Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Язык и религия. Лекции по филологии и истории религий

ModernLib.Net / История / Мечковская Нина / Язык и религия. Лекции по филологии и истории религий - Чтение (стр. 22)
Автор: Мечковская Нина
Жанры: История,
Языкознание,
Религиоведение

 

 


] — помазание, бисер — камень честен и др.). В редких случаях толковались славянские слова — из тех, которые имели условно-символические значения (как, например, рог — сила, гусли — язык, лик — мысль). Что касается сочетаний жидовьский язык, еврейские речи в заглавиях словарей, то они указывали не на происхождение толкуемых слов, а на их связь с Писанием: т.е. это ‘язык, речи, слова Библии’.

Толковые словари символики у книжников иногда назывались приточники (от слова притча, означавшее ‘уподобление’, ‘иносказание, притча’, а также ‘пример, доказательство; гадание, загадка’). Есть списки символических толкований, которые имеют такое заглавие: «Се же приточне речеся», т.е. ‘А вот это говорилось иносказательно’. Встречаются и другие заглавия: «Толк о неразумных словесех» и т.п. Символические употребления слов, в отличие от переносных значений, условны и поэтому в принципе могут быть «разгаданы» по-разному. Это побуждало собирать и распространять «истинные» толкования, согласные с Библией (рысь — лукавый, козлищь — мерзкий, птицы — апостолы, хлеб — тело и т.д). Основным литературным источником символики была «Псалтирь». Не случайно древнейший свод символических толкований содержится в списке XI—XII вв. «Толковой Псалтири» (так называемая «Толстовская Псалтирь»).

Славяно-русские словари толковали прежде всего церковнославянизмы, которые могли быть непонятны восточнославянскому читателю. Древнейший из них «Толкование неудобь познаваемом речем» относится к XIV в. Славяно-русские словари явились основным жанром восточнославянской лексикографии до XVIII в. К этому типу относятся такие выдающиеся памятники традиции, как печатные словари Лаврентия Зизания (Вильна, 1596) и Памвы Берынды (Киев, 1627; Кутеин, 1653). Ср. толкования у Зизания: алчу — ести хочу, аминь — заправды альбо нехай так будет, архангел — староста ангельский, аще — если и т.п. Легко видеть, что толкуются не только церковнославянизмы, но и греческие слова (аминь, архангел), т.е. это были словари с объяснением трудных библейских слов независимо от их происхождения.

Древнейшие словари-разговорники — рукописные «Грецкой язык» и «Речь тонкословия греческаго» (оба XV—XVI вв.) — предназначались для русских паломников. Они имеют устное, не «кабинетное» происхождение. Греческие слова в них записаны кириллицей и по слуху.

Наконец, азбуковники — это жанр крупных сборников, объединяющих разнообразные, но преимущественно словарные материалы, а также тематически близкие к ним тексты на конфессиональные и филологические темы: Символ веры, катехизис или его фрагменты, молитвы, объяснения отдельных догматов, жития и т.п.; грамматические и орфографические статьи, слоги для обучения чтению, тайнописи, азбуки, причем иногда нескольких языков; православный календарь, пасхалии и т.п. При всей пестроте состава, азбуковники были все же в первую очередь лексикографическим жанром[209]. Ранние азбуковники (XVI в.) объединяли до 1000 словарных статей, поздние (XVIII в.) — более 5000 (Ковтун, 1989, 7—8).

Таким образом, старинная лексикография не только была прямо связана с толкованием Библии, не только опиралась на Св. Писание и Предание в определении значений слов, но и осознавалась как забота церковная. Не случайно в старинных книжных описях словари и грамматики помещались сразу после церковных книг. Не случайно и то, что в рукописных сборниках словари соседствуют с самыми ответственными конфессиональными текстами — подобно тому, как древнейший словарик «Речь жидовьскаго языка» оказался в одном сборнике с церковными законами — Новгородской «Кормчей» 1282 г.

