во всяком случае, ты мне не компания, да еще теперь ей надо объясняться с твоими тетками, сказала, чтоб этого больше не было. Совсем спятила!
      Она быстро целует его, и губы ее пахнут дождем.
      — Джейн, немедленно домой!
      Он слышит голос, но никого не видит.
      — Она даже не позволила мне ставни открыть. Мне приходится залезать на стул, чтоб на тебя посмотреть.
      — Ну-ка, ребятишки, дайте-ка мне пройти, не то как цапну вас щипцами.
      — Да она целует его! Иди сюда сию же минуту!
      Голос у тети Марии гораздо громче и суровее, чем у бабушки Джейн.
      — Бедненький Пьеро, сейчас она тебя отшлепает. Ты такой красивый стал! Даже как будто похудел.
      Тетя Мария хватает его за свитер и тянет изо всех сил.
      Белочка прикладывает влажные губки к его уху и шепчет, щекоча его своим дыханием:
      — Теперь будем видеться тайком. Завтра на. Улице или у …
      Он так и не услышал у кого, потому что тетка втащила его в дверь и втолкнула в дядин кабинет.
      — Ты нарочно промочил новые брюки! Наказание какое-то с этим мальчишкой! Я запрещаю тебе выходить на галерею. Сиди на балконе.
      Он заправляет в штаны свитер, который с силой рванула тетка, и, глядя ей прямо в глаза, заявляет тихо, но твердо:
      — Ты старая и злая. Я тебя никогда не полюблю.
      Она дает ему затрещину, но он не моргнув глазом продолжает тем же тоном:
      — И буду ходить куда захочу. А если вам это не нравится, я совсем уйду.
      Она опять замахивается, но он успевает увернуться, и она со всего размаху ударяет ладонью по книжной полке. Взвыв от боли, она начинает гоняться за ним по всей квартире.
      — Проклятый дикарь, кончишь в тюрьме, как и вся твоя семейка! Полиция до тебя непременно доберется…
      — А я ничего не боюсь и никого не боюсь!
      В два прыжка он очутился по другую сторону длинного обеденного стола. Но она тут же отказывается от дальнейшей погони и смотрит на него в бессильной ярости, потирая ушибленную руку и тяжело дыша. На губах у нее выступает что-то похожее на пену. Он тоскливо думает: а вдруг она рухнет, как вчера; это из-за болезни от нее несет кислятиной или от кислятины она и болеет?
      «… неизвестно, кто ты такой… во всяком случае, ты мне не компания…» Эти слова точно выведены перед ним огненными буквами. А рыбьи глаза тетки словно все еще угрожают: «Ты кончишь в тюрьме, как…»
      Он давно свыкся с мыслью, что еще не скоро узнает, кто он такой, но и про других ему тоже ничего не известно — о них можно судить лишь по тому, что они говорят, но говорят они всегда одни и те же слова, которые назавтра означают уже совсем другое, потому что исчезает сопровождавшая их улыбка, или гнев, или просто стеклянный взгляд, немой как камень.
      Там все было проще. Там по одну сторону были дети, и всех их объединяло хотя бы то, что они были схожи между собой, одинаково одеты и обречены на одно и то же одиночество, обязаны выполнять одни и те же действия; и это стирало все различия даже между старшими и младшими, даже между Китайцем и Никола или Жюстеном; а по другую сторону были вороны, тоже все на одно лицо, и всегда было известно, чего от них можно ждать, потому что они были врагами детей и отлично исполняли свою роль. Никому не приходило в голову, что одна из ворон вдруг подарит ребенку коробку конфет или что кто-нибудь из детей вдруг подойдет и поцелует Свиное Копыто. Это основательно расшатало бы все устои, которые только потому и держатся, что ничего подобного никогда не происходит. Правда, Святая Агнесса, когда она заменяла Свиное Копыто — задолго до истории с тетрадью, — потихоньку дала ему грушу; именно из-за этой груши он всегда и считал, что, даже если бы не стали достоянием гласности его лжевидения, эта слишком молодая и слишком часто улыбающаяся новенькая не задержалась бы у них, потому что ей были неизвестны правила игры и ей не нашлось бы места ни по ту, ни по другую сторону.
