Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Русские Вопросы 1997-2005

ModernLib.Net / Свобода Программа / Русские Вопросы 1997-2005 - Чтение (стр. 34)
Автор: Свобода Программа
Жанр:

 

 


Это художник, бывший в свое время чрезвычайно популярным, да и посегодня пользующийся репутацией своеобразного классика. Общего между ними на первый взгляд немного - разве что оба американцы. Разница главная: Хемингуэй считается одним из столпов модернистской литературы, Роквелл - типичный продукт и производитель масскульта, в его случае - коммерческой живописи. Об этом мы поговорим, но позже. Сейчас же о другом.
      В Нью-Йорке состоялись выборы мэра; им стал на этот раз Майкл Блумберг, пользовавшийся поддержкой прежнего, очень популярного мэра Джулиани. Пресса гадает сейчас, в каком отношении будет политика Блумберга к политике Джулиани; главная забота - чтоб новый мэр сохранил хорошо организованную предшественником систему управления полицией. Блумберг сразу же сделал соответствующий жест и пригласил остаться на посту полицейского комиссара Нью-Йорка Бернарда Керика. Керик отказался, сказав, что он хочет немного отдохнуть от прежней тяжелой работы и больше времени уделять семье. И в эти же дни сообщили, что Керик написал автобиографическую книгу, которая, судя по всему - особенно по тому, как ее, выражаясь по-новорусски, раскручивают, - станет бестселлером. Сейчас Керик дает многочисленные интервью газетам и телевидению, рассказывая о книге и обстоятельствах ее появления. По-видимому, он собирается, как это принято в американской издательской практике, совершить тур по стране в целях этой книги продвижения, проталкивания (по-английски, promotion). Так что, действительно, трудно ему сейчас оставаться на хлопотном посту нью-йоркского полицейского комиссара.
      Книга Бернарда Керика называется The Lost Son: «Потерянный сын»; можно перевести и как «Брошенный ребенок». Опытный полицейский, Керик построил книгу как детектив, расследование старого, положенного в архив полицейского дела. Он предпринял розыски своей матери, бросившей его, когда ему было четыре года. Выяснилось, что его мать была убита в возрасте тридцати четырех лет; она занималась проституцией. Убил ее, по всему видно, сутенер.
      Это трагическая история, конечно, и Бернарду Керику, вне всякого сомнения, раскроются сердца читателей. Но самое интересное - его собственная реакция на открывшуюся ему истину. Рассказывая об этом многочисленным интервьюерам, Керик постоянно плачет. Очень это неожиданное и тяжелое впечатление - видеть плачущим человека, по всей складке своего характера, судьбы, профессионального призвания - жесткого, мужественного, сурового, если хотите - брутального. У Керика и внешность соответствующая. И вот такой человек - плачет. Мы знали из литературы о так называемом плачущем большевике и верили поэту на слово. Но увидеть своими глазами плачущего главного полицейского Нью-Йорка - такого зрелища трудно было ожидать человеку, имеющему многолетний опыт советской жизни.
      Это наглядно подтвердило одно мнение, бывшее известным достаточно давно, из классической русской литературы. Достоевский говорил, что западный человек, в отличие от русского, сентиментален, доверчив и простоват. Об этом он писал не раз, особенно впечатляюще в "Зимних заметках о летних впечатлениях". Я даже выяснил источник этих рассуждений: Кюстин, писавший в пресловутой книге, что русские - коварные хитрецы, постоянно облапошивающие доверчивых иностранных путешественников. Достоевский мог убедиться в правильности этого наблюдения с другой стороны, сам побывав на Западе. Мой скромный опыт западных впечатлений не раз это подтверждал.
      Зато абсолютно неверным оказалось другое: бытовавшее в русском восприятии Запада убеждение в холодности, замкнутости, формальности западных людей. Не знаю, может быть в Англии люди такие; я там бывал не раз, но с англичанами не общался - в этой стране есть на что посмотреть помимо людей. Впрочем, и об англичанах стало известно кое-что в этом отношении: их реакцию на гибель непутевой принцессы Дианы. Это был национальный траур в тонах массовой истерики. Некоторые задумавшиеся англичане пришли тогда к довольно печальным выводам. Существует даже специальный термин для обозначения такого рода сюжетов: culture of victimhood, культура сочувствия к жертвам. Это сейчас некий культурный приоритет: судить о человеке не по достижениям или достоинствам его, а по степени его несчастий, и соответственно его (ее) оценивать. Чем больше несчастья, тем выше оценка. Черта совершенно немыслимая у западного человека, если судить о нем по тому, что писалось в русской литературе, - скорее, напротив, чрезвычайно русская. Жалеть несчастных - главная русская добродетель, как утверждал тот же Достоевский, когда он строил мифы, а не прозревал правду глазами очень умного человека.
