Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Кащеева цепь

ModernLib.Net / Отечественная проза / Пришвин Михаил Михайлович / Кащеева цепь - Чтение (стр. 9)
Автор: Пришвин Михаил Михайлович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      В середине ужина тонкий учитель словесности начал говорить длинную речь просветителю края Ивану Астахову.
      Но у него затянулось, и вдруг ловкий Косач-Щученко вырвал у него всю силу, крикнув:
      - Выпьем за лейденскую банку!
      Все крикнули "ура" и принялись качать Ивана Астахова.
      Порядок исчез, места перепутались, капитаны сбились к одной стороне и запели "Вниз по матушке по Волге", учителя - "Не осенний мелкий дождичек". Те, кто не пел, обменивались через весь стол невозможными криками, взятыми, наверно, у кочующих в степях полудиких народов:
      - Эй, бер-ге-ле-гет! - кричали с одной стороны.
      - А ба-ба-ба-гыыы! - кричали с другой.
      Усердно работая на той и другой стороне по восстановлению порядка, любитель застольного пения Косач-Щученко наконец захватил всю власть. Ему помогала Марья Людвиговна.
      - Через тумба, тумба - раз! - пел Косач.
      - Через тюмба, тюмба - два! - пела Марья Людвиговна.
      - Через тумба, тумба - три! - схватили другие голоса.
      - Телеграфный столб! - грянули все. Мало-помалу из всего этого хаоса определилась любимая
      всеми "Зимушка" и, наконец, ее знаменитый куплет:
      Как у нашего патрона Черт стащил с башки корону, И на нашем славном троне Село чучело в короне!
      Начали пощипывать Марью Людвиговну. Иван Астахов даже извинился:
      - Это я по-стариковски.
      Аукин давно лежал под столом. Из кучи красных, потных, волосатых рож Алпатов заметил, как дядя манит его к себе, протягивает ему двадцатипятирублевую бумажку и необыкновенно сердечным голосом говорит:
      - На-ка вот, съезди, пора, брат, я сам начал с двенадцати лет.
      Потные рожи советовали дяде:
      - Вам бы надо самим, - в первый раз страшно.
      - Ну, что же, я и сам свезу. Вели-ка заложить Червончика. Только надо бы директора вперед спросить, как он смотрит на это. Ступай-ка найди его.
      Алпатов идет искать и верит, твердо верит, что директор этого не допустит. Только бы поскорей найти его. Проходя коридором, в полутемном углу он заметил и поскорее, испугавшись, что его заметят, бросился в темную комнату: он заметил - в углу Марья Людвиговна целовалась с Косачом. Алпатов приблизил лицо к окну, и там ему за окном открылся мир совершенно другой там над степью открыто правил месяц и дрожала Алена-звезда, его Алена.
      "А что, если, - схватился он, - дядя, не дождавшись директора, велит ехать? Да и непременно же велит. Одно спасенье - найти поскорее директора".
      Возле кабинета он слышит возню.
      - Это ты, Александр? Чего ты кряхтишь?
      - Помогите, - просит Александр, - директора вынести, вот только ноги маленечко попридержите.
      Тяжелы ноги директора, но Алпатову очень хорошо, он рад помогать ему, директор очень хороший, и много хороших неведомых тайн, кажется ему, скрыто в его огромной, волнистой, волочащейся теперь внизу бороде.
      По винтовой лестнице они спускаются вниз, и там на помощь приходит еще желтый капитан с сумкой за плечами и нагайкой в руке; все вместе переносят директора на пролетку, и Александр, даже без шапки, садится проводить его на квартиру.
      - Директор, должно быть, хороший человек, - говорит Алпатов. - Только почему он напился?
      - Умный человек любит выкинуть штуку. А вы видели хороших людей? спрашивает желтый капитан.
      - Раньше их было много, - ответил Алпатов.
      - Их и теперь довольно, только все они несчастные. Вот и директор такой.
      - И я думал так.
      - Вы много думаете?
      - Да, я много думаю. Я постоянно думаю. Но бывают пустые минутки, и тогда мне бывает страшно.