      А вот здесь все отлично знают с первого дня его жизни, кто он такой. Он плохо кончит, и он не компания для Джейн — это не подлежит сомнению, как и то, что Крыса не пара Изабелле и она за это поплатится, как и то, что мать Джейн — дурная женщина и с ними нельзя разговаривать, что дядя, который еще не знает, оставить его у себя или нет, очень добрый, потому что покупает ему новые штаны. Его место в особых домах, куда отдают таких мальчиков, как он или его брат — но Марсель все-таки в один прекрасный день сумел перескочить через стену и вырваться на волю, а теперь он американец, скоро выиграет войну и ему платят много денег. Есть, конечно, на свете мама Пуф и сапожник: совсем такие, как если бы он сам их выдумал, но, может быть, ему это только почудилось, потому что тогда был чудесный теплый вечер, благоухала сирень, или это из-за Мяу все виделось ему в молочно-голубом свете.
      Тетя Мария благополучно плюхнулась на стул. И плачет. В неожиданно наступившей тишине слышно, как крупные слезы капают на стол с ее багровых щек. Он тоже садится с другой стороны стола и с великолепным хладнокровием разглядывает ее. Почему она плачет, если она злая и никого не любит? Почему может плакать взрослый человек, которому все позволено, даже бить детей? Откуда же тогда берутся слезы? Ведь она может в любой момент надеть шляпку и поехать на трамвае куда захочет — в магазин или даже в кино.
      — Если я тебе мешаю плакать, могу пойти на улицу.
      — Не смей никуда выходить! Я не плачу, я просто очень несчастная.
      — Что значит несчастная?
      Глядя на него невидящими глазами, она смахивает слезу.
      — Не изображай из себя мужчину, тем паче идиота,
      — Вот если ребенок несчастный, это понятно. Ему плохо, и даже некому пожаловаться. А ты-то? Ты же меня ударила, значит, я должен плакать.
      — Ты мужчина, а все мужчины бессердечные.
      Такими словами его с толку не собьешь. Никогда еще он не видел, чтобы ворона плакала. Очень возможно, что Свиное Копыто, которая мало чем отличается от старой девы, уставала вечно быть начеку среди сторонившихся ее сотен детей и плакала ночью, потихоньку, под своими парусами. Но тетя плачет при нем, да еще после того, как дала ему затрещину. Может быть, спокойно повторяя свои вопросы, он разузнает что-нибудь и поймет наконец, почему все здесь непохоже на то, что он воображал, и особенно почему люди не меняются, будто они не люди, а фотографии, почему они делают вечно одно и то же и их поступки так же однообразны, как они сами.
      — Ты плачешь, потому что ушибла руку?
      — Вот я тебя сейчас поймаю и покажу, как я ушибла руку.
      — Почему ты всегда злишься?
      — Отстань от меня.
      — Почему ты никого не любишь?
      Вдруг она вытягивает шею, словно может схватить его глазами, приглушенно всхлипывает, встает, бросает на него последний бессильный взгляд и направляется к себе в спальню, бормоча под нос:
      — Кретин несчастный.
      — Ты ведь тоже была маленькой, как все. А какая ты была тогда?
      Но она уходит, волоча ноги, потому что давно и навсегда стала тетей Марией и не собирается отвечать на вопросы мальчишки, который кончит тюрьмой.
      Насчет тюрьмы он ее не расспрашивает: некоторые вещи для него просто не существуют, потому что он не желает о них знать.
      Очень соблазнительно делить людей на детей и взрослых. Он ни минуты не сомневается, что все дети принадлежат к одному племени, они вроде бы все одинаковые и все могут меняться — расспросами или кулаками всегда можно выяснить, кто они такие, и их легко представить себе в разных ролях. Жюстена, скажем, ничего не стоит вообразить священником, как и его отец, или полицейским, или разносчиком льда, даже генералом. Но дядя и через десять, и через двадцать лет останется все таким же опрятным господином, который ходит на службу, и хоть он образованный и без гонора, но на вопросы никогда не отвечает. Тетя Роза всю жизнь будет кухарить, а тетя Эжени — кроить воротнички, но ни в коем случае не шить штаны и не ткать ковры. Дядя Анри всегда будет сапожником. Даже Крыса, хоть он и ненастоящий взрослый, никогда не изменится. Но Крыса, правда, болен.
