Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Кащеева цепь

ModernLib.Net / Отечественная проза / Пришвин Михаил Михайлович / Кащеева цепь - Чтение (стр. 11)
Автор: Пришвин Михаил Михайлович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - К чему? - удивился, как бы просыпаясь, Николай.
      - Я говорю: ее надо замуж выдать. Ты как думаешь? Николай ничего не думал и ничего не мог сказать. Вскоре приехал живой, веселый, и по-цыгански очень красивый медицинский студент Александр. Улучив минутку разговора с ним наедине, мать начала:
      - Какой страшный мямля наш Коля, я намедни ему всю нашу драму рассказала, ты знаешь, мы с Лидией теперь переживаем настоящую драму...
      Рассказав все по порядку и о мелочных интересах, и о концерте, в беседе с будущим доктором мать еще прибавила некоторые свои догадки о повторяющихся женских днях, что не связано ли у Лидии все ее с этим, что это она переживает тяжело, ходит в эти дни странная, сама не своя?..
      - Ты, Саша, скоро будешь доктором, как ты на это смотришь с медицинской точки зрения?
      Александр хотел увильнуть, сказав, что до этой науки они еще не дошли.
      - Какая же это наука? - спросила мать. Александр думал, что мать не поймет, и бухнул:
      - Гинекология.
      Но мать, наверно, поняла, потому что разговор с третьим сыном, юристом, с этого и начала:
      - Саша совершенно не может рассуждать. По-моему, это
      Дунечка своим нравственным чувством сбила его на путь медицины, доктора должны быть серьезными людьми, а Саше бы офицером надо быть, какой бы красивый был офицер, и как, правда, жаль, что у нас нет ни одного офицера. Ты бы, Сережа, все-таки поговорил с Лидией как юрист, может быть, под твоим влиянием она заинтересовалась бы женским движением, что-нибудь такое ей бы подпустил о правах женщины.
      Осторожный Сергей, обдумав, сказал:
      - Что ты, мама, как я могу повлиять на Лиду, она у нас старшая, и мы в глазах ее остаемся мальчиками.
      - Вот как ты верно сказал, - обрадовалась мать хоть какому-то признаку рассуждения. - Вся беда, что Лида старшая и росла как-то совершенно одна, я же, всегда занятая в хозяйстве, упустила, и теперь душа ее мне кажется каким-то темным омутом: ничего не просвечивает.
      Все эти разговоры поодиночке с приезда у Марии Ивановны были бессознательным тактическим приемом; ей нужно хоть сколько-нибудь расстроить сплочение братьев в одну шайку под темным влиянием Николая. Каждый в отдельности сын ей был дорог и мил, но все вместе представлялись какой-то силой против нее, той силой темной, которая раз навсегда порешила ее и осудила всю жизнь работать на банк. В этой силе, казалось ей, таились какие-то страшно грубые мужские страсти к вину и всякому необходимому мужскому безобразию.
      Но все приемы были давно уже разгаданы братьями. Пока мать беседует с Сергеем, все братья за дверью только и дожидаются, когда он наконец будет выпущен. А к обеду уже все трое являются выпивши. Они стараются это скрыть, молчат и смотрят в тарелки, но большие черные и омраченные глаза Марии Ивановны сверкают вдоль стола, как молнии. Лидии же как будто и нравится все это, она рассказывает неустанно анекдот за анекдотом из местной жизни, представляет, летает, как чайка перед грозой. Матери кажется, Лидия нарочно ее вызывает, пользуется случаем, чтобы слиться с братьями против нее в одну банду.
      - Тебе, Лида, - сказала она, - надо бы в актрисы идти.
      Слова были обыкновенные, но голос именно тот фальшивый, вызывающий непременно войну. Лидия побледнела, вся собралась и ответила:
      - Недавно ты смеялась над старым князем, что он сказал в курсистки, а сама говоришь в актрисы, так вы скоро выдумаете меня в кухарки отдать.
