Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Русские Вопросы 1997-2005

ModernLib.Net / Свобода Программа / Русские Вопросы 1997-2005 - Чтение (стр. 98)
Автор: Свобода Программа
Жанр:

 

 


      Лотман много еще интересного пишет о пушкинском последействии в русской литературе, но всего не расскажешь. Два только примера. В "Герое нашего времени" Печорин и Грушницкий разыгрывают Онегина и Ленского. А вот еще интересней: Лев Толстой написал "Анну Каренину" как некую альтернативу тому же "Онегину": посмотреть, что стало бы с пушкинской Татьяной, если б она отдалась чувству, а в последней сцене муж-генерал и вправду бы их засек, как сладострастно воображал Николай Полевой.
      Вопрос о пресловутом реализме повисает в воздухе, как мы могли видеть на представительнейшем примере русской литературы. Но есть и другого ряда примеры, вопрос о реализме, о следовании больших художников жизненной правде сводящие на нет. Возьмем хорошо известный пример Михаила Зощенко.
      Александр Жолковский недавно написал о нем сенсационную книгу. Она называется "Михаил Зощенко: поэтика недоверия". В предисловии к книге он корректно подчеркивает, что идею этого исследования подала ему его студентка Лиля Грубишиц, сама высказав ее в курсовой (даже не дипломной!) работе. Ай да студентки у Александра Константиновича. Идея же была такая: взять автобиографическую книгу Зощенко "Перед восходом солнца" и спроецировать ее сюжетные вариации на основной корпус сочинений писателя. Совпадение получилось один в один.
      Жолковский пишет:
      "Как и Гоголю, Зощенко сопутствовала сформированная "социально" настроенной критикой репутация бытописателя, отражающего реальность во всей неприглядности и возводящего ее в перл творения силой комического таланта, - с той разницей, что Зощенко охотнее отказывали в статусе большого писателя".
      Но никакого бытописательства, как оказалось, и нет - чистая автобиография в лицах. Установка самого Жолковского:
      "Главное отличие нового подхода я вижу в сосредоточении на экзистенциальной проблематике Зощенко. С актуальных внешних объектов его сатиры - жульничества, бюрократизма, пьянства, неграмотности и т. п. - акцент переносится на извечную внутреннюю драму человеческого состояния, мучительно занимавшую автора. Иными словами, вместо вещей и карикатурно опредмеченных людишек, в фокусе оказывается человек - естественный материал великого искусства".
      И человек этот - сам Михаил Михайлович Зощенко.
      Вспомните хотя бы рассказ его "Монтер": о том, как некий театральный техник, обиженный тем, что на коллективной фотографии работников театра его поместили где-то сбоку, а на центральном месте - на стуле со спинкой - оказался тенор, - как этот монтер "затаил в душе некоторую грубость" и на одном спектакле отказался включить освещение. Есть в этом рассказе гениальная фраза: "Теноров нынче нету!" Так их действительно нету. Зощенко, во всяком случае, не тенор. Он - тот самый монтер.
      Прочитайте книгу Жолковского - и вы в этом убедитесь.
      Письма из родного Cодома
      С большим интересом, скажу прямо - с большими надеждами, взял я в руки книгу Льва Александровича Аннинского "Русские плюс..." Я не буду сейчас растолковывать название этой книги и его, этого названия, американский привкус. Достаточно сказать: книга это русская. О русских и написанная; и, вне всякого сомнения, - русским человеком. Мотив "сомнения", кстати, появляется по воле автора, он его подчеркивает и не скрывает. Он нажимает на то, что по каким-то бабкам он - еврей; и это дает ему кредит суждения о всех относящихся к сему деликатных предметах. Деликатный предмет, собственно, один: Россия; и уникальная позиция Л.А. в том состоит, что он говорит о ней как право имеющий. Он русский человек, а какие там в нем "кровя" наличествуют - его, а не наше дело. Главное в национальном и культурном самоопределении - не выдуманная нацистами "кровь", а культурная среда, с которой идентифицируется тот или иной человек. Лев Александрович Аннинский - русский человек, а что в нем есть еврейского, так дай нам бог всякому этому делу причаститься.
      Один пример, после которого я снимаю тему: комментируя нашумевшую в свое время (и постыдно нашумевшую, уверяет Аннинский) переписку Эйдельмана и Астафьева, пущенную в самиздат, - Аннинский выступает на стороне Астафьева - и называет демарш Эйдельмана провокацией. Всё - больше мы говорить о евреях и русских в связи с Аннинским не будем.
      Но ведь дело не в том, любит ли, пардон, Аннинский евреев; дело в том, что он любит русских. И вот тут я, русский до глубины души (как сказал бы Бабель), не хочу, но принужден ему возразить, возражать: не в плане любви, а в плане понимания.