      А как же мама Джейн, что делает парашюты и наградила дочку папой-англичанином, которого Джейн так толком и не видела, а раньше они жили в горах, одни в маленьком домике. Еще вчера он считал, что она не может быть как все, что есть в ней что-то особенное, отличающее ее от других и заметное с первого взгляда, как в Джейн, но сегодня он узнал, что она тоже раз и навсегда указала ему его место: он не компания для Джейн. Значит, она вовсе никакая не особенная, и бабушка Джейн тоже, если она не разрешает открывать ставни. А значит, бывают мамы и бабушки, похожие на ворон и на старых дев. Что имеют в виду тетки, когда говорят «дурная женщина»? Уж конечно, не потому она дурная, что запрещает своей дочке с другими детьми водиться; ведь тетки, они тоже запрещают. А вдруг им не нравится, что она работает и не сидит со своим ребенком? Возможно. Тогда понятно, почему она не такая, как мама Пуф.
      Но Джейн на его стороне, потому что она тоже ребенок, да еще девочка. Они будут видеться тайком. И она не побоялась подойти к нему при бабушке. Но как узнать, где она будет его ждать?
      Солнце внезапно заливает столовую, и, поскольку ответа на все эти вопросы ему получить не от кого, он встает и идет через гостиную на балкон. На той стороне улицы, в саду священника, мокрые деревья подставляют солнцу тысячи маленьких алмазиков. На сияющих чистотой тротуарах никого. Навес над балконом плачет так же глупо, как тетя Мария. Единственная живая душа на улице — это священник, он прохаживается по галерее своего дома, читая книгу, которую, похоже, давно знает наизусть. Хоть бы мелькнул на соседнем балконе рыжий волосок!
      Он проводит рукой по навесу, чтобы смахнуть набухающие на солнце слезы, и вдруг слышит скрип половиц в гостиной: он попал в ловушку, отступать некуда. Бесформенная фигура тетки возникает в дверях, их разделяет только ширина балкона.
      Она надвигается на него не спеша, и здесь некуда уклониться от ударов. Без всякого вызова, продолжая играть с дождевыми слезами, он нараспев предупреждает ее:
      — А я вот не боюсь, возьму и прыгну вниз.
      — Пойдем со мной, мне надо сделать кое-какие покупки.
      Голос у нее почти ласковый; к величайшему его изумлению, она приоделась — нацепила шляпку и даже спрыснула волосы духами, от которых щиплет в горле.
      — Я знаю, с тебя станется — прыгнешь хотя бы ради того, чтобы нам насолить. От мужчины всего можно ожидать.
      — Ты уже не плачешь? Ты больше не несчастная?
      — Не приставай ко мне, и пошли, пока магазины не закрылись.
      — А где тетя Роза?
      — Приводит голову в порядок.
      — А как? Цветы новые к шляпке приделывает?
      Ему совсем не хочется идти с ней и тащить тяжеленную сумку из черной кожи. Еще подумают, что она его мать или бабушка, и придется краснеть за нее — посильнее, чем за старые башмаки и комбинезон.
      — Никуда я не пойду, на что я тебе нужен?
      — Я тебя по-хорошему прошу.
      — А ты не сказала «пожалуйста»!
      — Хочешь опять довести меня до слез?
      — Нет, не хочу, противно смотреть, как ты плачешь.
      Ее правая рука, красная и распухшая, резко, помимо ее воли, поднимается, но сдержавшись, она продолжает говорить почти ласковым тоном, несмотря на распирающую ее ярость.
      — Я куплю тебе мороженое или кока-колу.
      Насвистывая, он обходит тетку и заворачивается в красную бархатную портьеру, отделяющую гостиную от столовой.