      В ответ на это мать сразу нанесла свой неотразимый удар:
      - Я не нахожу ничего унизительного в труде кухарки, гораздо хуже, по-моему, пользуясь чужим трудом, вязать из цветочков совершенно бесполезные веники.
      Лидия сразу вскочила, бросила салфетку, ложку на пол, бежит вон, кричит:
      - У-у-у-уйду в актрисы, в кухарки, уйду, уйду-у-у... И так далеко бежит куда-то, и все слышится "у-у-у..." Братья смотрят в тарелки, они весь обед так и не видели лица матери, теперь им немного остается дотерпеть, но Саша знает, что ему все равно от смеха не удержаться, что он вот-вот прыснет и все провалит, он спешит, подталкивая ногой под столом, поскорей рассмешить Сергея, свалить на него и, заметив на лице его такую же борьбу, как и у себя, вдруг взрывается и говорит:
      - Это Сережа смешит!
      Сережа взрывается. Николай взрывается. Мать вскакивает и убегает в спальню.
      Напрасно мать дожидается сыновей к чаю. Раздобыв себе все необходимое, они тихонечко прокрадываются по главной аллее на дорогу в рощицу. Множество соловьев поет в саду, потому что леса в уезде вырублены, только и можно собраться в садах. Их так много, что даже и неприятно, а дальше, когда вышли из сада в поле, то как будто позади осталась какая-то птичья кузница.
      Почему же все говорят, что соловьи красиво поют?
      Почему же думают, что семья Алпатовых примерная на весь уезд?
      Почему в этом роскошном саду в цветущее время не может быть сладостного поцелуя и кажется он тем самым садом, из которого когда-то был изгнан человек навсегда?
      - Выпить надо, и хорошенько, - сказал Николай. Братья устроились у самого пруда под елочками, с такой заботой когда-то рассаженными собственными руками Марии Ивановны. Тут развели они костер, запрятали в золу картошек, выпивая, разговаривали о концерте лягушек, швыряли в них камнями, лягушки смолкали и опять начинали, а когда наконец было достаточно подготовлено для душевного разговора по существу, Николай сказал:
      - Ну вот...
      - Да, - ответил Сергей. Александр буркнул:
      - Бе-е-е...
      - Ты что?
      - Ме-е, - промычал Александр.
      - Мычишь ты, доктор, а между тем собираешься людей лечить, тебе бы надо в конокрады идти.
      - Я, может быть, и пойду, - спокойно сказал Александр, - это как жизнь поведет.
      - Поведет она тебя за зеленый стол... У нас в семье только на Мишу можно надеяться, у него искра есть.
      - Бродяга будет, - сказал Сергей, - как Михаил Николаевич, помните? Назывался художником, всю Россию обошел, черным хлебом питался, принял на себя великий подвиг, а картины ни одной не написал.
      - Вот тут-то и заключается, - сказал Николай, - вот то и хорошо. Я слышал нечаянно о нем разговор: один спрашивает, был ли он талантлив, другой отвечает - нет, он не был талантлив, но он был гениален. Это вот и есть искра, а картину можно и так написать, мало ли пишут картин? Ты, Сережа, скоро судьей будешь, цепь наденешь на себя: Соломон и Соломон! тоже картина, и только мы тут вот знаем, какая цена этой картине. Заберусь я тогда в эту залу и потихонечку мигну тебе, и вдруг у тебя там внутри воспрянет твой Жилец: Судья будет судить, а Жилец дожидаться, когда же кончит Судья и можно будет с Колей рюмочку выпить.
      - Ну, так ведь это обыкновенно, у всех так, что же с этим поделаешь?
      - А я в акциз поступлю и буду там делать минимум один процент, все же остальное пойдет в раков. Я тебе тогда мигну, и ты с презрением бросишь цепь судьи: не судите и не судимы будете. Мне нравится, что у Миши сочиняется какая-то "Кащеева цепь". Это я понимаю, чтобы всю цепь разорвать и освободить всеобщего Жильца. Но это уже какой-то максимум, я же себе ми-ни-мум!