      Значит ли это, что я не люблю русских? О, сколь многие ждут от меня такого признания! Отвечу: можно ли любить себя? Себя не любишь, а ощущаешь: нюхаешь, сунув нос под рубашку. Какая уж там любовь. Тут большее: самопринадлежность, идентификация. Я пахну русским, и никакой одеколон, никакой Грэй Флэннел этого не изменит.
      О моей русскости прежде всего следует сказать: я иммигрант. И это не случайная судьба. Ни какой-то там сугубо индивидуальный, или, пышнее, экзистенциальный, выбор. Судьба эта оказалась в наше время - массовой. Как обмолвился удачно Аннинский в одном своем тексте - имеет место новое великое переселение народов.
      Как только ни называли различные "волны" российской иммиграции! Четвертую назвали даже "колбасной": мол, подкормиться на Запад поехали, когда в любезном отечестве этой колбасы и на понюх не осталось (а какая была - ту даже кошки не ели: сам читал об этом в Литературной Газете конца 80-х). Иммиграция людей из России и сейчас продолжается, причем еврейской ее уже трудно назвать. В скромном, но пристойном районе Квинса, где я живу, - русская речь в порядке вещей; приглядишься - русский. Ребята в основном инженерско-компьюторского вида.
      Был такой нашумевший фильм "Матрица". Я на первую серию даже и сам сходил не без интереса. На вторую и последующую, естественно, не пошел: продолжения редко бывают удачными. И вот наблюдаю картину: выходят из кинотеатра "Мидуэй" трое наших - отец и два подростка, посмотревшие "Перезагруженную матрицу"; папаша молчит (мало, наверно, что понял), а один парнишка говорит другому: "Первая серия лучше была".
      Я к тому речь веду, что это и не иммиграция уже, а быт.
      И ведь никакого Брайтон Бича в Квинсе нет. Это вот отсутствие компактного проживания новых российских иммигрантов больше всего и впечатляет. Люди, так сказать, не с тонущего корабля толпами убегают, а едут сами по себе, без признака паники.
      Да что говорить об Америке, этой, по всем определениям, стране обетованной, когда и в самой России происходят достаточно интересные дела.
      В подробности вдаваться не буду, но за достоверность фактов ручаюсь. Недавно "Новая Газета" опубликовала статью - беседу с владельцем завода в Псковской области. Сам же его создал, какую-то новую технологию придумал, построил заводское здание. Оплату рабочим положил - минимум тысяча долларов в месяц. И что же дальше? А ничего. Он не сумел набрать рабочих на прекрасную по нынешним русским меркам зарплату в родной губернии на фоне разоренной экономики и избытка рабочей силы. "Я не могу найти людей, которые приходили бы на завод к девяти утра и трезвые уходили в пять", - говорит новый русский промышленник.
      На этом история, однако, не кончается, Рабочие нашлись, причем русские. Но откуда? Из Латвии приезжают. Селиться здесь, на Псковщине, однако, категорически отказываются. И еще одна деталь, совсем уж никакому Достоевскому в голову не пришедшая бы: эти работящие русские латышей не любят и считают, что те их дискриминируют.
      Мораль тут такая следует: русскому человеку всё равно где селиться и с кем жить: ему просто требуется путешествовать. Менять места ему хочется, обстановку, окружение. Русский человек - Онегин: "Им овладело беспокойство, Охота к перемене мест..."
      Конечно, это свойство, не вчера еще сложившиеся, претерпело за тяжелую русскую историю различные мутации. Еще в начале двадцатого века тип русского странника-бегуна процветал и прославлялся в самой что ни на есть русской классике. Бердяев в автобиографии "Самопознание" говорил с горечью: не могу представить России без этих людей. Возвел этот образ в архетип Лесков своим "Очарованным странником". То, что их большевики вывели, сомнений не вызывало. А Г.П.Федотов с этим народным типом сближал другой - тип русского интеллигента, да сюда же, между прочим, и еврея пристраивал. Это триединство народного странника, русского интеллигента и еврея когда-то воспринималось чем-то совершенно органическим.
      И вот теперь на излете старого века и в начале нового что-то начало восстанавливаться в этой самой триаде.
      Лев Александрович Аннинский нельзя сказать, что не понимает этого - но не хочет понимать. У него другая задача. Положение обязывает: он ведь до сих пор - один из руководителей толстого журнала "Дружба народов" (ставшего нынче, сдается мне, чем-то виртуальным). С этой позиции, как ни с какой другой, удобней всего разглядывать все нынешние центробежные процессы. Эти наблюдения Аннинский и собрал в книге "Россия плюс..." (которую так и подмывает переименовать: Россия минус...)
      Вот Аннинский рассказывает о разговоре с одним эстонцем, который утверждает, что надо эстонцам сначала национальную идею себе выстроить, а потом около нее и группироваться. Как же это так? - недоумевает Аннинский: телега впереди лошади? Ведь вы уже эстонцы, какая еще идея к этому нужна?
      "Они мне с ехидцей: ну и что, кроме имени, тебе остается? Или ты сначала скажешь, мы, русские, а потом будешь соображать, что это означает?