VIII. Традиции фидеистического отношения к слову в философии и языкознании

Фидеистические решения в спорах о природе имени

<p>123. Об органичности веры в слово</p>

В этом VIII разделе книги (§123—132) будет показано, что фидеистическое отношение к слову всегда существовало и существует отнюдь не только в религиозно-мифологической сфере. В §13—14 говорилось о феномене неконвенционального (безусловного) восприятия слова у детей, о близости фидеистического и эстетического, религии и искусства. Дело в том, что возможность веры в слово — вообще в п р и р о д е людей. Явления, по сути родственные, близкие к вере в трансцендентные способности слова, наблюдаются в разных других сферах культуры, социальной психологии, политики. Вера в слово продолжает питать разные ветви гуманитарного знания, и прежде всего философию и филологию. Иначе говоря, вера в слово может иметь место в деятельности, которая протекает со значительно большим участием логики и интеллекта, чем сферы религиозной и эстетической деятельности.

Фидеистические мотивы в отношении к слову в разных учениях и системах присутствуют в разной мере: иногда в этом суть и фундамент концепции, иногда — это один из мотивов, иногда — лирика, недоказуемая, но дорогая автору и волнующая читателя. В сущности, это мифопоэтическое видение слова. Это видение не удовлетворит логику, экспериментирующий рационализм, но оно требуется душе и сердцу человека. Вот почему фидеистические (мифопоэтические) мотивы в отношении к слову — это историческая реальность, без которой наше понимание человека и культуры было бы неполным.

<p>124. Конфуцианская идея «исправления имен» в Китае</p>

В реалистической и деятельной философии Конфуция (551—479 гг. до н.э.) мотив «исправления (выпрямления) имен» (чжэн мин) был не столько темой для размышлений, сколько принципом рационального иерархического «обустройства» общества и прежде всего четкой организации государственной власти. Когда Конфуция спросили, с чего бы он начал управление государством, он ответил: «Самое необходимое — это исправление имен» (История, 1980, 94). Конфуций учил, что название неразрывно связано с обозначаемым и должно ему соответствовать, имея в виду при этом в первую очередь административно-юридическую номенклатуру. У Конфуция идея «исправления имен» — это вера учителя и крупного чиновника в возможность нравственной и рациональной организации жизни, вера в в о с п и т у е м о с т ь общества.

Конфуцианская идея «исправления имен» в качестве метода воздействия на практику жизни была принята крупной этико-философской школой легистов (европейское обозначение школы фацзя «законников» в Китае VI—III вв. до н.э.; от лат. lex — закон). В школе минцзя (буквально ‘школа имен’) идея «исправления имен» стимулировала логико-философское осмысление связей между именами, понятиями и предметами.

Если последователи Конфуция в целом признавали обусловленность имени природой вещей, то в даосизме, напротив, связь между словом и вещью понималась как условная, произвольная: «Дорога получается оттого, что по ней ходят; вещи становятся тем, что они есть, оттого, что их называют» (цит. по работе: История, 1980, 94).

<p>125. Теория фюсей в древнегреческой философии</p>

Аналогичный спор о природе имени известен из истории древнегреческой философии. Согласно теории фюсей (от греч. physis — природа), имя вещи соответствует ее природе. Так считали Гераклит (ок. 520 г. — ок. 460 г. до н.э.), позже — стоики, отчасти — гностики и пифагорейцы. Сторонники противоположной концепции, известной как теория тесей (от греч. thesis — положение, установление), видели в именах условное установление, сознательно принятое людьми. Так понимали природу имени Демокрит (460—370), Аристотель (384—322), отчасти Платон (428—348).

Сторонники теории фюсей связывали «природную» мотивированность имени, во-первых, с «изобразительностью» звуков речи по отношению к внеязыковому миру и, во-вторых, с обусловленностью звуков речи физиологическими ощущениями человека. Св. Августин (354—430) следующим образом представлял доводы стоиков. «Природность» названий доказывается, во-первых, звукоподражаниями (т.е. словами, с помощью которых мы говорим о звоне меди, ржании лошадей или скрипе цепей); во-вторых, — сходством между воздействием вещи на человека и его ощущениями от этой вещи: «Сами вещи воздействуют так, как ощущаются слова: mel (мед) — как сладостно воздействует на вкус сама вещь, так и именем она мягко действует на слух; acre (острое) в обоих отношениях жестко; lana (шерсть) и vepres (терн) — каковы для слуха слова, таковы сами предметы для осязания. Это согласие ощущения вещи с ощущением звука стоики считают как бы колыбелью слов» (Античные теории, 1936, 72).