      Высоко подбросил Александр пустую бутылку и ловко поймал ее. Сергей растянулся на земле с раздутыми синими жилами на висках и вдруг сказал:
      - Проехало!
      - Что проехало?
      - Все проехало. Ездок проскакал и меня не захватил. Но я хочу все-таки достигать, пользоваться.
      - И наденешь цепь судьи, а я минимум. - Все-таки минимум себе оставляешь?
      - Дурак, не на почту же я поступаю, а в акциз по винному делу.
      Потом все помутилось и начало повторяться. А дома Лидия все сидит на замке. Мать дожидается сыновей к ужину и готовит им большую речь. Но, как воры, с величайшей осторожностью студенты пробираются к открытому окну, подсаживают друг друга, взбираются и заваливаются спать на диванах. Только напрасно они так стараются, мать проследила их ход, слышны уже тихие шаги в коридоре.
      Николай велит:
      - Гаси скорее свечу!
      И это напрасно, она войдет, растолкает, добьется, что кто-нибудь огрызнется:
      - Что тебе надо?
      - А вот что надо, милые дети...
      И потекут и потекут жалкие слова с обидными намеками на слабые места, такими, что всего перевернет, и, когда будет реветь в душе, начнутся проекты выхода из положения.
      И уже прошлась мать два раза по коридору, заложив руки назад и обдумывая речь к сыновьям, и взялась уже за ручку двери, и сложились слова для начала:
      "Вы теперь уже не маленькие..."
      Николай прошептал:
      - Все бежим через окно в сад!
      Но как раз в тот момент залаяли на дворе собаки, все до одной собаки, и вскоре послышался стук в дверь. Потом закричала мать радостным голосом:
      - Да как же ты приехал? На чем приехал? Неужели пешком? Лида, вставай, Миша пришел! Коля, Саша, Сережа, выходите, Миша пришел!
      В счастливую минуту прибыл Михаил, всем нужен был повод отделаться от неприятностей дня - и матери больше всего. Как ни в чем ни бывало все выходят, и кипит уже на столе самовар, всем радостно, весело.
      Миша рассказывает без умолку. Он пошел пешком, чтобы с родной землей поздороваться, и какая же, оказывается, прекрасная эта черная земля и как хорошо пахнет!
      - Как удивительно на тебя повлияла Маша, - сказала Лидия.
      - Марья Моревна! Где-то она?
      - Все там же, в Италии. Вот ты говоришь, что земля тебе особенно хорошо пахнет, а она прошлый год выдумала: привезла четырех итальянцев и одного французского аббата исключительно только, чтобы показать им красоту снежных заносов...
      Мать, по обыкновению, перехватила у дочери интересный рассказ:
      - Французский аббат мне особенно понравился; представь себе, когда снег пошел, он выскочил на двор и стал аплодировать. Работники наши рты разинули, а он смеется и хлопает в ладоши. Я первый раз видела живого француза.
      Мария Ивановна не раз думала, что в семейной жизни дорога не жизнь, скучная и нудная, а минута; придет такая минута - и все прощается, и за эту минуту тянется семейная жизнь.
      - Ну, Миша, - сказала счастливая мать, - тебе бог дал язык за всех четырех братьев: соловей, ну, просто настоящий соловей прилетел.
      ИТАЛИЯ
      Иному не хватает, может быть, какого-нибудь сантиметра в руке, чтобы дотянуться и расковать Кащееву цепь, и за этот сантиметр вся жизнь через туман, и нехватающий сантиметр кажется каким-то предвечным проклятием.
      Юноша ужасно мучится над вопросом, кем ему быть, загадывает то и другое, между тем самая нехватка против сильной рабочей руки еще в утробе матери обрекла его на художество, - чтобы тайная сила его сверкнула для всех, как искра из оборванного провода. В этом ли искусство? А может быть, искусство значит излучение силы в другого, у кого рука большая и сильная, но не хватает тоже очень немного, чтобы избрать себе верное движение?