      Как бы там ни было в России, на Западе сейчас именно так. А уж в Америке - точно. Здесь чрезвычайно высоко ставится способность и готовность человека к эмоциональному общению, к открытости. Причем - самое интересное - не в быту, не в повседневном соседском, что ли, общении - а на людях, публично. Поиск сочувствия культурно институализирован, переведен в своего рода социальную терапевтическую практику. Тут тоже заметна некая рационализация проблемы.
      И тем не менее никакая рационализация, институализация и социализация эмоциональных затруднений не была бы возможна без некоторой, и весьма заметной, сентиментальности базового культурного характера. Да, мы вправе дать такое резюме: американец сентиментален.
      В этом можно убедиться, в частности, и на примере художника Нормана Роквелла - как творчества его, так и восприятия этого творчества его соотечественниками.
      Вот уже два года по Америке колесит его большая выставка. Сейчас она добралась до Нью-Йорка - как раз после событий 11 сентября. И вот оказалось, что живопись Роквелла все еще что-то говорит американцам, даже столь продвинутым нью-йоркерам.
      Какой художник Норман Роквелл? Для людей, что называется, интеллигентных, тем более для знатоков живописи такого вопроса не существует - как не существует и самого Роквелла. Это коммерческий художник, многие годы делавший обложки для популярного журнала Сатердей Ивнинг Пост. В основном его работы сохранились именно в таком виде - как печатная продукция, оригиналы на холсте даже уничтожались за ненадобностью. И, тем не менее, Норман Роквелл - классик. Он создал подлинную иконографию Америки - вернее, ее стилизованный, идеализированный образ. Это уютная, домашняя, беспроблемная Америка. Этакий социалистический реализм по-американски, где если и существуют конфликты, то исключительно хорошего с лучшим. Продолжая советскую параллель: Федор Решетников вкупе с Ларионовым. «Снова двойка» и прочее в этом роде. При этом Роквелл - художник большого мастерства, высокий профессионал: великолепный рисовальщик, хорошо владевший и цветом. Короче, эти картины были бы всем хороши, если б не были так старомодны и - не хочется говорить лживы, но - сентиментальны. Это один в один то, чем был Голливуд 30-50-х годов. Да, именно так: Норман Роквелл - живописный Голливуд.
      В связи с открытием его выставки Майкл Киммелман писал в Нью-Йорк Таймс 2 ноября:
      Его работы - не о реальном мире, а о вымытой, прибранной и украшенной версии такового; это утешительные конфетки и провинциальная ностальгия, патриотический эскапизм, который нынче видится ничем не хуже всякого другого. Роквелл делал хорошо то, что он делал: культивировал старомодное обаяние и скромное достоинство, чтобы облегчить быстро меняющейся стране трудный переход в будущее.
      Он был коммерческий художник, из тех, что помещаются на бойскаутских календарях, магазинных обложках и рекламных плакатах - и говорят всем американцам на демократический лад то же, что один сосед другому через забор, разделяющий их дома. Это хорошо продавалось и никому не мешало.
      Линия, цвет, текстура и техника мазка скорее, чем рассказывание историй, - вот что должно учитываться при оценке современной живописи. Живопись Роквелла, несмотря на ее микроскопическую правдоподобность и высокую технику художника, никогда не ставила эти формальные характеристики выше всего. Это были анекдоты и домашние рассказы, умело и со всеми подробностями представленные: например, водружение телевизионной антенны на старом викторианском доме - и шпиль церкви на дальнем плане: старая религия уступает место новой. Техника мазка и текстура уходят назад, а выдвигается именно анекдот, история. Это как раз то, что годилось для обложек популярных журналов, да и предназначалось для них, - так что издатели даже и не старались сохранять живописные оригиналы на холсте. Воображение художника и его мастерство совершенно очевидны. Но картины Роквелла сентиментальны и засахарены до такой степени, что могут вызвать диабетическую кому.
