Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Цепь в парке

ModernLib.Net / Ланжевен Андре / Цепь в парке - Чтение (стр. 3)
Автор: Ланжевен Андре
Жанр:

 

 


      — Я пойду, Гастон, я устал.
      — В этой окаянной траве чего только нет, даже плуг валяется. Папаша зачем-то приволок его в город, наверно, мостовые думал распахать. Только тут булыжнички будь здоров! Пошли попьем чего-нибудь. Совсем жара замучила.
      Он тащит его к своему дому. Пес, привязанный на галерее, рвется ему навстречу, лижет желтые сапоги. Крыса отпихивает его ногой.
      — Терпеть не могу собак. Но пес мне нужен, иначе я не услышу, если они заявятся ночью.
      — Кто они?
      — Да эти сволочи, один раз они меня накрыли в темноте. Но теперь шалишь.
      Он делает паузу, смотрит на него, приложив палец к губам, и важным тоном добавляет:
      — Потому что у меня есть ружье. Оно всегда заряжено. В любую секунду могу пальнуть.
      Навстречу им выходит старуха в белом фартуке до пят, она открывает зарешеченную дверь и ждет, когда они войдут в галерею.
      — Ты же не злой, ты только притворяешься, и то потому, что слишком быстро вырос. Я знал одного такого, как ты. Теперь он ходит с перебитым носом и никого больше не трогает. А еще там Свиное Копыто страх наводила. Но не очень-то я ее испугался.
      — Хм! Свиное Копыто, это еще что такое?
      — Ну, это такая… в общем, наша надзирательница, она била нас зимой линейкой, когда ноги и руки и так мерзнут, а еще мы должны были каждый вечер показывать ей трусы, чистые они или нет.
      — Черт знает что! Как в тюрьме! Вот суки! Запихать четырехлетнего мальчонку в этакое место, да еще с бабами-психопатками. Ты мне потом все расскажешь.
      — Не расскажу.
      Его решение окончательно и бесповоротно. Но тут запричитала старуха, и ее плаксивый голос совсем не похож на тот, который только что раздавался с галереи.
      — Ох, Гастон, куда же ты пропал? Я слышала, собака лает, а ты молчишь, не отзываешься.
      — Не хнычь, мамаша, дай лучше нам лимонаду. До смерти пить хочу.
      В кухне, освещенной одним низеньким оконцем, выходящим на галерею, прохладно и пахнет пирогами. Она почти пустая, если не считать двух темно-зеленых стульев, длинного кособокого стола с пожелтевшей потрескавшейся клеенкой и печки с двумя заслонками, одна под другой, от нее к стене идет длинная черная труба.
      — Сейчас, сейчас! Несу. Ох, да зачем же ты шатаешься по улицам в такую жарищу! Ох! Ты ведь ноги протянешь, если не будешь слушать, что тебе говорят. А это что за мальчик?
      — Брат Марселя, вчера из своей тюряги вернулся. Упрямая башка, но варит.
      — Ох! Да это же маленький Пьеро! До чего он похож на свою бедную мамочку! Как же я его сразу не узнала?
      — Он похож на свою мамашу примерно так же, как я на тебя, старая. Почему ты не хочешь мне ничего рассказывать?
      — Потому что рассказывать нечего. Я был в Большом доме. И все тут.
      — Что это еще за Большой дом? Можно подумать, будто он вернулся из английского колледжа! Еще форму приютскую не успел снять, а уже сочиняешь! От меня ничего не скроется, все равно мне Марсель рассказывал.
      — Неправда!
      — Да? Почему это неправда?
      — Потому что я и Марселю ничего не рассказывал.
      Старуха ставит перед ними два больших стакана, запотевших от холодного лимонада. Гастон хватает один, залпом выпивает половину и утирает рот рукой.
      — Ох! Зачем так быстро, понемножку пей. А то опять живот заболит. На малыша-то и правда бог знает что напялено. Ох, будто деревенский какой.
      — Думаешь, им там бантики нацепляют, да? Наряжают в белые сорочки да лаковые туфли! Это же тюрьма. У всех одна одежда, и все под номерами.
      — И вовсе я не был в тюрьме, что ты болтаешь? И потом на Рождество нам и правда прикалывали красные бантики, прямо как девчонкам.