      — Я тебя много раз просила не делать этого: портьеры очень дорогие, и ты можешь их оборвать.
      Он никак не может понять, зачем это он ей так понадобился, ведь он прекрасно видит, что она прямо задыхается от злости. Чтобы узнать, где же граница ее терпению, он повторяет:
      — А как насчет «пожалуйста»?
      — Ну ладно, пожалуйста! А теперь пошли.
      Тетя Мария спускается вниз, а он задерживается у соседней двери, но оттуда не доносится ни звука. Он с трудом удержался, чтобы не нажать на звонок, так ему хочется взглянуть хотя бы на ее бабушку. Еще с площадки он во весь голос кричит тетке вслед:
      — А чем ты больна?
      Она не отвечает. Он нагоняет ее внизу.
      — Если ты не будешь отвечать, я с тобой не пойду.
      Открыв дверь парадного, она пропускает его вперед, глаза ее мечут молнии.
      — Когда хотят получить ответ, не орут на весь дом.
      Она идет по улице Дорчестер в сторону дальней церкви. Он следует за ней чуть позади, рассматривая ее растоптанные туфли и ноги с большими синеватыми блямбами, словно разбухшие от воды.
      — У тебя ноги больные, да? Ты поэтому падаешь?
      Она вздыхает почти с облегчением.
      — Да, ноги. Туда кровь плохо поступает.
      — Ты все врешь! Когда болят ноги это не заразно. А тетя Роза говорит, что нельзя трогать твои вещи и твою посуду.
      Он опять отстает и делает вид, будто незнаком с ней. Она оборачивается, кажется, что ее седые волосы покрыты желтой пылью, будто полвека пролежали под землей. Он нагоняет ее.
      — Почему ты не ответила, когда я спросил, какая ты была маленькой?
      — Потому что я забыла.
      — Неправда. Человек не может забыть, какой он был маленьким. Даже если это было сто лет назад.
      — Почему, скажи на милость?
      — Потому что только тогда люди и бывают счастливы.
      — Потому что ты счастлив, да?
      — Ну да. Хоть это и нелегко, потому что взрослые мешают, все им кажется, что это невоспитанно или невежливо. Расскажи, какая ты была?
      — Мы жили в деревне. Далеко отсюда. Под Квебеком. У меня были светлые волосы, и я уже тогда была больна.
      Вдруг она останавливается и показывает ему на той стороне улицы маленький домик из красного кирпича с зеленой крышей и тоже с подворотней.
      — Смотри. Вот он.
      — Кто?
      — Наш дом. В нем поселились твои дедушка и бабушка, когда мы переехали в город. Мы всегда жили в этом квартале.
      — Значит, и мы тоже приехали из деревни?
      В ее голосе опять звучат злобные нотки.
      — Вы? Еще чего придумал, городское отродье! Если бы мы сюда не приехали, твоя мать никогда бы…
      Она не договаривает и толкает дверь небольшой лавочки, приказав ему ждать ее на тротуаре.
      Улица мгновенно заполняется народом, как будто прозвонил звонок на перемену: дети гоняются друг за другом, играют в шарики, шлепая по лужам, старухи греются на солнышке у порога своих домов, по мостовой едут машины, обдавая его грязью, и среди них — повозка с хрустящей картошкой; толстяк в засаленном фартуке на сей раз один и дремлет, уставившись на тощий круп своей клячи.
      — Вот это и есть наш знаменитый племянник. Настоящий дикарь, людей боится. Всего доброго, мадам Босежур…
      Тетка показывает на него пальцем, чтобы его не дай бог не спутали с другими детьми. Выйдя из лавки, она засовывает коричневый бумажный пакет в большую кожаную сумку и протягивает ему.
      — Осторожно, там бутылки.
      — Ты же обещала мороженое!
      — Мы еще не все купили. Получишь после ужина.
      — Что же ты сама свои бутылки не тащишь?
      — Ты же мужчина.
      — Нет, я дикарь, ты сама сказала.
      — Я не хотела тебя обидеть. Просто ты еще не привык к людям.