      Самые знаменитые картины Нормана Роквелла - серия из четырех полотен об американских свободах. В День Благодарения бабушка подает на стол традиционную жареную индейку, а вокруг стола - улыбающаяся многочисленная американская семья; называется - «Свобода от нужды». Или «Свобода от страха»: отец и мать смотрят на заснувшего ребенка; в руках у отца газета, и мы видим на ней заголовок: женщины и дети стали жертвами авиационного налета. Это сорокового года сочинение, налеты имеются в виду на Лондон. Мораль (а у Роквелла мораль всегда присутствует, что и губит его живопись): как хорошо, что в Америке мы можем быть спокойны за своих детей: им не грозит вражеская авиация.
      Вот эта картинка, понятное дело, и вызвала наибольшие ассоциации у нынешних зрителей. По этому поводу уже цитированный Майкл Киммелман пишет:
      Времена меняются, и вместе с ними меняется наше восприятие этих картин. Роквелл всегда был великолепным барометром, измерявшим самовидение американцев. И в нынешней новой обстановке «Свобода от нужды» так же, как «Свобода от страха», тоже выглядят по-новому: такими же приглаженными, но не такими уже простоватыми и в лоб говорящими, они уже даже и устрашить способны накануне Дня благодарения, встречаемого в обстановке новой войны.
      Понятно, что дело тут не в Нормане Роквелле, а в резкой, буквально катастрофической перемене всего американского мировоззрения после 11 сентября. Свободы от страха больше нет.
      Организаторы выставки пошли даже на некоторую модернизацию Роквелла: на этой картине сменили газетный заголовок, который теперь сообщает об атаке на Мировой Торговый Центр, а на другой, изображающей класс и учительницу у доски, на доску повешена карта Афганистана. Эта новация вызвала смешанные чувства, но и доказала лишний раз, что, говоря о Нормане Роквелле, прежде всего имеешь в виду не столько живопись его, сколько его образ Америки, который ныне, повторяем, катастрофически изменился. Вопрос: изменился ли американский характер - тот самый, что заставлял американцев восхищаться засахаренной живописью Нормана Роквелла, да и породил самые эти картины?
      Теперь отойдем несколько в сторону.
      Я добрался, наконец, до книги Григория Чхартишвили «Писатель и самоубийство», вышедшей два года назад. Трудно было не прочитать книгу, так завлекательно названную. Да и автор сам по себе вызывает немалый интерес: до того он неожиданно и разносторонне сказывается. Чхартишвили - японист; очень сложная профессия, казалось бы, способная занять на всю жизнь и, как говорится, full time. Но Чхартишвили этого показалось мало. И он стал писать историко-детективные романы под псевдонимом Б.Акунин, и в этом качестве сделался любимцем самой широкой публики, в то же время сохранив и даже преумножив уважение интеллектуалов. Я слышал, что сейчас Татьяна Толстая вместе с ним новый роман пишет: очень интересное сочетание. И вот вдобавок ко всему этому книга - настоящее исследование - под таким интригующим названием - «Писатель и самоубийство». Грех не прочитать.
      Я не скажу, что книга эта разочаровывает - но несколько удивляет. И удивляет своим неожиданным для такой серьезной темы залихватским тоном. Ее можно было бы назвать «Занимательное самоубийство». Чувствуется, что автор заклинает неких индивидуальных демонов - да он и сам об этом говорит в предисловии. Это род самотерапии. Впрочем, как говорил Юрий Лотман, меня не интересует интимная жизнь писателей: вполне формалистическое заявление. Шкловский утверждал, что писателей нет, а есть литература, индивидуальный автор - всего лишь функция некоего генерального культурного процесса. Это была попытка построить литературоведение как науку. Между тем, скорее будет истиной то, что нет литературы, а есть именно писатели, и каждый из них предельно индивидуален, он сам себе процесс и результат. И если таким результатом помимо прочего становится самоубийство, то сам Бог велел приглядеться именно к интимной жизни. Но это позволительно лишь в том случае, когда таковая прекратилась, завершилась - в результате хотя бы и самоубийства.