      - Чего вам страшно?
      - Разное чудится; часто вижу, будто страшный китаец метится в меня из пистолета. Мне хочется, чтобы все время было наполнено.
      - Как?
      - Вот как эта звездочка - у нее нет темных мест. Капитан вдруг пожал ему руку и ничего не сказал. Сердце сжалось у Алпатова, и он не мог держаться.
      - Я все знаю, - сказал он, - мне дядя доверил, и я привык уже заниматься конспирацией: вы сегодня уезжаете в степь. Вот бы мне тоже с вами вместе пропасть.
      - Я должен скрываться, - ответил капитан, - а вы еще подождите, вам надо жить иначе.
      - Вы правы, - вздохнул Алпатов, - мне еще много нужно доказать.
      - Кому и что вы будете доказывать?
      - Всем. Я непременно хочу быть первым учеником.
      - Первым? Чтобы настоящим быть первым, не нужно много думать о первенстве, а если станете это доказывать, то сверху только будете первым.
      - Как это? - живо спросил Алпатов.
      Но в эту минуту тихо подъехал верховой киргиз, с ним была другая оседланная лошадь.
      - Помогите мне поднять сумку на плечи, - сказал капитан. - Вот спасибо, дорогой, милый юноша, прощайте же.
      Алпатов долго стоял на крыльце и думал, что, если бы у него был такой отец, как легко бы жилось, как хорошо бы во всем с ним советоваться. Загадочны слова капитана! Он просит объяснить свою звезду, но она ему шепчет неясное. Слышатся отдельные крики в степи. "Кто это? - спрашивает себя Алпатов. - Может быть, все тот же второй Адам ищет себе землю, вот ищет же, нельзя ему иначе, так и я хочу быть первым, и буду, и докажу это всем".
      КОМПАНИЯ
      Бежит дорога - иди по ней, широко ляжет вокруг тебя земля, и высоко станут навстречу города. Но если на пути о себе задумался, то это как змея укусила, и в самое сердце. Тогда и дорога, радостно бегущая по зеленой земле к городам, свитком совьется вокруг себя самой и закроет хороших людей и природу.
      Любят причиной этого считать самолюбие. Скажут: "Потому что у него слишком большое самолюбие". А бывает, и обратно скажут: "У него нет никакого самолюбия". Можно вселенную мерить на свой аршин, а можно себя измерить вселенским аршином: мера одна и та же - аршин. Так, верно, и самолюбие.
      Проходит и год, и два. Наступает последний сибирский год. Прекрасно, первым идет Алпатов в гимназии, но все учителя и ученики в один голос говорят про него: "У него слишком большое самолюбие". Сам Алпатов тоже хорошо знает, что причина его одиночества - самолюбие, но как же быть иначе, если задался целью всем доказать самого себя. Ему очень трудно дается положение первого в классе, но еще трудней, достигнув, удерживаться, - чуть отвлекся в сторону, и другой, тоже с большим самолюбием, настигает, и смотришь - четверть прошла, он не король, а принц и платит дань королю. Так все и уходит на достижение первого, а вокруг самому заметно, как складывается среди других учеников интересная, таинственная и ему не доступная жизнь.