      В сырые туманные дни юноша непременно рисует на окнах пальцем всевозможное, в солнечный день режет палочкой на песке гравюры, но когда попадает в руки перо или карандаш, то выписывает себе в тетрадку чужие рассуждения. Это значит, он вырабатывает себе миросозерцание по программам Московского общества ревнителей народного просвещения. Можно ли, однако, читая социологию Спенсера и Максима Ковалевского, определить свое значение? В учении о личности он находит себе временный ответ: он сделается цельной личностью, непременно инженером, потому что инженер - ученый человек, но не как доктор Фауст - метафизик, а и ученый, и вроде как бы офицер, живой человек. Так преломляется социология Спенсера и Максима Ковалевского в юной голове.
      Одно плохо, что математика - ненавистная наука, но вот именно потому, что она ненавистна, и нужно ею заниматься и восполнить пробел природы; математика будет по долгу, а по любви - загадочная наука химия, и так он сделается инженером-химиком.
      Однако верно сказала его мать, что, может быть, и домой он не доедет еще, как все у него переменится. Пришлось ехать на пароходе почти неделю по степям и лесам, где все манило к свободе, и ужасным казалось это будущее с вечной математикой. Нет, нужно найти такое знание, чтобы открывалось все и человек, и природа; наука была бы такая же увлекательная, как искусство, и то же искусство не расплывалось бы в одно удовольствие, а служило бы, как у Шиллера, высоким целям. Точка, за которую бы можно ухватиться и все повернуть, иногда показывалась так близко, что еще какой-нибудь сантиметр, и дотянулся бы и все повернул, но вдруг она ускользала, а в себе все росла и росла пугающая пустота. В последнюю ночь к этому еще прибавилось очень неприятное чувство, что матери он написал так определенно о себе, а вот, оказывается, все уж переменилось, она по копеечке собирала, чтобы дать детям образование, а он даже не знает, что делать с собой.
      Было очень много совершенно неясного, от чего робеет душа и блуждает, оторванная от жизни, пока вдруг не найдет и не узнает свою прекрасную родину в самом обыкновенном лице или вещи. Это было уже совсем близко от родного города, в окне мелькнул огромный дуб, какие еще встречаются в черноземном краю, и вслед за этим откликнулся какой-то удивительно радостный Жилец изнутри себя, и в один миг рассказалось большое, далекое, что было с ним, когда все еще его звали Курымушкой.
      С самого своего малолетства помнит он ожидание красного звона, когда должен прийти к ним какой-то гость с волшебной палочкой. Так рассказывали, что один барин всю землю свою, усадьбу, имущество отдал мужикам и вышел из своих ворот только с палочкой. Курымушке одно было интересно в этом известном рассказе, что барин ушел с палочкой, и казалось, что все тут было в палочке, и она совсем необыкновенная и даже лучше, чем у Гуська его писаная и тоже знаменитая.
      Рассказывали, что барин с палочкой иногда приходил в деревню. В эти дни заказывался молебен, и мужики под красный звон жарили общую яичницу. Курымушка ждал его с красным звоном, а пришел он просто, и никак нельзя было подумать даже, что вот настал этот желанный час и пришел этот самый гость с волшебной палочкой. Раз на дворе ужасно всполохнулись собаки и с остервенением кого-то сгребли. В таких случаях из ворот показывается нищий с безобразной длинной палкой, но тут вышел совсем особенный человек в шляпе, - большая редкость! - в синей блузе, - тоже необыкновенно! - сапоги высокие, бородка стриженая а в руке отличная суковатая палочка.
      С замирающим сердцем спрашивает Курымушка:
      - Не такой ли и барин с палочкой?
      - Он самый, - шепнула мать и, как всегда, просияв радостью к гостю, сказала:
      - Неужели пешком? Вот как вы, художники, путешествуете. Наверно, очень устали?
      - Ничего мне не делается, - сказал художник и, просунув через балясники балкона свою удивительную палочку, велел Курымушке:
      - Тащи!