      Григорий Чхартишвили среди прочего дает в своей книге резюме двух писательских жизней, выдержанное в несколько стилизованной методике психоанализа. Не думаю, что он сам провел такое конкретное исследование - скорее прочитал в соответствующей литературе, отсюда и некое ироническое дистанцирование. Приведем пример, относящийся к одному из героев сегодняшней нашей программы - Эрнесту Хемингуэю. Его посмертный психоанализ будет звучать так (даю обширные выдержки из соответствующей главы «Писателя и самоубийства»):
      Здесь наблюдается типичная картина завуалированного Эдипова комплекса. Инцестуозная составляющая отношения к матери была до такой степени вытеснена в подсознание, что найти какие-либо приязненные упоминания о ней в высказываниях Хемингуэя практически невозможно... у Хемингуэя были довольно веские причины для столь негативного отношения к матери, сыгравшей в формировании его личности определяющую и при этом довольно зловещую роль. Грейс Хемингуэй всю жизнь вымещала на близких неудовлетворенные артистические амбиции. Это была сильная, властная женщина, вышедшая замуж за заурядного, слабохарактерного мужчину, из-за чего традиционные роли в семействе были перепутаны. Ее стойко подчеркиваемая «культурность» определила стойкую неприязнь Хемингуэя к любым проявлениям артистизма и интеллектуализма.
      Во многих произведениях Хемингуэя образ матери олицетворяет некую черствую, безжалостную, доминирующую силу, нацеленную на иррациональное разрушение.
      Глубоко укорененный комплекс кастрации - одна из доминант жизни и творчества Хемингуэя. Истоки этой психической травмы следует искать в раннем детстве, когда матери из бессознательно-мужененавистнических мотивов взбрело в голову одевать маленького Хемингуэя как девочку. До шестилетнего возраста, то есть в тот самый период, когда у детей формируются сексуальные ролевые функции, ребенок испытывал несомненные затруднения в половой самоидентификации. Это безусловно воспринималось мальчиком как покушение на его принадлежность к мужскому полу.
      Тут следовало бы привести примеры из творчества Хемингуэя, где этот мотив - классический кастрационный комплекс - звучит во всю силу. Таких примеров много, напомним самый известный: Джейк в романе «И встает солнце», сделанный автором сексуальным инвалидом в результате фронтового ранения.
      Продолжаем цитацию книги «Писатель и самоубийство».
      Для понимания биографии и финала пациента не менее важна и вторая составляющая Эдипова комплекса: мотив патрицида. Пристрастие Хемингуэя к корриде и охоте на крупного зверя, разумеется, являлось сублимацией отцеубийства.
      Итак, ключ к пониманию личности Хемингуэя имеет две бороздки: отдаление от слабого отца и отторжение властной, кастрирующей матери. Требовалось во что бы то ни стало доказать - прежде всего самому себе, - что ты не ребенок, а мужчина, отстоять свою компетентность, право распоряжаться собственной судьбой, дееспособность, потентность.
      Постепенно навязчивое состояние пациента все больше приобретало хрестоматийные черты суицидального комплекса. Обсессия смертью, изначально свойственная Хемингуэю, и побуждавшая его без конца устремляться туда, «где можно увидеть жизнь и смерть», вынуждала его постоянно подвергать свою жизнь опасности. На этом человеке буквально не было живого места. Подростком он сбежал от властной матери и ее девчоночьего платья на войну (результат - 227 осколков). Затем были тяжелые инфекционные заболевания, три автомобильных аварии, две авиакатастрофы. Хемингуэй перенес шесть травм одной только головы. Войны, опасные охоты и снежные альпийские лавины пощадили искателя приключений - а вернее проявили жестокость: танатос, к которому писатель бессознательно стремился всю свою жизнь, не взял на себя главную работу. Хемингуэй был вынужден исполнить ее сам.
      Это интересный текст, главное - профессионально точный. Но психоанализ Хемингуэя и не представляет особенной трудности, тут все как на ладони. Да и к доктору Фрейду ходить в сущности не надо, чтобы увидеть в Хемингуэе подростка, патологически фиксированного на необходимости доказать свое мужество. Можно сказать, что эта фиксация не только в конце концов погубила его жизнь, но и сильно повредила его литературе. Мужественная поза героев Хемингуэя стала со временем самопародийной. Это относится и к тому роману, который явно по ошибке считается одним из его вершинных достижений - «По ком звонит колокол». Писатель взялся за очень серьезную тему, и вот оказалось, что гражданская война в Испании ничем не отличается от прочих композиционных наборов автора, в число которых непременно входят лагерно-охотничья жизнь, выпивка и женщины: все те же подростковые инициации.