Спор о природе названий вызвал самое знаменитое сочинение древнегреческой философии о языке — диалог Платона «Кратил, или О правильности имен». Обсуждают проблему трое: Кратил, защитник правильности «подлинных» имен (тех, которые присущи вещам от природы), Гермоген, уверенный в том, что «никакое имя никому не врождено от природы, но принадлежит на основании закона и обычая тех, которые этот обычай установили и так называют», и мудрейший арбитр Сократ, ищущий «третий берег». Это, очевидно, и точка зрения самого Платона. Сложность, требующая компромисса, связана с и с т о р и е й названий: при возникновении слова между его звуковой оболочкой и называемой вещью существовала та или иная внутренняя связь (звуко— или образоподражательного характера), но потом возникает такое множество производных слов, с так далеко разошедшимися значениями, что первоначальная мотивированность забывается, и связь имени и вещи держится традицией, договором, а не природой.

Размышляя над природой названий, Платон в «Кратиле» высказывает замечательные и до сих вполне актуальные семиотические идеи. Например, такие[210]:

— мотивированность слова может быть различной природы (разного характера); «<…> одни имена составлены из более первичных, а другие являются первыми» (с. 55—56);

— мотивированность может быть присуща имени в разной (большей или меньшей) степени: «Итак, мой славный, смело признавай, что и имя одно назначено хорошо, а другое — нет, и не заставляй его иметь все буквы, чтобы быть совершенно такими же, как то, чьим именем оно является, но позволь вносить в него и неподходящую букву» (с. 55);

— принятие имени людьми зависит не от «правильности» имени (его адекватной мотивированности), но от «договоренности», т.е. конвенции, условленности между людьми: «Мне и самому нравится, чтобы имена в пределах возможности были сходны с вещами. Однако в самом деле, как бы это стремление к сходству не оказалось, как говорит Гермоген, слишком стеснительным и не пришлось бы привлекать к вопросу о правильности имен грубое соображение о договоре» (с. 57).

Последующее языкознание и, в частности, семасиология и теория номинации — это, по сути, развитие и конкретизация семиотических идей Платона.

<p>126. Исихазм в Византии и у православных славян: мысленная молитва и имяславцы</p>

Слово исихазм в переводе с греческого значит ‘покой, безмолвие, отрешенность’; исихасты — ‘пребывающие в покое’. Мистико-философское учение исихастов сложилось в IV—VII вв. в аскетической практике египетских и синайских монахов. В XIV в. оно было существенно обновлено в сочинениях византийского богослова митрополита Солунского св. Григория Паламы (1296—1359). В полемике с западными теологами-рационалистами, защищая тезис о несотворенности (нетварности) «Фаворского света»[211], Палама учил видеть Бога «духовными очами», т.е. мысленно, внутренним зрением; учил обращаться к Богу с умной, т.е. мысленной (молчаливой) молитвой и в сосредоточенном молчании достигать слияния с Богом.

Как это обычно у мистиков, исихасты сочетали с молчаливой молитвой специальные психосоматические и дыхательные упражнения, позволявшие отрешиться от всего земного, сосредоточиться и прийти в требуемое экстатическое состояние «тихого умиления». Преподобный Григорий Синаит (ум. после 1340 г.) наставлял в «Добротолюбии»: «С утра, сидя на сидалище вышиною в одну пядь, низведи ум из головы к сердцу и держи его в нем, согнись до боли и, сильно удручая [‘сдавливая, тесня’. — Н.М.] грудь, плечи и шею, взывай непрестанно в уме и душе: Господи, Иисусе Христе, помилуй мя[212]. Удерживай также и дыхательное движение, потому что выдыхание, от сердца исходящее, помрачает ум и рассеивает мысль» (цит. по работе: Экономцев, 1992, 184).

Продолжительная сосредоточенность на одном слове или словесной формуле, как и молчание, приводили исихастов к диетическому восприятию главных словесно-языковых символов учения. «Умными очами» и «духовным слухом» они открывали в слове то, что было невидимо и неслышимо для непосвященных. Исихасты благоговели перед священными смыслами, перед звучанием и буквами священных слов. Не случайно, что именно в исихазме культ буквы, вера в букву достигли в православии своего пика (прежде всего в книжной практике Тырновской школы, принципы которой позже отразились в «Книге о писменах» Константина Костенечского, см. §26, 100).