      Из всей серой массы обыкновенных учеников мало-помалу выдалась группа, как все ее называли - компания, и директор был ее тайный руководитель; они все собирались у него, будто бы для занятий по естественной истории. Николай Опалин, смуглый юноша и крепкий, как кремень, успевал все делать: и семью кормил уроками, и препарировал директору чучела сибирских птиц и зверей, и все книги перечитал, и вечера устраивал разные в пользу кого-то, и, чуть продремлет Алпатов, занимал в классе его первое место. Но только ему это давалось шутя, он все схватывал на лету, с губ учителя, и дома никогда не сидел, как Алпатов, за уроками. Настоящий ученый вырабатывался из сына директора Левы; он даже на переменах в классе все разглядывал в лупу жучка или цветок, и от него, такого тихого, на весь класс было высшее влияние, - все любили и уважали его. Еще был попович Фортификантов, переведенный за вольнодумство из семинарии, толстый, с квадратной головой, маленькими и страшно умными глазками. Фортификантов читал даже философию, и всякие ученые споры прекращал одной какой-нибудь коротенькой и по-своему сказанной фразой. Еще был украинец, здоровенный малый, лентяй, но зато развитой, и политику знал так, что в этом одним словом каждому рот зажмет. Семен Лунин, бледный, с горящими черными и в то же время добрыми кроличьими глазами, был весь в заплатах, самый бедный в классе, и тоже, как и Опалин, уроками кормил свою семью. Он занимался статистикой по книге Нико-лая-она, в рассуждениях у него непременно были слова: безлошадные, бескоровные, однолошадные, двухлошадные. С компанией еще держался почему-то Соловей, вежливый, очень воспитанный юноша; никакого особенного в нем развития не было, но прекрасно он пел и выступал всегда на вечерах, устраиваемых компанией в пользу чего-то. Еще хорошо пел Земляк, с узенькими татарскими глазками, всем приятель, всем земляк. Эта компания в классе вся рассаживается рядам и на переменах ходит вместе, а на улице часто еще пристает к ним гимназистка Жучка, черненькая, с книжкой журнала "Вестник Европы" в руке. Жучка всегда идет впереди, а за ней вея компания. Алпатов слышал, как однажды Фортификантов сказал про Жучку: "Это - женщина будущего".
      Кому бы, как не Алпатову, казалось бы, занять в этой компании самое почетное место, но вот как ни старался вначале он, а ничего не вышло. Он выбрал было себе Земляка, самого простого, рассказал ему, как выгнали его из гимназии, как он Бокля читал и понял законы исторические, а все, чему учили с детства, оказалось сказками. Земляк долго его слушал, и, видно, ему было как-то не по себе. Когда же Алпатов кончил, он ему вдруг и говорит:
      - Тебе, брат, надо высморкаться. Алпатов схватился за нос. Земляк засмеялся.
      - Дурень, дурень, ты и вправду подумал...
      После Земляка Алпатов обратился к самому ученому - Фортификантову, и тот его долго, поощряя частыми репликами, выслушивал, а сам все смотрел своими маленькими глазками в одну точку и наконец осмелился спросить:
      - У тебя, кажется, там колбаса? Дай мне немного.
      Алпатов дал ему отломить от своего завтрака. Фортификантов стал есть и рассказывать, что исторические законы имеют под собою более глубокие естественно-исторические, а чтобы приблизиться к их пониманию, нужно прочитать книгу Сеченова "Рефлексы головного мозга". Рассказывая, Фортификантов уплетал колбасу и не оставил Алпатову ни крошки. В другой раз было то же самое, и наконец, поняв что Фортификантов расположен к нему только из-за еды, Алпатов попытался обратиться к украинцу. Широкий этот украинец и на вид такой открытый, как большая дорога: приходи и уходи, когда хочешь, и ночью и днем.
      - Какие такие законы? - сказал он насмешливо. Разговор был на улице, вся компания шла за Жучкой. Алпатов нарочно громко сказал, чтобы слышала Жучка:
      - Ис-то-ри-чес-ки-е.
      - Вздор, - ответил украинец, тоже так громко, что Жучка обернулась и внимательно поглядела на Алпатова.
      - Ну, естественные, - сказал Алпатов, наверняка пуская в ход мудрость Фортификантова.
      - Вздор и это, - воскликнул украинец, - никаких нет законов, все относительно.
      - Ну, это вы чересчур, - обернулась Жучка, - есть же все-таки нечто.
      - Нечто? - воскликнул украинец. - Я вам сейчас скажу, что это нечто.
      - Что?
      Украинец поднес палец к самому ее носу и, обрубая им каждый слог, отчеканил:
      - Ав-то-ри-тет-с!
      - А как же первая причина? Первое движение? - рискнул спросить Алпатов.
      Украинец опять отчеканил, рубя пальцем перед самым носом Алпатова:
      - Ме-та-фи-зи-ка!