      Вот один из внутренних монологов Роберта Джордана, героя «Колокола»:
      Кто бы мог представить себе, что здесь найдется виски, думал он. Но если уж на то пошло, так единственное место во всей Испании, где можно рассчитывать на виски, - это Ла-Гранха. Но каков Эль Сордо - мало того, что расстарался достать бутылку виски для гостя-динамитчика, он еще не забыл захватить ее с собой и оставил здесь. Это у них не простая любезность! Любезность - это выставить бутылку и церемонно выпить ее с гостем. Так сделал бы француз и приберег бы оставшееся для другого случая. Но проявить неподдельное внимание к гостю, в своей предупредительности не только достать то, что ему может быть приятно, но принести и оставить, в то время как сам занят чем-то таким, что даето снования думать лишь о самом себе и о своем деле, - на это способны только испанцы. Лучшие из них. Не забывают захватить с собой виски - вот одна из тех особенностей, за которые ты любишь этот народ. Не надо романтизировать их, подумал он. Испанцы бывают разные, так же как и американцы. Но все-таки захватить с собой виски - это просто великолепно.
      Не нужно быть участником испанской войны, чтобы понять: никакого виски у партизан-горцев не было и быть не могло по определению. Это Хемингуэй не мыслит без виски ни жизни, ни войны. Партизаны в «Колоколе» только и знают, что жрут, причем вкусно. Каким-то образом они умудряются таскать за собой женщин, которые не только спят с ними, но еще и стряпают в горных пещерах высококлассную хаванину - не хуже, чем в мадридском отеле «Гэйлорд», где разместились московские военные и политические советники во главе с Михаилом Кольцовым (романный Карков).
      «По ком звонит колокол» очень смешная, наивная книга. Ее трагизм - наигранный, выдуманный, он не органичен для автора-американца. Это образ войны не только по Хемингуэю, но и по Норману Роквеллу. То есть, подмывает сказать, - американский образ войны.
      Был советский фильм последних сталинских годов - довольно необычный политико-шпионский детектив, сделанный одним из лучших советских режиссеров Михаилом Роммом, фильм, помнится, неплохой, не примитивный. Он назывался «Секретная миссия». Тема его была - контакты немцев с американцами в конце войны (искали их, понятно, немцы, но представлено было взаимным поиском). Это реальный факт; со стороны американцев главным участником действа был Аллен Даллес, будущий шеф ЦРУ. Интерпретация была, повторяю, вполне советская, то есть антиамериканская, но чувствовался в фильме реальный материал, подчас даже текстуальная достоверность архива. В фильме действует Черчилль, в одной сцене говорящий об американцах: «У них ведь на каждую дивизию - два батальона стерилизаторов молока».
      Не нужно, однако, забывать, что неврастеник Эрнест Хемингуэй был действительно мужественным и готовым на жертвы человеком, а склонный к слезам Бернард Керик - лучшим полицейским комиссаром за всю историю Нью-Йорка.
      Рождение нации
      В прошедшее воскресенье в Нью-Йорке состоялось традиционное спортивное мероприятие - осенний марафон, массовое и любимое действо местных горожан. Как всегда в последнее время, были приняты особые меры безопасности: например, запретили зрителям подавать бегунам стаканчики с освежающими напитками или бананы. Тем не менее, атмосфера создалась, как и обычно, праздничная - и потому особо приятная, что марафон все-таки состоялся несмотря ни на что, жизнь продолжает идти в своих привычных каналах, в рутине своей. Рутина ведь - самое нужное в жизни, которая состоит - должна состоять - в основном не из громких событий, а повседневной спокойной работы, создающей на земле - все.
      И как обычно, заметным элементом нью-йоркского марафона были коляски инвалидов, регулярно участвующих в популярном забеге. Конечно, акция эта символическая, никто не ждет от них рекордов: важно участие, важна манифестация, можно сказать, основной американской психологической и культурной установки: никто и никогда не сдается, все готовы принять вызов, chаllenge. Это одно из основных американских слов - именно американских, а не английских, характеристика специфического американского менталитета. Сейчас не говорят «калека» или «психически ненормальный»,- это политически некорректно; говорят physicaly или mеntally challenged. Что значит: судьба бросила человеку вызов, и он его принимает - борется с судьбой.
      Но я хочу сказать тем самым не о политической корректности пресловутой и не о моральной стойкости американцев в обстановке неожиданно свалившейся на них войны, а о другом: об американской миноритетной культуре - культуре, культивации меньшинств. Это проблема чрезвычайно многосторонняя - та самая палка, у которой два конца; скорее даже лабиринт, в котором входов, кажется, больше, чем выходов, как, впрочем, и должно быть в лабиринте.