Вторая яркая вспышка византийско-славянского исихазма происходит в начале XX в. — в учении имяславцев, или в имяславии. В 1906—1907 гг. имяславие возникает в скитах Кавказа и в 10-х гг. распространяется среди русских монахов на Афоне[213]. Монахи-мистики из простых людей («простецы», или «мужики») во главе с афонским схимником Антонием (в миру Александром Булатовичем, в прошлом гусарским офицером, бывавшим в Африке с исследовательскими и дипломатическими поручениями) стали вдруг учить и проповедывать, что Имя Божие и Имя Иисуса Христа имеют Божественную природу, являются святыней и что во время молитвы «Бог неотделимо п р и с у т с т в у е т во И м е н и Своем».

Имяславцам возражали имяборцы — позитивистски и рационалистически настроенные монахи-интеллигенты. Они увидели в Имяславии «обожение» звуков и букв и называли его имябожнической ересью, а свидетельства православных авторитетов о силе Божьего Имени называли «церковной поэзией», что имяславцы воспринимали как кощунство.

Официальное православие (Синод) выступило против имяславцев. Возникла публичная дискуссия, Булатович напечатал в Москве и Петербурге несколько брошюр; вышел также сборник «Имяславие по документам имяславцев» (СПб., 1914) и несколько брошюр официальных богословов (напр., Троицкий C.B. Учение афонских имябожников и его разбор. СПб., 1914). Спор, однако, был оборван силой: по определению Синода несколько сот афонских монахов были вывезены в Россию на российском военном корабле и расселены по дальним обителям и приходам.

Имяславцам сочувствовали, даже не разделяя их убеждений (О.Э. Мандельштам, Н.А. Бердяев). Многие, однако, не только сочувствовали потерпевшим, но и верили в имяславие. В их числе — самые видные фигуры русского религиозного возрождения начала века: С.Н. Булгаков, В.Ф. Эрн, П.А. Флоренский. Они печатно защищали самое идею имяславия, хотя их и не удовлетворял уровень богословствования «простецов»[214].

В.Ф. Эрн, автор книги «Борьба за Логос» (1911), в поддержку имяславцев написал «Разбор послания Св. Синода об Имени Божием» (1917). С.Н. Булгаков еще в 1912 г. напечатал в «Русской мысли» статью «Афонское дело», позже он готовил доклад об имяславии (в целях реабилитации учения) для Всероссийского Церковного Собора в 1917—1918 г. и продолжил свою «борьбу за логос» в книге «Философия имени», изданной уже посмертно (см.: Булгаков, 1953).

<p>127. Имяславие отца Павла Флоренского и философия имени в трудах А.Ф. Лосева</p>

Защита имяславцев-«простецов» привела к расцвету «ученого» исхазма — в сочинениях П.А. Флоренского (1882—1937) и А.Ф. Лосева (1893—1988). Флоренский в конце 10-х — начале 20-х гг. пишет сочинения, в которых усложняет и генерализует идеи имяславия, — «Общечеловеческие корни идеализма», «Магичность слова», «Имяславие как философская предпосылка», «Об имени Божием». В имяславии Флоренского, по-видимому, проявилась как раз та черта его творчества, о которой С.С. Аверинцев писал, что для Флоренского, «перенесшего в клерикальную науку изощреннейшие приемы интеллектуального декаданса, характерно нарочитое подчеркивание именно тех моментов православия, которые своей суровой архаичностью в наибольшей степени эпатируют современное сознание» (Аверинцев, 1967, 335).

В семиотике, филологии, философии и богословии интерес к творчеству П.А. Флоренского возродился в СССР в конце 60-х гг., когда А.А. Дорогов, Вяч. Вс. Иванов и Б.А. Успенский в «Трудах по знаковым системам» (Тарту, 1967) публикуют его работу «Обратная перспектива», журнал «Декоративное искусство» (1969) — главу «Органопроекция» из неопубликованной книги «У водоразделов мысли», а «Богословские труды» (1972) — его работу «Иконостас» и затем ряд других сочинений. С тех пор поток публикаций трудов Флоренского и работ о нем ширился. В оценках его творчества формула гениальный Флоренский стала общепринятой.