      — Ты, по-моему, не хотел ничего рассказывать?
      Он не отвечает и медленно потягивает лимонад, присматриваясь к матери Гастона: она, верно, очень любит сына, иначе бы не плакала все время и не охала так, точно ей больно слово вымолвить. Гастон кладет ноги на стол и тоже молчит, уставившись в потолок.
      — А где он теперь живет?
      — Я живу у дяди.
      — У которого?
      — Да у меня всего один дядя.
      — Ох, да у тебя их четверо или пятеро по отцовской-то линии. Братьев твоей матери я почти не знаю, они ведь отца не очень жаловали и никогда сюда не заглядывали.
      Крыса хватает кулаком по столу и опрокидывает его стакан.
      — Вот черт, старая, можно быть и потактичнее! Догадалась тоже об отце с ним говорить!
      Теперь у нее слезы не только в голосе, но и на глазах.
      — Ох, но я же ничего такого не сказала! Тебе вредно сердиться. Подожди, Пьеро, я налью тебе еще. Гастон очень болен, ты же знаешь.
      — Да оставь ты нас в покое, ей-богу! Поди лучше поглазей сквозь ставни на прохожих. Он живет у своего дяди Наполеона и старых девок. Дядюшка у него ничего, образованный, но без гонора, а работает недалеко от Плас д'Арм, должность у него приличная.
      — Ты останешься у них?
      — Не знаю. Они ничего не говорили.
      — Ничего пока не известно. О'кэй! Ну, старая, иди теперь выведывать в другое место.
      Наверное, Крыса и в самом деле злой, раз он так разговаривает со старухой матерью, которая так его любит и без конца плачет; не все же можно сваливать на болезнь. Он слышал, что отцы иногда проклинают непокорных сыновей и выгоняют их из дома; сыновья долго скитаются по свету, погрязнув в грехах и нищете, а потом возвращаются домой и просят прощения, их прощают и устраивают в их честь пир. Но матери своих детей не проклинают. Она плачет и прячется за ставнями, потому что иначе все увидят ее красные глаза и ее невысказанное горе, которого она стыдится. Ему хотелось бы никогда больше не встречаться с Крысой. Он вовсе не похож ни на длинного Жюстена, ни на Свиное Копыто. Просто какой-то псих. То вдруг очень ласковый, даже не просто ласковый, а совсем как старший брат, а через минуту что-то на него накатывает, и тогда он непременно должен кому-нибудь сделать больно. Гастон, ему кажется, похож на собаку, хотя он и собак-то толком не видел. Собаки не виноваты, что кусаются, для того и существуют, чтобы кусаться. Вот и Гастон такой же. Может быть, ему вдруг становится так больно, что он хочет это скрыть. Он ищет предлог, чтобы уйти, не обидев Гастона. Даже когда Крыса задумывается и молчит, ему все равно поминутно приходится вытирать слюну, выступающую на губах.
      — Зачем ты носишь зимние ботинки в такую жарищу?
      Крыса молча разглядывает свои сапоги, вертя носками в разные стороны.
      — Потому что они отлично смотрятся на зеленом или на белом фоне. А потом, у меня вечно мерзнут ноги, ноги-то у нас далеко, где-то совсем внизу! И потом они не стучат, всюду можно пройти бесшумно. А твои ботинки, прямо скажем, не первый сорт. Пора бы их сменить.
      — Да, пора, — говорит он, пряча под стул свои кочанообразные башмаки, в которых ему слишком жарко.
      Старуха вышла. Он прислушивается к жужжанию мух, и ему становится ужасно скучно, потому что Гастон все еще смотрит в потолок; он неуверенно поднимается и раздумывает, можно ли уйти просто так, ни слова не говоря.
      — А тебе не интересно, почему они промурыжили меня три года?
      Если он скажет, что интересно, то вообще никогда не уйдет. Он говорит как можно мягче:
      — Нет. Но мы теперь друзья. Я еще приду.
      — Потому что эта скотина, грек-бакалейщик, который по-французски двух слов связать не может, заявил под присягой, будто я тыкал ему в спину револьвером и требовал выручку.