      В истории американского кино самый знаменитый и самый одиозный фильм - «Рождение нации» Грифитта. Сейчас он считается расистским: там воспет Ку-клукс-клан и негативно изображены негры в сюжете из истории гражданской войны. Известно, что фанатичной поклонницей этого фильма была Маргарет Митчелл, смотревшая его бессчетно и сделавшая в конце концов нечто подобное - не менее знаменитый, чем фильм, роман «Унесенные ветром». Его нельзя назвать расистским произведением, но он рисует тех же негров в тонах белого патернализма, как людей, требующих покровительства и руководства, как природных слуг, одним словом. Одна деталь, показывающая все же ощутимую смену стереотипов: в «Рождении нации» негров играли загримированные белые актеры (сейчас такая имперсонация считается немыслимо оскорбительной), а в фильме по роману Митчелл негритянская актриса, игравшая няньку, получила премию Оскара.
      Вопрос стоит так: что Грифитт называл в своем фильме рождением нации, почему он вообще так его назвал? Нация здесь - это государство, единое государство. Это фильм о единстве белых, примирившихся между собой, пройдя через трагические перипетии братоубийственной войны, о новом союзе американских Севера и Юга. Строго говоря, nation по-английски это и есть государство, нация другим словом обозначается: nationality. Но у Грифитта в этом единстве, в этом nation черным места нет, они вынесены за скобки, как некое незначащее меньшинство.
      Надо ли говорить, что сейчас все это коренным образом изменилось? И что перемены коснулись не только черных американцев, но радикально пересмотрена сама концепция меньшинств - любых меньшинств: расовых, этнических, религиозных, сексуальных, даже, так сказать, физических: вышеупомянутых инвалидов, physicaly challenged people?
      Но вот тут-то и оказалось, что прогресс - та самая палка, которая о двух концах. За культивацией меньшинств, за разнообразием идеологий, вкусов, пристрастий и чудачеств постепенно утратилось представление о единой норме, объединяющей американцев, о норме как таковой. Это слово воспринимается подчас как оскорбительное. Так однажды устроили обструкцию бывшему спикеру Сената Нэту Гингричу, в одном публичном выступлении употребившему слова «нормальный американец».
      Сейчас, как известно, самый звучащий лозунг в Америке United we stand: «Объединившись, мы выстоим». Интересным комментарием к этому выступает статья Ричарда Тодда в Нью-Йорк Таймс Мэгэзин от 28 октября. Статья называется то ли вызывающе, то ли скорее иронически: «Разделившись, мы устоим». Автор рассказывает о своем разговоре с соседом - таким же высоколобым интеллектуалом:
      Мы говорили о вещах, далеких от средневосточной политики: о необъяснимой распространенности американского культурного экспорта, о телесериалах, о Мадонне и Бритни Спирс и о прочем в этом роде - и о зажигательном воздействии этих продуктов на фундаменталистское правоверие. И конечно, мы с удовольствием напоминали себе, что мы сами не любим эту продукцию, и утешались тем, что мы, по крайней мере, не те, которых они ненавидят.
      Я многого не знаю об Осаме, но ведь есть что-то, чего и он обо мне не знает. Он не знает, какой расколотой культурной жизнью мы живем, как мы постоянно не в ладах с самими собой. Один из парадоксов нашей страны в том, что, представляемая извне такой монолитной, внутри себя она в высшей степени фрагментарна.
      E pluribus unum - в разнообразии единство - было главной нашей способностью, с помощью которой мы пробирались через историю. Десятилетиями мы полагались и опирались на этот плюрибус. И тут были достигнуты главные наши успехи, осуществлялся социальный прогресс среди рас, этнических групп и полов. Мы дали голос ранее молчавшим меньшинствам. Мы сумели перевернуть (иногда даже вывернуть наизнанку) старые культурные категории: в постмодернистском дискурсе исчезли понятия высокой и низкой культуры. Но хотя мы были столь успешны в озвучивании множества ранее молчавших голосов, трудно сейчас сказать, каковы наши общие культурные ценности, не разъединяющие, не разнообразящие, но объединяющие нас.