Флоренский — прежде всего семиотик и философ информационных процессов. По-видимому, филологи, и в особенности языковеды, в отличие от философов и отчасти богословов (впрочем, для официального православия Флоренский просто недостаточно ортодоксален), всегда относились к лингвистическим страницам Флоренского как к блестящим образцам мифопоэтического мышления, исключающим буквальное понимание. Его «игровые этимологии» и интуитивные озарения отнюдь не во всем согласуются с позитивным этимологическим анализом, как и не все его утверждения совпадают с тем, что представляется здравому смыслу очевидным или логичным. «Правда» Флоренского и выше и сложнее и, может быть, интереснее или во всяком случае поэтичнее. В сочинениях Флоренского явлен пример «синтетического и синкретического творчества, где религия, философия, наука и искусство выступают вместе, а язык служит одновременно и темой высказывания, и поэтическим орудием мысли. В этом именно отношении Флоренский поднимается над ограничениями своей среды и показывает путь к новым и небывалым духовным вершинам» (Иванов, 1988, 86).

О стиле мышления Флоренского и сути его философии имени могут дать представление несколько выдержек из работы «Общечеловеческие корни идеализма»: «Имя вещи есть субстанция вещи. <…> Вещь творится именем, вещь вступает во взаимодействие с именем, подражает имени. Имя есть метафизический принцип бытия и познания». В имени надо видеть «узел бытия, наиболее глубоко скрытый нерв его. Имя — сгусток благодатных или оккультных сил, мистический корень, которым человек связан с иными мирами; оно — божественная сущность, несет в себе мистические энергии» (цит. по изданию: Зеньковский, [1950] 1991, 193—194).

В 1922—1926 гг. Флоренский пишет работу, названную им в рукописи «Заметки в азбучном порядке по ономатологии как науке о категориях бытия личного» (рукопись 1922—1926 гг.)[215]. Под названием «Имена» эта рукопись опубликована в религиозно-философском издательстве «Купина» (см.: Флоренский, 1993). Как сказано в авторских заметках к первой, теоретической, части работы, речь пойдет здесь «о существенной природе личных имен и их метафизической реальности в образовании личности, превозмогающей эмпирические факторы» (Флоренский 1993, 261).

Помимо теоретической части, рукопись содержит «Словарь имен», где говорится, каков характер и какая судьба ждет тех, кого зовут Алексей или Анна (таких словарных статей 28). Приведем начало статьи «АЛЕКСЕЙ»: «И в звуках, и в соотношениях признаков имени Александр есть равновесие и некое стояние, — не то чтобы непременно устойчивость, а отсутствие побуждений двинуться вследствие самозамкнутости; в этом имени есть какая-то геометрическая кубичность. <…> Напротив, и в звуках, и в свойствах имени Алексей, и еще больше в подлинной церковной форме этого имени Алексий, и еще более в первоисточной греческой форме его же Alexios, содержится неравновесность, потому неустойчивость, отсутствие стояния и потому — движение» (Флоренский, 1993, 115).

Для психолога в таких рассуждениях интересны представления об «элементах личности» и их системной связи. Ср.: «В Алексее состав личности близок к такому же — Александра, и элементы личности в значительной мере соответствуют элементам личности Александра. Но для Александра характерна очень точная определенность горизонта сознания, вследствие чего сознательное и под— и сверхсознательное находятся в весьма точном соответствии между собой и тем определяют равновесие и самозамкнутость этой личности. В Алексее та же соразмерная пропорция элементов личности, самих по себе, порознь взятых, но совокупность тех из них, которые попадают в область сознания, уже не соразмерена с совокупностью элементов подсознательного. <…> Структура личности Алексея такова, что всякое возрастание в нем сознательности ведет к ускоренному, сравнительно с ростом сознательности, росту подсознательных корней личности; духовно возрастая, Алексей делается еще более Алексеем, в пределе же стремится к юродству» (Флоренский, 1993, 116—117).

По-видимому, «ономатологические» опыты Флоренского могли бы быть интересны также для психолингвистов, изучающих так называемое «фонетическое значение» — прихотливые индивидуальные ассоциации, которые могут быть связаны у говорящих со звуками речи или звучанием каких-то слов.