      — Я ничего не хочу знать. Это твое дело, а ты мой друг.
      — Револьвер! Болван чумазый, это была обыкновенная железка. Он так перетрусил, что у него в глазах помутилось. Да еще и денек мы выбрали неудачный. В этой чертовой кассе и десяти монет не набралось! Срамота да и только!
      Гастон снова стукнул кулаком по столу, утер губы и, насвистывая, поднялся со стула. Наверно, уже думает теперь о другом. Пьеро открывает дверь.
      — Пока, Гастон.
      Но тот уже завелся.
      — Десять лет за вооруженный грабеж, подумать только! И во всех ихних поганых бумажках записано, что я вор! Святые угодники! Мы жрали похлебку из картофельных очисток. Всю зиму! Такой едой хорошо микробов кормить, а не человека. Они воображают, будто на их проклятое пособие можно прожить. Это все равно что милостыню просить, как вот ты сегодня клянчил в церкви.
      — Неправда! Я бы лучше умер, чем стал клянчить милостыню!
      — Где же ты тогда взял деньги?
      — Люди, что пришли с покойником, клали их рядом со мной на скамейку. Сам не знаю почему. Больше я с тобой не дружу. Как мне на улицу пройти?
      — Вот это по мне! Слова ему не скажи, весь в братца! Он, кстати, тоже свое там оттрубил за…
      — И это тоже неправда! Почему ты такой злой, как настоящая крыса? Я все равно тебя люблю, и вовсе ты никакой не вор.
      — Да я не то хотел сказать. Марселя забрали по ошибке, сами это признали. Иначе его не взяли бы во флот, тем более в американский! Нечего злиться, мал еще, где тебе все понять. Пойдем, я покажу тебе ваш дом.
      — Не надо, я его забыл и вспоминать не хочу. А раз ты меня поведешь, он мне не понравится, это уж наверняка.
      Гастон берет его за плечо и тащит во двор.
      — Ладно, забудем все. Я только хотел объяснить тебе, что, пока не началась эта окаянная война и из тюрем всех не повыпускали, жизнь у нас была чисто собачья: хватай, что можешь и где можешь. Но в собак хоть не стреляли. А нас все время держали на мушке. Нас через всю страну в товарняке провезли, и чуть ли не на каждом полустанке стояли эти сволочи с винтовками, что-бы мы не сбежали.
      — А Марсель тоже был с тобой?
      — Да, и еще один парень — теперь он спит без просыпу по ту сторону океана, с дыркой в башке: теперь-то он и впрямь на свободе.
      — И куда же вас привезли?
      — На край земли, где другой океан начинается, прямо напротив Китая. Мы валили лес, а эти гады нас сторожили. А когда мы сказали «хватит», нас обвинили в том, что мы коммунисты!
      — Коммунисты?
      — Я сам толком не понимаю, что это такое, кажется, секта какая-то. А Марсель говорил, что коммунизм — это неплохо, может даже, это и есть выход. Да пошли же к твоему дому, черт побери! Ты его не узнаешь. В нем давно никто не живет. А прошлой зимой там держали лошадей. До сих пор навозом воняет.
      Про поезда он не врет. Марсель в последний раз, когда привез ему столько конфет, что он всем раздавал их — его с непривычки тошнило от сладкого, — рассказывал, как им приходилось вскакивать в поезд, когда он замедлял ход на мосту, а это было совсем непросто, потому что на многих вагонах висели замки, и двое бедолаг однажды влезли по ошибке в холодильник, а снова открыть дверь не смогли — их потом нашли замороженными, будто говяжьи туши; а еще он рассказывал, как на берегу другого океана, в трудовых лагерях, они валили высоченные деревья, каких он в жизни не увидит, а если отказывались работать — потому, что уж больно тяжело было и платили такие гроши, что даже на еду не хватало, — являлась полиция с автоматами и с собаками: боялись, как бы они не вырвались оттуда и не напугали людей, которые живут в городе, в красивых домах. Зато теперь, когда Марсель сходит на берег, у него денег полным-полно, ведь на корабле их не на что тратить. А когда он застрял в море у Северного полюса, русские вырвали ему все плохие зубы и вставили новые, совершенно бесплатно.