      Слово "метафизика" было сказано с таким презрением к ней, с таким авторитетом, что дальше спорить было невозможно.
      Алпатов отошел от компании и слышал, как женщина будущего спросила:
      - Кто этот франт?
      - Купчик, - ответил украинец, - племянник Астахова. Уничтоженный и подавленный, шел Алпатов, и казалось ему, какие-то шкуры стали слезать с него: конечно, у него было это чуть-чуть в уме, что он племянник самого богатого человека, но ведь это случайно. Он кончит гимназию, уедет, и опять он - бедный, просто Алпатов. И потом ведь это отец его был Алпатов, и он отца своего не знал, значит, он же и не Алпатов. Кто же он сам по себе? Как же украинцу нет никакого дела до этого и до самого главного? Смутно, как бы веянием пролетающих над ним мыслей, Алпатов чуял в этом "сам по себе" самую ту первую причину и самое важное, но тут же и упирался в то, чем его все упрекали, - в са-мо-лю-би-е. Раз во время урока Алпатова осенило, что лучше всех из всей компании Семен Лунин, прекрасно бедный, каким бы и он хотел быть и когда-нибудь непременно и будет, вечно занятый своими любимыми вычислениями по статистике. На большой перемене Алпатов подходит к нему и заводит разговор, такой же, как с Фортификантовым. Семен, не отводя карандаша от своих вычислений, обертывается к нему и спрашивает:
      - Читал ли ты Чернышевского "Что делать?"?
      - Нет, не читал, - ответил Алпатов.
      - Прочти, а потом приходи разговаривать.
      И принялся за своих безлошадных.
      У дяди в библиотеке книга "Что делать?" была на почетном месте. Алпатов ее читает и никак не может понять, чем же эта книга замечательна и почему запрещена. Ему кажется, после социалистов и нигилистов, какими они изображены у Тургенева в "Накануне", в жизни уже не может быть таких людей, и зачем их повторять в жизни, если они уже кончились у Тургенева. Главное же понял Алпатов из чтения Сеченова, Дарвина, Чернышевского, Спенсера, что, должно быть, не развитие разделяет его с компанией. "Тут что-то в директоре", - решил он однажды во время обедни в гимназической церкви. Это он не раз замечал, что, когда священник Иоанн Лепехин говорит свою проповедь, директор вдруг подхрюкнет и начнет сматывать и разматывать свою бороду. Тогда непременно на лицах всей компании отражается та же самая насмешливая улыбка директора. Но Алпатов сначала никак не может понять, что же такого особенного в обыкновенной поповской проповеди, над чем можно такому, как директор, смеяться. Раз священник Иоанн говорил, что вода святая, крещенская никогда не портится; поставить две бутылки - с болотной и святой водой, одна непременно скоро испортится, другая - никогда. Мгновенно, без всякого намерения смеяться, Алпатов подумал: "Вот хорошо бы освящать воду в болотах, где разводятся комары и всякая нечисть, в них вода бы стала живой, как в реке". В то время как Алпатов подумал по-своему об осушении болот, директор хрюкнул, и на лицах всей компании появилась улыбка. Рядом стоял Николай Опалин, и Алпатов перешепнул ему свои мысли о святой воде. Очень понравилось Опалину средство от комаров, и, когда приложились к кресту, он сказал:
      - Давай догоним директора и предложим ему твое средство от комаров, он естественник, ему это нужно.
      Со смехом они побежали по коридору и настигли директора у самой его квартиры. Опалин сказал:
      - Алпатов сейчас выдумал средство оздоровления болот, я не мог утерпеть...
      - Где тебе утерпеть!
      - Нет, правда, замечательно: в Крещение нужно освящать не только реки, но и болота, а так как святая вода не портится, то комаров в болотах не будет.
      - Комар - полезное насекомое, - ответил директор, - он жалит и спать не дает, вы бы что-нибудь от мух придумали, - те сладкое любят.
      В это время Алпатов не принял замечания на себя, и, правда, директор, конечно, не намекал на Алпатова, что он, как муха на сладком, живет на всем готовом у богатого дяди.