      Схватив конец суковатой палочки, Курымушка из всех сил потянул, а он в один миг вскарабкался по столбу и очутился на балконе за чаем. Вскоре у них начался разговор о Толстом, о его запрещенном сочинении, где муж убил свою жену, мало-помалу разговор переходит в спор, мать кричит на художника, как на пьяного старосту:
      - Поймите же, если мужчины не будут сходиться с женщинами, род человеческий совсем прекратится.
      - И пусть прекращается!
      - Вы только ходите.
      - А вы, как наседка, сидите.
      - У меня обязанности, я пять человек ращу, мне нельзя, как вам, отдать мужикам землю, я должна всю жизнь работать на банк, я должна беречь землю, а не бросать, я даже это и заслугой-то не считаю: отдать землю, а самому ходить.
      - Не отдадите - хуже: у вас ее рано или поздно отнимут.
      - Знаю и всегда говорю, что земля непременно перейдет к мужикам, но у меня есть обязанности, я связанный человек, а вы не от мира сего, и обязанности у вас только к своей палочке.
      Курымушка даже визгнул от радости: что за чудесная жизнь открывается ему впереди - вечно ходить и обязанности иметь только к одной своей палочке волшебной.
      В разгаре спора мать зачем-то вышла, а художник вдруг схватился за перила, прыг за балясники на землю и скрылся за воротами. Собаки бросились, конечно, за ним, а мать, услыхав собак, подумала о нищем и сказала Курымушке, появляясь в дверях:
      - На вот, подай копеечку. А где же Михаил Николаевич? - спросила она.
      Курымушка с восторгом рассказал ей о великолепном прыжке. Мать ахнула и велела скорей догонять и просить, чтобы непременно вернулся.
      Далеко он не успел отойти, сел на валу возле полей под большим дубом. Все передал Курымушка, что ему было велено. Художник заглянул ему в глаза, усадил рядом с собой и сказал:
      - Какая тишь! Деревья-то, как восковые!
      Стало очень хорошо, и все обыкновенное - и дуб, и поля, и трава показались отчего-то прекрасными. Неужели все это сделалось так от волшебной палочки?
      - Ну, посидим же и сами потише, - шепнул художник, - мы с тобой будто на корабле путешествуем. Итак, думай, что земля эта незнакомая и растения эти невиданные. Посмотри, какое кружево!
      Взял в руки трилистник.
      - Есть у тебя сестренка?
      - Лида.
      - Лидин листик. Еще кто?
      - Кот Васька.
      - Васькин. А еще кто?
      - Мамин, конечно.
      - Нет же ей листика, она очень кричит, на этой земле нельзя кричать, это - волшебная земля. Ну, помолчи, не спрашивай больше ничего, едем и едем, ты сам живи, а я тоже сам.
      Вот как хочется Курымушке спросить, куда они едут, какая это земля, а нельзя: художник уйдет и ничего не будет. Долго ехали, наконец художник сказал:
      - Мне пора.
      - А где же мы были?
      - Конечно, в Италии.
      И как же было грустно возвращаться домой. Мать, взволнованная, спрашивает:
      - Где был столько времени? ;;
      - В Италии, мама, - ответил Курымушка.
      - Какие глупости. А Михаил Николаевич?
      - Ушел.
      - Как же ты его не удержал. Куда он ушел?
      - Наверно, в Италию.
      И так он больше и не вернулся, а показался опять в городе, когда Курымушка учился в гимназии. Жил он в слободе, в заброшенном большом саду, в бане.
      Бывало, все ждет Курымушка воскресенья, чтобы забраться к художнику в баню, но не всегда застает, часто на бане висит замок и записочка на двери: ушел. Он везде бывал, все обходил, недаром этих художников звали передвижники.
      Курымушка очень любил делать для художника угли: берет березовый сучок, завертывает в просоленную тряпочку, сжигает, и получается то, чем рисуют. Раз он так очинил уголек и одним махом нарисовал замечательного гиппопотама. Художник очень удивился.
      - Ну-ка, нарисуй крокодила.
      И крокодил вышел удивительный, а слона художник даже взял себе на память.
      - У тебя, - сказал он, - большие способности, ты почаще приходи, я тебя буду учить, художником будешь.