      Значит, Крыса был по-настоящему взрослым, и это от болезни он такой стал; вот и не надо про это забывать, когда смотришь на него и когда он вытворяет что-нибудь и злится без причины. Как бы только сделать так, чтобы он сам себе вреда не причинял и чтобы полицейские его не трогали, ведь ничего хорошего его впереди не ждет! Он берет его за влажную руку и говорит:
      — Пойдем, мне очень хочется посмотреть на дом, может быть, тогда я вспомню твою сестренку, ты же говоришь, я все за ней бегал.
      Внезапно Крысу начинает душить кашель, будто что-то застряло у него в глотке, и ладонь становится еще более влажной.
      — Все этот… чертов… запах, — выдавливает он из себя, как будто икает. — Дождь будет. Такая вонища у нас всегда к дождю. Вон видишь эту сволочную трубу? Из нее жженой резиной разит!
      Внезапно выдернув руку, Крыса делает несколько шагов в сторону и, скрючившись, долго отплевывается. Когда он возвращается, его белая фуфайка вся сплошь покрыта алыми пятнами.
      — Ох! Гастон, почему ты не можешь спокойно посидеть дома?
      Она подобралась совсем бесшумно, и ее длинный белый фартук, волочась по траве, подцепляет сгустки мокроты. Она легонько похлопывает его по спине. Он с яростью стаскивает фуфайку и швыряет на землю.
      — Черт возьми, старая, сколько раз тебе говорить, что мне надо менять фуфайки? А то опять по твоей милости разгуливаю с, кетчупом на пузе!
      — В комоде всегда лежат чистые, ты же знаешь.
      — А если б я был летчиком и мне приходилось бы каждый день менять парашюты, ты бы их в комод прятала, да?
      Гастон с натугой рассмеялся и улегся на тропинке, глубоко вдыхая воздух.
      — Говорят, трава не пропускает резину. Да и пахнет здесь хорошо! Вот почему жабы никогда не кашляют.
      — Ох! Ведь роса еще не сошла. Не дурачься, Гастон, я принесу сейчас чистую фуфайку.
      Ребра у него ходят ходуном, и дышит он так, будто шуршит на ветру газета.
      — Моей сестренке было семь лет. Истаяла как свечка меньше чем за месяц! Один завод Мольсона чего стоит, напустит голубого дыма, все глаза выест! А за мостом еще хуже: хотел бы я знать, из какого дерьма они делают свой линолеум.
      Он вскакивает навстречу матери, выхватывает у нее из рук фуфайку, на ходу натягивает ее на себя и тащит Пьеро обратно в темную, сырую подворотню.
      — Ты, кажется, жил где-то за городом? В Монфоре, что ли?
      — Не знаю. Далеко отсюда. А Монфор или нет, не знаю… Сверху, из дортуара, видны холмы.
      — Гляди-ка, вот куда надо бы меня отправить! Думаю, твоим святошам я бы приглянулся. Представляешь себе?
      — Туда, за стену, таких больших, как ты, не принимают.
      — Скажи пожалуйста, у них там стены! Боятся, что вы деру дадите, что ли… Ну, вот мы и пришли!
      Вдоль тротуара тянется завалившийся облезлый забор, подпертый палками, за ним небольшой двор, весь заставленный цветочными горшками, а в глубине — совсем крошечный домик, сложенный из камней разной величины, как в детской головоломке. На первом этаже только одно окошко, и то загороженное крутой деревянной лесенкой, ведущей на балкончик с застекленной дверью. По другую сторону такая же дверь — обе они с наличниками, — а чуть повыше маленькое оконце, похожее на собачью конуру. К дому примыкает не то деревянный сарайчик, не то конюшня, где на полу золотится толстый слой соломы. Двери нет, стекла выбиты, только жужжат мухи да пчелы. И кажется, прямо из крыши растет огромное дерево.
      Сощурив глаза, стиснув зубы, он изо всех сил пытается отыскать этот дом в недрах своей памяти, но между леденящим губы снегом на лбу матери и топотом сотен башмаков в бесконечном сумрачном коридоре зияет белая пустота, как будто вырваны десятки страниц. И ему никак не удается втиснуть в этот дворик с цветочными горшками автомобиль, похожий на гигантскую черную утку. Но ему нравится этот заброшенный дом, было бы хорошо, если бы здесь бегали дети. Ему только странно, что дядину квартиру он помнил очень ясно, даже как будто под увеличительным стеклом.