      - Тебе нравится директор? - спросил Алпатов при выходе из гимназии на улицу.
      - Еще бы, - ответил Опалин, - наш директор - крупная политическая фигура, это у нас единственный человек с выработанным миросозерцанием.
      Так и сказал, как обыкновенное слово: миро-со-зер-ца-ни-е.
      Конечно, и Алпатову слово это встречалось в книгах, сам он еще ни разу не произносил его вслух. Краснея от волнения, чтобы как-нибудь не ошибиться в первый раз, Алпатов робко спросил:
      - А какое это миросозерцание?
      - Человеческое, - ответил Опалин.
      Навстречу гимназистам по улице несли большую чудотворную икону, многие падали на землю и потом пролезали под нее.
      - А разве может быть и нечеловеческое миросозерцание? - спросил Алпатов.
      - Вот! - показал Опалин на икону и толпу. - Это нечеловеческое.
      - Как нечеловеческое? - удивился Алпатов. - Это изображен Спас, он был человек.
      - Надо сказать - "и человек", а главное - бог. Знаешь, тебе это не приходило в голову, что Христос если бы не захотел страдать, то всегда бы, как бог, мог отлынуть, и у него, выходит, страдание по доброй воле, а настоящий обыкновенный человек не по доброй воле страдает.
      - По злой воле? - сказал Алпатов. - Да, мне это часто приходило в голову.
      - Вот и директор нас так учил, что люди, берущие себе в образец бога-человека, совершают сделку с самими собою: когда им трудно быть, как бог, они говорят: "Мы же не боги, мы слабые человеки", - а когда им по-человеческому трудно, они прячутся на небеса. Но в человеческом миросозерцании вся ответственность падает на себя, тут человек заперт в себе, не увильнет. Так нас учил директор.
      Опалину, верно, очень нравился Алпатов, и по мере того как он говорил, голос его становился все мягче и мягче, и вот какая-то большая тайна готова была сорваться с губ, он даже и начал было:
      - Тебе бы тоже надо примкнуть к...
      Но Алпатов, раздумывая о своем, не слыхал Опалина и вдруг его перебил:
      - Ты говоришь "человеческое миросозерцание". Но почему же все такие мысли мне приходят в голову днем, если я, задумавшись, смотрю на птиц, летающих в небе или отдыхающих в зеленых деревьях, а ночью на звезды, особенно звезды, и от них начинается, по-моему, миросозерцание. А ты любишь смотреть на звезды?
      - У меня нет времени этим заниматься, - ответил Опалин сурово, - и птиц тоже не видно из моего окошка.
      И уже больше не захотел продолжать свою начатую перед этим фразу.
      - Так вот, - продолжал Алпатов, - ты сказал - у директора человеческое миросозерцание. Сколько времени прошло с тех пор, как я в первый раз его увидел, а только теперь я вполне понимаю, что он мне тогда сказал.
      - Что он сказал?
      - Он смотрел на меня долго, я рассердился и стал сам на него тоже смотреть, и после этого он сказал моему дяде: "Человечек у него в глазу, кажется, цел".
      - Он это сказал? - удивился Опалин.
      - Что же тут особенного?
      - Ничего особенного, я сам знаю, что у тебя цел человек, но положение твое невыгодное: мы собрались вокруг него бедняки, дети ссыльных, а ты племянник самого богатого купца в Сибири.
      Мигом вспомнил Алпатов, как Жучка сказала о нем франт, а украинец вслед за нею - купчик и что, может быть, директор своей мухой на сладком тоже намекнул на него. Вдруг ему стало понятно, почему он никак не может сойтись с компанией.
      - Мне налево, - резко оборвал он разговор с Опалиным. И пошел налево, по набережной.
      А не оборви разговора, он не пошел бы один. Опалин уже с другого конца был опять близок к признанию.
      Теперь же он шел совершенно один, возмущенный, погруженный в себя. "Они бедные дети ссыльных, - думал он, - а у меня такого отца не было, я сам себя сослал в Сибирь, я сам поднял бунт в гимназии, они получили от отцов своих это даром".