      Разговор оборвал какой-то толстый человек, вошел в баньку и сказал:
      - Ну вот, насилу-то я вас застал, вы только ходите и ничего не работаете.
      На это художник очень странно:
      - А у тебя есть баба?
      - Ну, есть жена, - ответил толстый.
      - А тут у ней густо?
      - Густо.
      - И тут?
      - Густо.
      - Вот ты и сидишь с бабой. А мне как? Бывает ночью такое представится - у-у-ух! зубами бы разорвал... очнешься, палку в руки, записку на баню, кусок черного хлеба в карман, и пошел и пошел умывать. Так с одним черным хлебом и обхожу, - великое дело, я скажу тебе, черный хлеб, ведь в нем солнышко...
      - Так-то так, - ответил толстый, - а почему же вы ничего не пишете и работ своих никому не показываете?
      Художник усмехнулся. Из маленького окошка своей баньки он показал на синее небо, удивительно из баньки прекрасное, и по синему плыл плотный белый корабль.
      - Ну, как?
      - Небо-то?
      - Да небо, хорошо небо?
      - Ничего себе: лысенькое...
      - Сам ты, дурында, скоро будешь лысым, а небо - великая красота, великая святость. Ты, олух царя небесного, думаешь - легко художнику взяться такую-то святость белилом на холсте мазать? Ничего-то вы не понимаете, настоящие художники живут только в Италии, вот соберусь как-нибудь, встану легкой ногой, возьму целую ковригу черного хлеба и уйду от вас в Италию.
      Плохо эту неделю учится Курымушка, в гимназии на уро
      ках рисует гиппопотамов, дома готовит к воскресенью заме." чательные березовые угли. А когда наконец пришло воскресенье, то не дождался и звона к ранней обедне, бежит по безлюдной улице в слободу, сокращает дорогу пустырем, перелезает через забор в сад, спешит и далеко видит на баньке замок, и белеется записка, прибитая к двери гвоздиком. Стоит мальчик на приступочке и разбирает удивительные слова:
      УШЕЛ В ИТАЛИЮ
      Так вот и оказалось тогда, что уйти можно, и это легло тогда давно куда-то в запас. И не раз в трудные минуты жизни шептал себе Курымушка, как иные шепчут молитвенное утешение: "Буду учиться, страдать, делать все, что только мне велят, но, когда станет так плохо, хоть умирай, я не буду умирать, брошу все, возьму палочку и уйду в Италию". А еще он оставил себе в запас догадку о том, что взрослые люди могут играть и шалить нисколько не хуже, чем маленькие, напротив, у них есть свои какие-то необыкновенные прекрасные игры, но они это держат от детей в секрете, потому что если только дети это узнают, то ни за что не будут учиться и слушаться и все разбегутся в Италию.
      Вот теперь, когда Миша Алпатов увидал из окна поезда родной могучий дуб, сразу вышло это из запаса и даже определило движение: Миша Алпатов, конечно, мог бы нанять лошадь, и дома, ни слова не сказав, за нее бы заплатили, но он ехать не хочет, сдает свой чемодан на хранение и, как тот художник, хочет идти пешком. Та слобода, где жил когда-то художник, ему совсем не по пути, но он делает порядочный крюк только затем, чтобы взглянуть, цела ли хоть та банька. Было очень приятно увидеть баньку в подтверждение, в доказательство золотого, похожего на сказочный сон, воспоминания.
      Дальше за городом открылся знакомый большак с очень старыми и редкими лозинками, и тропа на стороне осталась точно такой же, как и раньше, с такими же извилинами. Недалеко от сворота с большака в проселок было кладбище с грудой камней, скот между могилами по-прежнему бродил, валил последние уцелевшие кресты; когда-то их ставили вновь, потом махнули рукой, - сколько ни ставь, все равно разломают.
      Но юноше нет никакого дела до нагого кладбища; он смотрит на синее небо и думает, что это же самое небо вон там, на горизонте, загибается, и там где-то под ним непременно, - не сказка это, - Италия, настоящая, с Римом, вроде как бы доказательство всегда везде существующих чудес всеобщих Италии и Эллады.