      Гастон, улыбаясь до ушей, стоит, прислонясь к забору, и терпеливо наблюдает за ним.
      — А как дети умирают?
      В зеленых глазах Крысы пробегает тень. Он осторожно отодвигает ногами несколько цветочных горшков и садится на гравий.
      — Не знаю. Наверно, так же, как взрослые. Как все живое, как цветы например. А в чем дело?
      Роясь в своих воспоминаниях, он наткнулся на одно, очень давнее, которое раньше никогда не возникало, хотя все время жило в нем.
      — Ты про мою сестренку? Не думай об этом. Все равно ничего не поделаешь.
      Гастон явно разочарован его поведением.
      — Дом, конечно, запущен, но он мне нравится. Священник говорит, что это один из самых старинных домов в городе, его построили еще во времена индейцев. Представляешь, в ту пору он стоял за городской чертой. Живем-то мы в Квебекском предместье. Раньше здесь дорога на Квебек проходила. Интересно, правда?
      — Да нет, я не про твою сестренку. Я вспомнил своего маленького братца.
      — Ты же его совсем не знал!
      — Верно. Но кто-то сказал мне — не помню точно кто, — что малыш умер в яслях. Ведь ясли — это праздник, Рождество, а оказывается, в яслях умирают новорожденные. Не пойму, зачем рождаются младенцы, которые должны умереть? Уж хуже этого ничего не придумаешь. А дом очень красивый, Гастон, только я совсем его не помню. Для меня он все равно что чужой.
      Крыса хватает его за руку и тянет вниз, будто хочет встать с его помощью.
      — Ну что, дурашка, будем играть или нет? Зачем думать о том, чего не понимаешь? Может быть, когда будем внутри, ты узнаешь дом. Если бы хоть что-то уцелело из мебели…
      Он тащит его в дом, где тоже пахнет сыростью и кошачьей мочой. Штукатурка обвалилась, и сквозь дыры в перегородках видны соседние комнаты. На нижнем этаже уцелела только почерневшая, прикрученная к трубе, раковина, а на верхнем — ванна, полная земли. Комнаты такие тесные, что ему трудно представить себе, как здесь могли поместиться кровати, комоды и вообще целая семья. Гастон пытается его утешить.
      — Ничего! А я разве помню себя в четыре года? Полезли на крышу.
      — Ты сам из деревни?
      — Теперь вот о чем ты стал спрашивать! От твоих вопросов очуметь можно, честное слово!
      — Ты же говорил, что отец привез сюда плуг пахать мостовые.
      Крыса открывает в потолке небольшой люк, подтянувшись, пролезает в проем и протягивает ему руку. Они оказываются перед оконцем, похожим на собачью конуру, — он уже видел его снизу. Гастон вылезает на крышу: на чердаке он стоять не может, даже согнувшись в три погибели.
      — Держись за меня. А то ты в своих башмаках тут же сковырнешься. У меня-то подошвы резиновые.
      Он хватает его в охапку и усаживает верхом на конек чердачного окна, где понадежнее.
      — Вон я вижу твою колымагу… а учительница, видишь, оделась, платье у нее красное, как мак, и вся твоя улица видна — смотри, сколько на ней столбов, — а до деревни-то далеко… Конца-краю нет этому городу…
      Крыса прочно упирается сапогами в бортик крыши и крепко держит его за талию, дыша ему прямо в рот.
      — Видишь там две церкви? — говорит Крыса. — Так вот, ваш дом против той, что ближе сюда. Не заблудишься?
      — Вот еще! Когда я с тобой шел, я всюду расставлял знаки. Не воображай, что я такой доверчивый!
      Гастон отпускает руки и делает вид, будто собирается лезть на чердак.
      — О'кэй, поклон от Крысы! Я ухожу, раз ты мне не доверяешь!
      — Тоже мне, напугал! Ты что, думаешь, я не научился там лазить по стенам?