Разумеется, Флоренский видел уязвимость своей «ономатологии»: «Предстоит речь о вопросах, не могущих рассчитывать ни на что, кроме недоуменной улыбки и пожатия плеч. Предстоит затронуть предметы — которые для позитивиста представляются диким суеверием, даже не заслуживающим опровержения, а для мистика — наивною эмпирией, лежащей в низинах случайных и внешних наблюдений» (Флоренский, 1993, 261). Главный довод Флоренского в защиту своей «ономатологии» состоит в том, что вера в природную связь имени и судьбы широко распространена в мире. Флоренский считает эту веру общечеловеческой, универсальной. «Общечеловеческая формула о значимости имен и о связи с каждым из них определенной духовной и отчасти психофизической структуры, устойчивая в веках и народах, ведет к необходимому признанию, что в убеждениях этого рода действительно есть что-то объективное и что человечество, всегда и везде утверждая имена в качестве субстанциональных сил или силовых субстанций или энергий, имело же за собою подлинный опыт веков и народов, вылившийся в вышеуказанной форме» (Флоренский, 1993, 48).

А.Ф. Лосев, последний представитель «серебряного века» русской культуры, называл себя учеником отца Павла Флоренского, несмотря на непродолжительность их знакомства и общения (см.: Лосев, 1990). Защищая и развивая имяславие, Лосев пишет в конце 10-х — начале 20-х гг. несколько работ, в том числе в 1923 г. — книгу «Философия имени», которая увидела свет в 1927 г. По инициативе философов в 1990 г. это сочинение было дважды переиздано (см.: Лосев, [1927] 1990). Космический культ слова у одержимого диалектикой Лосева далеко превосходит «скромную» веру имяславцев (у них имяславие — это «всего лишь» вера молящегося в молитвенное слово). У Лосева имяславие перерастает в поэтический гимн могуществу слова.

Вот несколько ключевых тезисов из его «Философии имени»[216]: «Сущность есть имя, и в этом главная опора для всего, что случится потом с нею» (с. 152). «Если сущность — имя, слово, то, значит, и весь мир, вселенная есть имя и слово, или имена и слова. Все бытие есть то более мертвые, то более живые слова. Космос — лестница разной степени словесности. Человек — слово, животное — слово, неодушевленный предмет — слово. Ибо все это — смысл и его выражение. Мир — совокупность разной степени затверделости слова. Все живет словом и свидетельствует о нем» (с. 153). «Только в мифе я начинаю знать другое как себя, и тогда мое слово — магично. Я знаю другое как себя и могу им управлять и пользоваться. Только такое слово, мифически-магическое имя, есть полное пребывание сущности в ином, и только такое слово есть вершина всех прочих слов» (с. 156). «<…> все особенности в судьбах слова действительно есть не больше и не меньше, как судьба самой сущности» (с. 158). «Природа имени, стало быть, магична. <…> ; Знать имя вещи — значит уметь пользоваться вещью в том или другом смысле» (с. 185). «<…> всякая наука есть наука о смысле или об осмысленных фактах, что и значит, что каждая наука — в словах и о словах» (с. 33).

Отношение языковедов к таким сочинениям, по-видимому, сходно с тем, как астрономы относятся к астрологии или химики к алхимии. Есть, однако, и существенное несходство: для гуманитарного знания огромный и самостоятельный интерес представляют не только результаты или логика «поступательного развития» культуры, но и с т и х и я к у л ь т у р ы — во всей ее полноте, в постоянном смешении и круговороте прозрений и заблуждений, предрассудков и авангардизма, полузабытого и едва мерцающего впереди. В стихии интуиции и мысли, не скованной правилами логики или тем более исторической фонетики, рождались гениальные догадки, опережавшие позитивное знание на десятки лет.

Фидеистическая линия в оценке роли языка в познании

<p>128. Отрицательное богословие Псевдо-Дионисия Ареопагита</p>

При всем разнообразии фидеистических подходов к проблеме «язык в познании» их объединяет то, что в оппозиции «язык и мысль» приоритет отдается языку (речи, слову) и мысль видится в большей зависимости от языка, чем это постулируется в сосуществующих нефидеистических трактовках проблемы; с указанной чертой фидеистических концепций связан их больший или меньший иррационализм и своего рода познавательный пессимизм (впрочем, нередко в хорошем согласии с религиозно-этическим оптимизмом и положительными прагматическими установками).