      И вот начинает показываться оттуда, выдвигаться мало-помалу большой плотно-белый корабль Одиссея.
      А что плыл настоящий Одиссей, это можно доказать по Гомеру: Одиссей плывет, а Гомер в доказательство. Одиссей что-то заметил в синем море, подымает голову все выше, выше, светлея, улыбаясь кому-то. А в той стороне, куда он глядит, разлегся прощеный, лениво отдыхающий от великих своих дел Прометей; он тоже заметил Одиссея, и подымается, и улыбается.
      О дорогой Прометей, какой ты хороший!
      Михаилу Алпатову не думается, что он идет, любуясь и мечтая, как всякий юноша, а что у него есть доказательства всего этого прекрасного и что вовсе это не пустяки в облаках, вон там, где великан великану улыбается, помахивая широкой полой.
      Он приходит домой в темноте, но и в темноте продолжается прекрасное, мать, встречая его, говорит: "Соловей прилетел", - а братья - не прежние его старшие братья, похожие на братьев Иосифа, а новые, хорошие, и будто не он пришел, а они пришли к нему, как в Египет к Иосифу.
      А когда он лег спать, то соловей сел на форточку и пел до утра.
      Встало росистое утро. На липах в зеленом свете поют золотистые иволги. Ну, вставай же, Иосиф! Пришли твои бедные, голодные братья, бери ключи и открывай скорей для них житницы фараона!
      И в доказательство из жизни слышится очень добрый голос радостной матери:
      - Вставай, Миша, не пропускай: утро какое прекрасное.
      БОЙ
      Редко бывал у Алпатовых такой день, чтобы все собрались вместе и вдруг решили бы согласно какое-нибудь большое дело. Но тут просто за чаем решили все, как начертала Мария Ивановна, и даже распределили обязанности по хлопотам: Николай с Сергеем будут подготовлять работу по сводке дубового леса. Александр вызвался съездить в губернию за разрешением на раздел. Михаил будет хлопотать здесь, в городе, у нотариуса. Лидия хотя и не приняла никакого участия, но и то было очень много, что не мешала. Мать упустила из виду в первые дни попытать Мишу о его плане, и сам он мало об этом тревожился. Все осмотрел, день в саду - и все вспомнил, день в лесу узнал все детские деревья, еще один день был в деревне, поймал со старым Гуськом перепела. Все было неизменно, как раньше, только все стало удивительно маленьким.
      Пришла Троица. С дикими песнями, горланя во весь дух, пришли к балкону нарумяненные девицы и парни в пиджаках, пробовали под гармонью составить хоровод, но явился пьяный Афонька, всех сбил, все перепутал и, завладев общим вниманием, стал говорить о сотворении мира, и о Ноевом потопе, и как взбунтовались звери в ковчеге, как Ной усмирил зверей и по ошибке очень обидел верблюда и наградил осла.
      - Притча эта есть бабам о человеке, - сказал Афонька, - ведь у мужиков бывает по-разному.
      - Безобразие, - сказала Мария Ивановна и, сунув бабам на подсолнухи, прогнала хоровод.
      На другой день она вышла к чаю уже в другом настроении, и как раз тут в передней кашлянул Павел.
      - Ты, Павел, опять ко двору? - спросила она с раздражением. - Лучше и не просись, все равно не пущу.
      - Я не ко двору, Мария Ивановна.
      - Что же тебе надо? Денег тоже не дам.
      - Денег я не прошу. Разрешите, Мария Ивановна, сходить на кулачный бой.
      Мария Ивановна замолкла. На кулачный бой Павла не пустить невозможно, это как бы и в договор входит, что в Духов день Павел непременно идет в Пальну биться. Подумав немного, Мария Ивановна сказала:
      - Ступай!
      - Я тоже на бой пойду, - сказал Михаил.
      - Какие глупости, не успел приехать, только что делами занялись...
      - Делами я и пойду заниматься, с боя зайду к Дунечке в школу, потом прямо в город к нотариусу. Мне непременно надо с Павлом: я никогда не видал кулачного боя.