      Он оглядывается через плечо, а Гастон объясняет ему:
      — Вон та большущая красная халупа и есть завод Мольсона. А из этой трубы, что поближе, жженой резиной разит. Рядом с Мольсоном — парк Кэмпбелл. Дети, которые там играют, возвращаются домой черные, как трубочисты, ведь внизу железная дорога.
      — Ты мне так и не сказал: ты из деревни?
      — А тебе-то что?
      — Может, если б ты там остался, ты б не заболел.
      — Думаешь, лучше подохнуть от скуки в медвежьем углу? Там до ближайшего соседа за полдня на лошади не доскачешь. Это богом забытая дыра, и, если соседка у тебя уродина, остается только лапу сосать.
      Он медленно проводит рукой по глазам, и Пьеро слышит его дыхание, шуршащее, как газетный лист.
      — Сеанс продолжается, повернись еще чуточку. Смотри, у твоих великанских штанов есть отличные подтяжки.
      Снизу ему казалось, что за этим гигантским окном ничего нет, а выходит, там еще несколько таких же: они упираются лапами в воду, а сверху уложен мост, как-то шиворот-навыворот, и в просветы видна река, в которой отражается небо. Как будто взяли детский зеленый конструктор и построили мост, такой громадный, что, когда он был закончен, его не сумели поставить как следует.
      — Это не подтяжки, — говорит он, — а лестницы без этажей, потому что дома-то нету. Ты жил по ту сторону моста?
      — Не помню. Очень может быть, потому что отец, когда он наконец понял, что в городе пахать нечего, взял да полез на мост.
      — У тебя голова закружилась? Давай спустимся.
      Гастон словно ничего не видит, не понимает, где он находится. Он стоит на крыше во весь рост, не держась за окно, заслонив ладонью глаза. Голос у него опять стал злым, и дышит он теперь, как разъяренная кошка.
      — Голова у меня никогда не кружится. Не в этом дело. А твои штаны… Тогда было скверное время, все сидели без работы. Они это называли кризисом. Вот так вот. Пошли, мартышка.
      — А почему ты сказал про штаны?
      — Господи! Сколько можно задавать вопросов, ведь ты цепляешься к каждому слову!
      — Если бы ты сам все объяснял, я бы не спрашивал.
      — Ладно, слушай! Можешь считать, что это штаны моего отца. Однажды ночью папаша напился до чертиков, а потом — не знаю уж, как ему это удалось, — вскарабкался по твоим лестницам на самый верх. Он ведь не знал, что там нет этажей, и сорвался. Вот тебе и штаны! А теперь слезай, пока я тебя в трубу не спустил.
      Они молча возвращаются во двор, и Крыса снова начинает вертеть свою цепь. Вдруг он запускает ее в цветочные горшки, сильно и метко. Пять или шесть горшков разбиваются вдребезги, и еще дюжина падает. Пьеро поднимает цепь и изо всех сил швыряет Крысе под ноги: она, оказывается, гораздо тяжелей, чем он думал.
      — Да, придется тебе потренироваться, дурачина. Но ничего, я тебя научу.
      — Плевал я на твои крысиные штучки. Зачем ты ее швырял в мои цветы?
      — Цветы не твои, и даже дом не твой. Цветы старухины. Она живет под мостом и притаскивает их сюда каждое утро, на солнышко, а вечером забирает. Чистая маньячка. Цветы же ничего не чувствуют!
      — Тогда ты просто гад! Что тебе сделала эта старуха?
      — Что сделала? Во-первых, она такая старая, что никак не умрет. А во-вторых, ей под мостом делать не черта, она и шпионит за всеми: и за твоим отцом шпионила, и за братом, а сейчас за мной. И доносит в полицию, просто так, бесплатно, из чистой вредности. Потому-то я и не люблю все эти цветочки!
      — При чем тут Марсель и мой отец?
      — Да еще называет меня Крысой!
      — Ты же говорил, что тебе это все равно, еще обещал объяснить мне, почему крысы — самые умные животные.
      — А она и полицейские не смеют! Послушать их, так мое место в сточной канаве. Ведь кто мир-то спас, крысы!
      — Мир спасли? Как это?