      Он берет сумку, потому что ему жалко ее больные ноги и потому что так он вроде бы при деле. Ему хотелось бы дослушать про мать до конца, но он боится, как бы тетка чего-то не разрушила. Они прошли мимо еще одной церкви.
      — А что такое старая дева?
      Она не сердится и отвечает как само собой разумеющееся:
      — Как что такое? Женщина, которая не вышла замуж.
      — Я не об этом спрашиваю. Почему она не нашла себе мужа?
      — Потому что наш отец умер и надо было помогать семье.
      — Значит, если бы твой отец был жив, ты бы нашла себе мужа?
      — Может быть. Не знаю.
      — А я вот знаю! Все это неправда. Это потому, что ты не любишь мужчин, а не любишь ты их из-за того, что увечная.
      Она опять останавливается. Руки ее, сжимающие черный кожаный ридикюль, выцветший от времени, слегка дрожат. Чтобы успокоить ее, он спешит добавить:
      — Вот так же и счастливые дети вырастают и становятся какими-то увечными. Поэтому я тебя и спрашивал, какая ты была.
      Но тетка, оказывается, остановилась просто у очередной лавки. Она снова велит ему подождать. И тут же возвращается еще с одним коричневым пакетом, точно таким же, как первый, и засовывает его в сумку. Ручки у сумки вытягиваются, и ему приходится тащить ее, согнув локоть, чтобы она не волочилась по земле.
      Тетка сворачивает на улицу Лагошетьер, и он долго плетется за ней следом. Она то и дело оглядывается, чтобы убедиться, идет ли он за ней, и напомнить, чтобы он был поосторожнее с бутылками. Ему хочется изо всех сил подтолкнуть ее, пусть бежит бегом, они ведь приближаются к дому мамы Пуф, и он боится, что его увидят. Но она шагает все так же тяжело, все так же шлепая растоптанными туфлями. Не поворачивая головы, он краешком глаза замечает одного из близнецов — тот бьет мячом о стенку подворотни, — поэтому он спешит нагнать тетку, и они уже вместе направляются к дядиному дому. И снова она просит его подождать у магазина, на углу улицы Плесси.
      Он ставит сумку на землю, садится на ступеньки; вдали виден мост, который кажется поразительно легким, а по обе стороны узкой улицы тянутся вереницы столбов, похожих на ободранные бурей деревья, позолоченные косыми лучами солнца.
      Заметив совсем рядом на тротуаре длинную тень, он переводит взгляд и видит высокие желтые сапоги и цепь со свинцовым шариком на конце.
      — Ей богу, эту соломенную башку я вроде бы знаю, но вот упаковочка… — Крыса даже присвистнул от восхищения. — Ну и красавчик же ты, ни дать ни взять папенькин сынок! Рыженькая будет от тебя без ума.
      Пьеро изо всех сил тянет к себе цепь — из таких ручищ, как у Крысы, так просто ее не вырвешь.
      — Спокойно, Пьеро. Эти игрушки не для малых ребят. Будешь себя хорошо вести, подарю тебе цепочку поменьше.
      Он нагибается и, не выпуская цепь, шарит своими ручищами в черной сумке.
      — Шляешься по пивным со своей забулдыгой-тетушкой?
      — Не суйся в чужие дела, Крыса. Бутылки тяжелые, а у нее больные ноги.
      — Вот-вот, а бутылки-то с пивом. Она закупает понемножку в разных лавочках, чтобы люди не узнали, сколько всего она купила, но всем давно известно, что в ноги ей пиво ударяет.
      — А зачем ей столько пива?
      — Затем же, зачем и другим: чтобы влить себе отраву в мозги. Но чем больше пьешь, тем внутри кислее.
      — Так вот почему от нее так пахнет…
      Крыса долго хрипит где-то наверху, но ему, видно, не больно: просто время от времени у него что-то подкатывает к горлу, и он пережидает, пока это пройдет. Свинцовый шарик висит неподвижно возле желтого сапога прямо у него перед глазами. Его взгляд скользит по цепи вверх, и он видит длинные девичьи пальцы, судорожно сжатые на груди, и потом лицо, белое как мел, окруженное длинными черными космами. Какой-то он весь длинный и корявый, как столбы на улице.