      - Рвет тебя на части, какой-то непоседа вышел, только бы странствовать, - боюсь, из тебя выйдет что-нибудь вроде Михаила Николаевича.
      - Разве это нехорошо?
      - Что же тут хорошего! Землю роздал мужикам, а сам пошел, так вот я бы взяла и роздала, а вас бы бросила.
      Михаил поспешил поскорее выйти, чтобы мать не заворчала сильней и не начался бы неприятный допрос, кем ему делаться, в какое поступать учебное заведение. Павла он догнал уже за деревней.
      В полях было марево, струйками подымался из черной разогретой земли светлый пар, и за ним дрожали, двоились и оставались висящими в воздухе кроны старых лозинок на большаке. Великан Павел услыхал догонявшего его Михаила, оглянулся, остановился и осклабился: хорошо он умел улыбаться, потому что был очень силен и зла ни на что на свете не имел. А почему же все-таки еще с самого раннего детства, помнит Миша Алпатов, сердце всегда сжималось при мысли о Павле, что такой великан живет и не хочет видеть ничего вокруг себя, как его обижают... Кто обижает? Никто Павла обидеть не может, а все-таки, всегда казалось, Павла обижают, и от этого сердце сжимается.
      - Помнишь, Павел, я был тогда маленький, и меня звали Курымушкой, у нас жил тогда страшный такой человек, Иван, помнишь?
      - Иван Захаров?
      - Он самый. Помнишь, царя убили. Ты пришел тогда с Иваном к нам в дом ночевать. Няня говорит: "Теперь зачисто всех господ перережут". Иван отвечает: "Всех под орех". Помнишь, Павел?
      Великан улыбается.
      - Помнишь, он говорил: "Бог выгнал человека из рая и велел обрабатывать землю в поте лица. Адам стал пахать и заслуживать". Потом я забыл, как он сказывал, мне кажется, вроде того, что в раю опять согрешил человек, и бог опять выгнал его пахать землю, но только забыл, когда выгонял второго Адама, что земля уже занята первым Адамом и выполнить заповедь невозможно. У первого Адама спасение от себя самого зависело, а второму без земли хоть разорвись, не спасешься, ошибка была тут у самого Создателя: выгнать сумел, а земли не прибавил. Помнишь, так, кажется?
      - Помню, - сказал Павел, - после того собирались мужики землю столбить.
      - Вот - столбить, и, кажется, это ты говорил, что на каком-то старом дереве в нашем саду твой дедушка хомут вешал и, значит, тут надо столб ставить: земля ваша.
      - Ну, и память же, - удивился Павел. - Было это так точно: дедушка мой вешал хомут.
      - Потом Иван пропал.
      - Угнали Ивана.
      - И все стихло и кончилось. Что, как ты думаешь, начнется когда-нибудь опять или так навсегда и кончилось.
      - Не знаю, - сказал Павел,- как я могу знать.
      Он, правда, ничего не знал и не думал об этом с тех пор, как сослали Ивана.
      Вышли с проселка на большак. Далеко, как море, раскинулась эта земля, вся разделенная на мельчайшие полоски, с большими островами имений. По большаку толокет в мареве лошаденка, и голос слышится:
      - Ну, толокись, толокись, бестолошная!
      Когда лошаденка поравнялась, седок в черном новом картузе остановил дрожки и спрашивает:
      - Милый человек, скажи, где тут бой?
      - Вон, пивнушка на лугу, - ответил Павел, - видишь, там и дерутся. Пальна с Аграмачем.
      - Хлестко бьются?
      - Жестоко. Обедня отойдет, и примутся морды метить и ребра ломать! Смотри, смотри, вон из города валят смотрители...
      Человек в новом картузе хлестнул лошаденку, и опять она толокет, а он покрикивает:
      - Ну, толокись, толокись, бестолошная!
      Когда Алпатов с Павлом вошли в толпу, все кругом разговаривали, городские и деревенские, знакомые и незнакомые.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35