      — А так! Крысы упрятали под землю все самые мерзкие болезни, вот люди и возомнили, будто только один человек — чистое животное. Но крысы не могут прочистить прогнившие человеческие мозги. Нечего было говорить со мной про штаны и про деревню!
      — А почему она шпионила за моим братом и моим…
      — Ох, ты меня доконаешь своими вопросами! Потому что она мужчин не любит, вот почему! Доволен?
      И он направляется к прямоугольной арке ворот, сбив напоследок тройку горшков своими сапожищами, такими желтыми и хищными, как лапы Балибу.
      Он нагоняет Гастона.
      — Ты опять рассердился? Не сердись. Спасибо, что ты показал мне дом. Может быть, я его потом вспомню. Во дворе всегда стояла машина, да?
      Крыса уставился в небо: его длинные, как у девушки, волосы падают на плечи, а голос едва доходит сверху до Пьеро.
      — Вот видишь, значит, ты все помнишь, просто не хотел признаваться. Да, стоял форд. А теперь он ржавеет в моем распрекрасном саду.
      — Я тебя очень люблю, Гастон. Я скажу Марселю, что ты заботился обо мне. А злой ты оттого, что все твои друзья уехали, ты остался один и тебе скучно.
      — Скучно? Мне скучать некогда, времени в обрез. А друзей у меня больше чем достаточно: вся подрастающая шпана из соседних дворов, которую надо учить уму-разуму.
      — Что такое шпана?
      — Это те, кто вырос на улице, потому что их вечно посылали гулять. Глянь-ка, вот и наша карга со своими лейками тащится.
      Очень далеко, где-то у самого моста, ковыляет маленькая старушонка, медленно толкая красную тележку на велосипедных колесах, уставленную котелками.
      — Неохота слушать, как она будет разоряться, бежим.
      Он легонько проводит цепью по его волосам.
      — Ты хороший парень. Только еще зеленый, как молодая капуста. Они и до тебя доберутся… К мессе, наверно, уже давно звонили. Твои вековухи будут недовольны.
      — Мы друзья?
      — Почти что братья. Поживешь тут недельку и станешь совсем другой. Что за паскудная жизнь!
      Он знает, что слишком мал и не может помочь Крысе — а Крыса бьется головой об стенку, и все равно никто его не понимает. Он давно убедился, что в иных случаях ничего поделать нельзя, лучше всего просто уйти, но ведь сейчас перед ним взрослый человек, Крыса. И он думает, почему же в жизни все так сложно и совсем иначе, чем в книгах, в книгах-то в конце концов все всегда хорошо кончается.
      — Ладно, пока, Гастон!
      И он идет по бесконечному коридору улицы Лагошетьер, где нет ни единого деревца, зато множество столбов, и башмаки его так громко стучат по тротуару, Что он старается волочить ноги.
      Гастон кричит ему вдогонку:
      — Я всегда торчу на улице, из-за легких! Меня не трудно найти!
      На этот раз цепь больно обвивается вокруг его правой лодыжки.
      Он нагибается и медленно распутывает ее, глядя на Гастона: тот стоит, прислонясь к стене, шагах в двадцати от него и насвистывает. Пьеро швыряет цепь на землю. Монеты сыплются у него из кармана и катятся по улице прямо под ноги Крысе, под колеса красной тележки, которая уже почти поравнялась с дощатым забором.
      — Салют, Крыса, — говорит он чуть сдавленным голосом.
      Теперь уж он ноги не волочит, чтобы Крыса не подумал, будто ему больно.
      Вот он и погулял на улице, но, кажется, слишком долго.
 
      Дверь открывает тетя Роза и вполголоса отчитывает его:
      — Ну и ну, сударь мой, для начала неплохо: дядя давно уже за столом! А ведь он не хотел садиться без тебя.
      — Там не было близко церкви, и я не знал, который час.
      — Интересно, где это ты шатался?
      — Гулял на улице.
      Он идет за ней в кухню; дядя и тетя Мария, откинувшись на спинки стульев, в упор смотрят на него. Он садится между ними, кладет локти на белую скатерть и глядит прямо перед собой.
      — Гм! Не иначе как служба слишком затянулась, — говорит дядя, снова принимаясь за еду.
      — Сахар купил? — спрашивает тетя Мария.