      Мир обладает совершенно ясным образом американской культуры. Но мы сами таким ясным образом отнюдь не обладаем. В последние годы культура сделалась в громадной степени делом индивидуального выбора и самовыражения. Единственная область жизнедеятельности, присущая нам всем, - это консюмеризм, потребление, но и потребляем мы по-разному, и тут каждый из нас старается обрести индивидуальный стиль. Это чудесно, не правда ли? Но почему это иногда кажется отнюдь не похожим на свободу? Должно быть, потому, что заключая, каждый в одиночку, сепаратный мир с американской культурой, мы утрачиваем ее общее содержание, и ей, как целому, нечего нам предложить. Действительно, чему мы принадлежим?
      У нас было очень много свободного времени, чтобы определить наши общие ценности. Имя было найдено, и оно звучит воодушевляюще: терпимость. Но менее воодушевляет предательски сходное слово - безразличие.
      Сейчас безразличие исчезает. Но не исчезнет ли вместе с ним терпимость?
      В статье Ричарда Тодда ощутима тревога просвещенного либерала, обеспокоенного неизбежной в военное время унификацией чувствований и слов. В тоже время подлинно просвещенный человек не может не чувствовать опасностей безоглядного плюрализма, общественного несогласия в стране, поневоле превращаемой в военный лагерь. Но вопрос главный обращен все-таки не к этой сиюминутной ситуации, а в принципиальную культурную инстанцию: возможна ли культурная и национальная жизнь вообще вне единой, разделяемой всеми нормы? Или по-другому: может ли государство, nation, существовать вне национального единства, вне единства nationality? Нация ли - американцы? Государство ли - Соединенные Штаты Америки?
      Эти вопросы задавались не раз, и не вчера их начали задавать: они сопровождают все историю Америки. Но кто будет спорить с тем, что сегодня они звучат куда более остро, чем даже пятьдесят лет назад?
      И прежде всего потому, что есть некий фон, проецируясь на который американское мировоззрение и практика видятся как-то по-новому, приобретают неожиданный оттенок, делаются по-новому проблемны.
      В том же номере Нью-Йорк Таймс Мэгэзин, где статья Ричарда Тодда, помещено интервью с нынешним нобелевским лауреатом по литературе Найполом. Вот что он сказал в частности:
      Я расскажу вам одну историю из восьмого века. Первой индийской провинцией, подвергшейся нападению мусульман, была провинция Синдх, сейчас она входит в состав Пакистана. Король Синдха сопротивлялся упорно и успешно. Но однажды ему донесли, что мусульмане молятся в унисон, как один человек, и король испугался. Он понял, что в мире появилась новая сила, и это как раз то, чем гордятся мусульмане: союз, единство людей. Идея братства и общей судьбы чрезвычайно могущественна.
      Вот это и есть тот фон, на котором ныне воспринимается плюралистическая Америка - сама себя воспринимает, новая, а вернее достаточно старая реальность, но которая стала бесконечно значимой именно сейчас.
      Но кроме той силы, что испугала еще короля Синдха, есть и слабости, о которых Найпол сказал так:
      Мир делается все более и более далек от простых людей, у которых нет ничего, кроме религии. И чем более они полагаются на религию, которая, конечно, не решает никаких проблем, тем более они отстают от мира. Нефтяные деньги, появившиеся в изобилии в 70-е годы, создали иллюзию мощи мусульманского мира. Как бы открылся некий божественный супермаркет, доступный всем мусульманам. Они не понимают, что это богатство создано в конце концов другими цивилизациями. Это невозможно принять, и это не принимают.
      Наконец нельзя пройти мимо и такой мысли Найпола:
      Проблема в том, что многие мусульманские народы - в Пакистане, Малайзии, Индонезии, Филиппинах, наконец, в Иране - это не арабские народы. У новообращенных появляется невроз идентификации, они стремятся доказать самим себе, кто они суть. И новообращенный становится большим роялистом, чем король.
      Эта мысль сейчас обширно циркулирует, у многих экспертов появляется. Говорят, что ислам национально-культурно обезличил принявшие его народы, и это определяет отсталость мусульманского мира. А психология отстающих порождает экстремизм. Эта тема была в свое время блестяще исследована американским философом Эриком Хоффером. Об этом мы сейчас и поговорим.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62, 63, 64, 65, 66, 67, 68, 69, 70, 71, 72, 73, 74, 75, 76, 77, 78, 79, 80, 81, 82, 83, 84, 85, 86, 87, 88, 89, 90, 91, 92, 93, 94, 95, 96, 97, 98, 99, 100, 101, 102, 103, 104, 105, 106, 107, 108, 109, 110, 111, 112, 113, 114, 115