      Вот когда свитком свертывается дорога вокруг себя: он идет по набережной и ничего не видит, он, как теленок, привязанный на колу, кол это они, теленок, идущий кругом, - я, и только всего существует в мире: я и они. "При чем тут Астахов, - говорит он кому-то, - это совершенная случайность, что я с ним, я - Алпатов... да нет, я и не Алпатов, это тоже случайность, я - это я сам, как они этого понять не могут, я сам - и больше нет ничего". И ничего больше не было, ничего вокруг себя он в эту минуту не видел; над необъятной степью-пустыней у берегов могучей бездушной реки носилось какое-то его "я сам", без Астахова, без Алпатова.
      Послышались чьи-то шаги, такие гулкие на деревянных мостках набережной и такие страшные, как смерть.
      Шел китаец.
      Алпатов похолодел. Идет тот самый китаец, что видится ему часто во сне; китаец наводит на него пистолет, стреляет, Алпатов падает, и потом он, этот самый названный "я", с таким участием, с такой болью смотрит в щелку на ноги убитого Алпатова.
      Китаец идет ближе, и ближе шаги, сейчас все так и будет, как во сне. Предсмертный холодный пот выступает. Но китаец проходит мимо, шаги удаляются и замирают. Предчувствие обмануло, и, может быть, это даже и не китаец мимо прошел.
      А было воскресенье, и солнце, проникнув в пустой сучок одного забора, лучом своим ударило прямо в глаз. Алпатов очнулся, и мимолетное ощущение китайца-убийцы стало теми пустяками, какие бывают у всех и что здоровые люди отгоняют от себя, как святые - бесов. Так и у Алпатова убийца-китаец сменился радостью, широкой на весь мир; он увидел в пустой сучок, откуда на него вырвался солнечный луч, в саду с ножницами в руках бродит Алена и подрезает на яблонях лишние побеги - волчки. Все птички, что гнездились в ее веснушках, теперь вывелись, все щебетало и пело.
      Вот бы сказать теперь Алене, открыться, что он не Астахов и не Алпатов, а кто-то совершенно новый и еще неведомый, неназванный. Поймет Алена? Конечно же, Алена все поймет. Но зачем ее беспокоить, искушать, пугать! Все равно она и так с ним идет и наполняет радостью. И туда она с ним идет, в этот большой мрачный дядин дом, и, конечно, это она дает ему смелость просто войти в кабинет дяди и звонко сказать:
      - Будет вам, дядя, читать свою ужасную энциклопедию. Какую штуку я сейчас вам расскажу!
      И рассказывает ему про святую и болотную воду.
      - Вот чудо-то, - говорит дядя, - а ведь я тоже думал до сих пор, что святая вода не портится. Надо бы это попробовать.
      - Зачем же пробовать, дядя, - смеется Алпатов, - вода портится оттого, что в ней есть гниющие вещества, и если бы молитвой можно было остановить гниение, то незачем бы и человеческие трупы зарывать в землю.
      - А ведь и правда, - удивился Астахов и даже чему-то очень обрадовался. - Но почему же я всю жизнь считал, что святая вода не портится? Бывает же так, вобьют в детстве глупость, и потом всю жизнь ее колом не вышибешь. Надо, брат, учиться, надо учиться, а то заедят попы с бабами.
      ШКОЛА НАРОДНЫХ ВОЖДЕЙ
      По всем рекам Западной Сибири и даже Восточной: по Оби, Иртышу, Лене и Енисею, от парохода на пристань и с пристани на другой пароход, всем на удивление, бежал слух, что могучий и непреклонный Иван Астахов, поднося хлеб-соль наследнику русского престола, струсил, не договорил свою речь и уронил к ногам его серебряное блюдо.
      - Всей шпаной управлял, - удивлялись сибиряки, - а какого-то Николая струсил.
      Удивлялись. Другие злорадно смеялись. Только один капитан Аукин сказал:
      - Ничего нет удивительного: будь я на его месте, тоже бы уронил.