Познавательный пессимизм фидеистического видения проблемы «язык в познании» нередко относится только к особым, высшим объектам познания — прежде всего в Богу, при том что все остальное признается познаваемым. Такой подход характерен для апофатического богословия и для различных эстетических «исповеданий», неравнодушных к теории и внимательных к подробностям на низших и средних ступенях познания, однако уходящих от ответов на самые главные вопросы. Как сказал поэт, «тишина, ты — лучшее из всего, что слышал» (Б. Пастернак).

Признание непознаваемости Бога находится в глубоком соответствии с природой религии. Однако в теистических религиях этот принцип находит свое полное выражение и догматизируется — прежде всего в апофатическом (отрицательном) богословии (см. §66).

В христианстве принципы апофатической теологии были разработаны византийским мыслителем V (или начала VI) века, которого принято называть Псевдо-Дионисием Ареопагитом.

Сочинения этого загадочного автора были написаны от лица Дионисия Ареопагита[217] — образованного знатного жителя Афин I в. н.э., обращенного в христианство апостолом Павлом (о чем упомянуто в «Деяниях святых апостолов», 17, 34). Впрочем, и содержание и стиль трактатов с несомненностью свидетельствуют, что они созданы не ранее 2-й половины V в. Вместе с тем псевдоним не случаен: христианский автор из Византии ощущает себя преемником афинских интеллектуалов-неоплатоников, которых в христианство увлекала проповедь апостола именно о «неведомом Боге» — о «непостижимости и неизъяснимости Единого» (С.С. Аверинцев).

Псевдо-Дионисий Ареопагит, по характеристике С.С. Аверинцева, — «самый блистательный и влиятельный учитель апофатической теологии» (Культура, 1984, 63). В сочинениях «Таинственное богословие» и «О божественных именах» он развивает неоплатонические представления о полной неопределимости Бога, о сверхразумном тождестве бытия и небытия и о неполной и ограниченной, «условной возможности восходить к богопознанию по иерархической лестнице аналогий» (что составляет предмет «катафатического», т.е. положительного богословия). Автор утверждает непознаваемость, недоступность Бога для человеческого разума, бессилие человеческого языка в характеристиках и определениях Бога. Применительно к Богу, учил Дионисий, световые метафоры должны быть дополнены метафорами «божественного мрака» (Культура, 1984, 75—76).

Апофатические идеи Псевдо-Дионисия Ареопагита оказали большое воздействие на философскую мысль и художественные поиски средневековой Европы.

<p>129. Теория «лингвистической относительности» Эдварда Сепира и Бенджамина Ли Уорфа</p>

Идеи Вильгельма фон Гумбольдта об определяющем воздействии языка на мировосприятие и культуру народа (см. §10) нашли интересное развитие в языкознании XX в. Наибольшую в мире известность получила теория (или гипотеза) «лингвистической относительности», связанная с именем главы американской школы этнолингвистики Эдварда Сепира (1884—1939) и его ученика Бенджамина Ли Уорфа (1897—1941).

Поражаясь, насколько весь уклад жизни и языки североамериканских индейцев непохожи на культуру и языки народов Европы, они усматривали первоисточник этих различий в своеобразии языков. В подтверждение своей гипотезе они находили множество фактов.

Например, в европейских языках некоторое количество вещества невозможно назвать одним словом — нужна двучленная конструкция, где одно слово указывает на количество (форму, вместилище), а второе — на само вещество (содержание): стакан воды, ведро воды, лужа воды. Уорф писал, что в данном случае сам язык заставляет говорящих различать форму и содержание, таким образом навязывая им особое видение мира. По Уорфу, это обусловило такую характерную для западной культуры категорию, как противопоставление формы и содержания. В отличие от «среднеевропейского стандарта», в языке индейцев хопи названия вещества являются вместе с тем и названиями сосудов, вместилищ различных форм, в которых эти вещества пребывают; таким образом, двучленной конструкции европейских языков здесь соответствует однословное обозначение. С этим связана неактуальность противопоставления «форма — содержание» в культуре хопи.

Уорф, далее, находил связь между тем, как передается объективное время в системах глагольных времен в европейских языках, и такими чертами европейской культуры, как датировка, календари, летописи, хроники, дневники, часы, а также исчисление зарплаты по затраченному времени, физические представления о времени. Очевидность ньютоновских понятий пространства, времени, материи Уорф объяснял тем, что они д а н ы, как бы н а в я з а н ы «среднеевропейской» культуре языками (Новое в лингвистике. Вып. 1. 1960. С. 135—168).


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28