      — Тебе не лучше, Гастон?
      Смех Крысы бьет ему прямо в лицо, потому что тот вдруг присел на корточки и впился в него своими бледно-зелеными глазами.
      — Никогда еще так хорошо не было. Весна! Кругом распускаются девушки с такими улыбками, что кажется, только бы и делал, что…
      — Что делал, Крыса?
      — Ах ты, петушок, за каменными стенами этому не учат. Что бы делал?.. Улыбки бы гасил, вот что.
      — Мне не нравится, когда ты так говоришь. Даже не знаю, будем ли мы с тобой дружить.
      — Может, тебе тетушки напели, что я не был другом Марселя…
      — Ничего они мне не напели. Я сам додумался. Ты и на цветы злишься, и девушек не любишь.
      — Сам додумался? Это я-то не люблю девушек?
      — Да, ты. Ты стараешься сделать им зло, а они все терпят, потому что они добрые… а может, я ничего не понимаю. Мне неприятно видеть тебя с Изабеллой.
      — И с Джейн тоже.
      Смех опять потрескивает у Крысы в груди, как огонь в печке.
      — Очень я тебя испугался! Новый петушок завелся в курятнике, нас, значит, теперь двое?
      Он оглядывается на дверь, но из магазина не доносится даже звука голосов.
      — Это бакалея Пеллетье. Запомни, пригодится.
      — А мне-то что за дело. Ты командуешь Изабеллой, и она тебя слушается. А вид у нее такой гордый.
      — Мне может понадобиться, чтобы ты запомнил эту бакалею. Будем делать с тобой большие дела.
      — Нет, Крыса. Поначалу я думал, что ты станешь мне все объяснять, чего я не понимаю, потому что ты не по-настоящему взрослый, но ты меня еще хуже запутал… ты тоже злой, только по-другому.
      — Слушай, старик, кажется, мой трамвай идет. Мы еще увидимся. Я не допущу, чтобы ты тут барахтался один, слишком уж ты беленький.
      — Но я тебя все-таки люблю, из-за Марселя…
      Он почти кричит, потому что узкая улица вдруг заполняется грохотом несущейся повозки.
      — Посмотри на меня, я только что от врача. От врача, понимаешь! Весна. Проклятая весна! Этот врач решил накачать мне легкие воздухом, как шины. Так что на девушек мне недолго еще любоваться. Но уж я вам напоследок устрою такой спектакль, что только держись! Вот и все, привет!
      Голос взлетает слишком высоко и срывается. Крыса резко встряхивает его за плечо, и глаза его что-то застилает, потом быстро вскакивает и прыгает на задок мольсоновской повозки, которая даже не притормаживает возле него.
      В ту же минуту выходит тетка.
      — Эй, старая! Можете не утруждаться, мы закинем вам бочонок по дороге!
      Здоровенные откормленные битюги цокают подковами, бочонки наскакивают друг на друга, и длинная фигура Крысы на задке качается, как облетевшее дерево, готовое вот-вот надломиться.
      Тетка ничего не видит и не слышит.
      — Ну все. Пошли домой.
      — Зачем ты пьешь пиво? Помоги, а то мне тяжело. Он уже не понимает — то ли взгляд у нее недобрый, то ли ее голубые глаза попросту выцвели, они как облезлые шарики, которые, утратив свою матовость, становятся шершавыми на ощупь. Она тоже тяжело дышит, но не хрипит, как Крыса, а раздувает ноздри, и жилы на шее западают, но он не слышит ни звука. Воздух то ли не попадает внутрь, то ли тонет во всей этой дряблости. Ее рука, подхватившая сумку, сразу становится влажной. Он смотрит на нее равнодушным взглядом. Для него она совсем чужая, она так же непричастна к его жизни, как деревянные столбы или слово КИК, выведенное большими красными буквами над дверью бакалеи. Она медленно шагает, ничего не отвечая. Он настойчиво повторяет все тем же равнодушным тоном:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20