      Директор сначала не поверил, а когда все заговорили и даже очевидцы приехали, объяснил это странное явление исторически:
      - Все наши бесстрашные покорители сибирских татар - купцы - с великим страхом потом припадали с стопам царя. Наш весь купец такой и шебаршит только, если царь далеко.
      После всех этих судов и пересудов явился наконец и сам Иван Астахов на пароходе своего имени. Никогда не видал Алпатов дядю таким. Казалось, он теперь с утра до вечера был сильно выпивши и всех встречал одними и теми же своими рассказами о наследнике. Начиналось всегда с глаз: какие у него чудесные глаза, какие глаза, потом, как хорошо он играет на заводной рояли.
      - На заводной? - говорили гости. - Что же тут трудного - ручкой вертеть!
      - Ты сначала поверти и потом говори, - отвечал недовольно Астахов.
      И продолжал рассказывать, как ему раз случилось заглянуть в щелку царской каюты (камердинер устроил за хорошие деньги).
      - И что же, - умиленно, как о собственном маленьком ребенке, говорит Астахов, - он протянул себе веревочку от дивана к дивану и прыгает себе, прыгает...
      Но самый интересный рассказ был про пажика, что прехорошенький был с ним пажик.
      - Конечно, это была девушка, - неожиданно и с тем же умилением, как о веревочке, объявлял он гостям.
      Гости (были и дамы) этому очень дивились и почему-то все непременно в этом месте рассказа спрашивали:
      - Как же так?
      - Очень просто, - отвечал Астахов, - это хоть кому до-ведись, необходимо для здоровья, мне так и камердинер сказал.
      После пажика следовал самый животрепещущий рассказ, из-за чего больше всего и собирались любопытные: о том, как Астахов подносил наследнику хлеб-соль.
      - Я сказал кратко, - начинал он этот всеми жданный рассказ: - "Ваше императорское высочество изволили посетить наш отдаленный Север..."
      На этом месте рассказа Астахов делал большую паузу, и гости с волнением ожидали, что вот теперь-то и будет сцена падения блюда, но Астахов делал паузу только затем, чтобы с силой ударить на следующее затем слово "мы".
      - Мы, представители западносибирского пароходства, в ознаменование сего величайшего события, подносим вашему императорскому высочеству хлеб-соль.
      - И все? - спрашивали разочарованные гости.
      - Все, - отвечал Астахов. - Я сказал кратко: "Ваше императорское высочество изволили посетить..."
      И повторял свою речь еще раз сначала.
      Одни уходили, другие приходили, как на выставку, и рассказ повторялся с утра и до вечера. За обедом, за чаем, за ужином, ежедневно слушал все Алпатов, и даже когда забирался к себе наверх, то и туда долетала сильно ударяемая фраза: "Мы, представители западносибирского пароходства..."
      Наконец, явился сам директор к Астахову и сразу все прекратил. Увидев в окно директора, Алпатов спустился по лестнице послушать, как отнесется он ко всему.
      - Стой! - крикнул директор во время паузы перед "мы". - Стой! стой! Сейчас же мне говори, что в это время случилось.
      - Что случилось? - робким голосом переспросил Астахов.
      - Ты уронил блюдо с хлебом и солью? Молчание. Голос директора:
      - Ты уронил?
      - Ну да, уронил, - глухо ответил Иван Астахов.
      У Алпатова сердце сжалось, до того ему стало больно за дядю, и, видно, директор тоже не смеялся и только вымолвил:
      - Эх, ты...
      Чтобы замять эту неловкость, директор сказал:
      - А у нас для выпускного класса как раз на эту тему из округа прислали сочинение: "О значении проезда наследника по Сибири"...
      - Как же так? - спросил дядя. - Выпускная тема присылается из округа в запечатанном конверте и распечатывается только во время экзамена при всем совете.
      - В конверте, - ответил директор, - а умные люди и через конверт видят. Я мальчишек к экзамену вот как налажу.
      - Но ведь это же нехорошо, - сказал Астахов. Верно, директор на минутку смешался: было молчание.