      — И верно, где сахар? — подхватывает тетя Роза.
      — А деньги? Крыса отнял их у тебя, да? Что ты с этим жуликом связался? Куда ты с ним ходил? Я следила за тобой с балкона. Сначала ты был в церкви, а потом болтал с этим кретином.
      — Да дайте вы ему дух перевести, — прерывает их дядя, уткнувшись в тарелку.
      Но тетя Мария не занята едой, и ее не так-то просто перебить.
      — Где деньги? Говори! Вот уж достойный сынок своего папаши. И чего ради ты взгромоздился на мольсоновскую лошадь! Над тобой же все смеялись. Настоящий дикарь, в лесу ты вырос, что ли? Это ты попросил полицейского, чтобы он тебя поднял?
      — Почему ты не купил сахару? — спрашивает тетя Роза ровным голосом.
      — Не знаю, зачем дяде понадобилось брать тебя сюда. Видно, все забыл. Мало ему того, что он хлебнул горя с твоим братцем, — продолжает тетя Мария, лицо которой стало еще краснее, чем утром, и от нее еще сильнее разит кислятиной.
      — Оставьте его в покое, разберетесь, когда я уйду.
      Дядя повысил голос, по-прежнему не подымая головы от тарелки.
      — На, заправь салфетку и ешь, — ворчит тетя Роза, сунув ему прямо под нос кусок дымящегося мяса.
      Он с удивлением смотрит на дядю, на его отвислые розовые щеки, трясущиеся, когда он жует, на его седую шевелюру, а главное, удивляется тому, что он такой старый. Дядя представлялся ему выше ростом, стройнее, с более приятной внешностью, с черными волосами и моложе — в том возрасте, когда человек еще похож на свои прежние фотографии. На дяде очень жесткий пристежной воротничок, который впивается в шею, голубая сорочка в белую полоску с какими-то странными браслетами повыше локтей, над которыми пузырятся рукава, и темно-серый жилет, в вырез которого заправлена салфетка. Но этот круглый опрятный господин говорит важным голосом, и кажется, этот голос он узнает: раньше он редко повышался, но все сразу умолкали, словно говорил глава семьи. С образованием и без гонора, как сказал Крыса. На нем большие толстые очки, но от них, видно, мало проку, потому что дядя низко склоняется над тарелкой, забавно вытягивая шею, сдавленную воротничком.
      А тетя Мария все говорила и говорила, но он ее не слушал. И даже не знал, к нему ли она обращается. Наконец, чтобы она раз и навсегда отвязалась от него, он сказал:
      — Зачем ты за мной следила? Раз ты отправила меня гулять, значит, не хотела меня видеть.
      — К тому же еще и наглец! Брат был шпана, и этот не лучше. Одного корня.
      — Тетя Мария очень больна, — вмешивается дядя, вытирая рот и глядя в окно. — Надо быть с ней поласковее.
      Наконец и тетя Роза уселась обедать, а что делает за столом тетя Мария, неизвестно — перед ней нет даже чашки, она сидит, подперев кулаком щеку, и не сводит с него глаз, точно что-то высматривает и ждет, когда дядя отвернется, чтобы вцепиться в него.
      — Если ты здесь останешься, надо будет прикупить белья. И все зря, как с Марселем. Неужели жизнь тебя ничему не научила, Нап? Он и смотрит-то исподлобья, как старший.
      На сей раз за него вступается тетя Роза:
      — Послушай, Мария, ведь он еще ребенок. Ему всего восемь лет, зачем вытаскивать на свет всю эту историю!
      — Марсель не шпана. Он моряк. У него даже, даже… есть медали! Разве шпане медали дают?
      — Пресвятая Богородица! Медали! Ты их видел?
      — Нет, но это неважно. Он мне сам говорил.
      — Где сахар?
      — Я забыл.
      — А деньги?
      — Они были в кармане, вот здесь. Я нагнулся, и они выпали. Я не виноват.
      — Не лги! Ты положил их в другой карман, где платок.
      Так оно и было, теперь он вспомнил. Вот уж промахнулась! Он вытаскивает платок и обнаруживает обе монетки в целости и сохранности на дне кармана. Он кладет их на стол прямо перед ней, звякнув как можно громче.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20