      - Я тебе не раз говорил, - начал директор небывалым голосом, без обычной насмешки, - школу в таком виде, как нам задают, я не признаю, внутри этой казенной школы я создаю школу народных вождей. Я делаю большое дело и держусь только тем, что моя гимназия первая.
      Видно, и Астахову стало неловко или жалко директора, он сказал ему торопливо:
      - Да я ничего. Разве я что... я это так... твое дело, конечно, большое, и не все же в кон, можно и за кон. Давай-ка вот еще...
      Звякнули стаканы.
      Ошеломленный услышанным, Алпатов идет к себе наверх, бросается в кровать.
      "Школа народных вождей! - бормочет он. - А я тут рядом у всех на виду достигаю первого ученика и золотой медали в казенной школе и этим всем хочу себя доказать И вот доказал - дурака доказал..."
      Стало вдруг все понятно до мельчайших подробностей, почему все они презирали его достижения, почему смеялись, когда учитель словесности за его сочинения по русскому называл "единственный". Он истратил всего себя в течение трех лет на эти достижения, а они чуть-чуть занимались, только бы переходить из класса в класс, и потихоньку готовили себя к великому делу.
      Странно, как долго лежат иногда в памяти большие слова без всякого понимания, будто дожидаются, когда спящий проснется и возьмет их с собой: три года тому назад желтый капитан сказал ему, и только теперь он понял его слова в полном значении: "Не нужно много думать о первенстве, а если это еще доказывать, то будете первым только на поверхности".
      И опять он - второй Адам без земли.
      Встает с кровати, садится к окну. Вон там, в степи, кочевники большими караванами покидают родную землю совсем, их место заняли русские, они уезжают куда-то на прежнюю свою родину - "Хребет земли", где люди еще вовсе не знают хлеба и, как Авель, только пасут стада, а тот, кто был вторым, теперь занял первое место и на их вольных пастбищах теперь сеет по-каински пшеницу. Но разве он стал оттого первым, что занял чужое место? Вон видны курные хутора, и долетает ругань соседей, а тут же вольные проходят караваны, и на ходу играет молодежь: вон девушка в красном мчится на коне, как огненный пал по суходолу, и за нею джигиты. Едут, играя, куда-то за Голодную степь, где вовсе нет земледелия, может быть, они там и погибнут, но вот они настоящие первые.
      А он себе обдуманно устроил хутор с золотой медалью....
      Что же делать?
      Час и больше он ходит по комнате из конца в конец, открывает окно, в комнату врывается птичий щебет, и одна, совсем в наперсток, тикает возле самого окна; у нее пухлые щеки и на них смешные полоски, нос вострый, как шило. Алпатов долго и любовно ее разглядывал, и мало-помалу начинает ему показываться след какой-то огромной мысли и тут же дела. Он успевает схватить из этого могучего радостного источника только самое начало: что эта птичка, и зеленые сопки в степях, и все в природе уже дано в душе человека и радость оттого, что узнается свое же, родное. Больше он ничего не может развить, а знает, что если бы развить и записать, то и был бы в этом ключ ко всему. Опять он ходит, ходит, и вот вдруг мелькнуло все, теперь бы только бумаги. Хватается за тетрадку, вырывает лист. Но это очень мало, тут не упишется. Там у дяди, внизу, для чертежей пароходов приготовлены огромные листы. Вот какой нужен лист. Спускается вниз, тащит громадную бумагу, расстилает на полу и, окунув спичку в чернильницу, выводит ею заглавие:
      Миросозерцание
      Берет чертежную линейку, проводит две диагонали, находит центр всего листа; отсчитав от центра вправо и влево по ровному числу мест для букв, он опять тою же спичкой,; но громадными буквами надписывает:
      ЧЕЛОВЕК
      Теперь от центральной черты проводит множество лучей во все стороны. И когда все готово и надо на каждом луче внизу что-то написать, вдруг все забылось. Он возвращается мыслью назад, от чего все началось, - к той маленькой птичке. Догадывается, что эта птичка прилетела от Алены, думает про Алену и ее веснушки, берет фуражку, выходит, а чертеж человека так и остается на полу неоконченным.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35