      Попал в ловушку. Но вместо того чтобы попятиться (что и требовалось), вдруг неожиданно для себя рванул напропалую:
      – Да! Так! Сначала - имя, а потом - что угодно!
      (...) Обнадеживающий пример - еще с одного неожиданного боку. Что такое еврей в диаспоре? Ничто. Ни языка, ни веры, ни земли. Только имя, звук, дуновение. Но вот двинский гимназист Перельман нарекает себя Бен-Иехудой. Он изучает иврит по старым книгам, потом преподает его своему сыну... полвека спустя народ имеет всё. Те, которые "называют себя евреями".
      Так что пусть пророчат что угодно: распад, расточение, конец нации.
      Встать и упереться".
      Пример евреев страшно обнадеживает Аннинского в его русских размышлениях и поисках. Всего-то ничего: "Имя, звук, дуновение" - и возрождается древняя нация на древней земле. В эту сторону и русским нужно надеяться, убеждает Аннинский.
      Не сильно в это верится.
      Свойствен ли русским тот самый платонизирующий идеализм, который хочет им, на манер евреев, приписать Лев Аннинский? Он строит самую настоящую философию имени, как Флоренский или Лосев. Но сильный есть соблазн думать, что русская нация, как и русское государство, не именем своим сложилось и не "во имя", а приложением внешней силы. Об этом много раз писали сильнейшие русские умы, причем даже из философов-идеалистов. Бердяев, к примеру:
      "Необъятные пространства, которые со всех сторон окружают и теснят русского человека, - не внешний, материальный, а внутренний, духовный фактор его жизни. Эти необъятные русские пространства находятся и внутри русской души и имеют над ней огромную власть. Русский человек, человек земли, чувствует себя беспомощным овладеть этими пространствами и организовать их. Он слишком привык возлагать эту организацию на центральную власть, как бы трансцендентную для него. И в собственной душе чувствует он необъятность, с которой трудно ему справиться. Огромность русских пространств не способствовала выработке в русском человеке самодисциплины и самодеятельности, - он расплывался в пространствах".
      Тут ведь можно и без метафор обойтись: потребность государственной службы, фиска, сыска заставляла власть буквально гоняться за русским людьми, которым всегда было куда бежать: пространства-то немереные! Анархизм русской души этими пространствами и питался (или, как сейчас отвратно говорят - даже Солженицын, - "подпитывался"). И отсюда же - глубокая чуждость русского человека культуре. Ибо культура - это оседлость, это интенсификация труда, а не подсечное земледелие: здесь лес спалил - дальше пошел. И когда, наконец, государство посадило русского человека на землю, прикрепило к земле, сделало крепким земле, - тогда и почуялись кое-какие результаты. Но ценой двух колоссальных потерь: во-первых, свободы самого человека, во-вторых, громадной накопившейся репрессивной инерцией государства, которое - мы ли не видели этого даже на своем веку? - хочет, да не может; и радо освободить, да не получается; хочет как лучше, а получается как всегда.
      Много раз замечалось и другое: русский человек сказочно менялся, выпадая из привычной среды и усваивая новое окружение. Я могу привести массу примеров, как хорошо, достойно, я бы даже сказал буржуазно, живут старые русские иммигранты в Соединенных Штатах (известно по статистике, что у них самый высокий из всех американских меньшинств уровень образования); конечно, тут есть кое-какие детали, но я их касаться не буду. Но вот свидетельство, что называется, объективное - рассказ Бабеля "Берестечко" из книги (во многом документальной) "Конармия":
      "Больше всего здесь евреев, а на окраинах расселились русские мещане - кожевники. Они живут чисто, в белых домиках за зелеными ставнями. Вместо водки мещане пьют пиво или мед, разводят табак в палисадничках и курят его из длинных гнутых чубуков, как галицийские крестьяне. Соседство трех племен, деятельных и деловитых, разбудило в них упрямое трудолюбие, свойственное иногда русскому человеку, когда он еще не обобшивел, не отчаялся и не упился".
      Интересно, что в послесталинских, "оттепельных" изданиях Бабеля последняя из процитированных фраз была выброшена: русским, то есть в платоновской идее советским, людям не полагалось вшиветь, отчаиваться и упиваться.
      Сделаем небольшую смысловую паузу: я хочу сейчас говорить не о концепции Аннинского в целом, а об одном его частном, что ли, мнении. Он пишет:
      "Не говорите мне ничего про "иллюзион коммунизма" - я сам из него вышел. Это был действительно иллюзион, наркоз, анестезия: никто этого "коммунизма" в глаза не видел осуществившимся - нигде. Разве что Вера Павловна в прекрасном сне. А была - страшная реальность двух мировых войн. В которых народу требовалось стать огромной армией и положить во спасение имени десятки миллионов. И до этого семь веков - сплошая "война", сплошная "оборона". Двести лет передышки после Петра - и какой взлет культуры, к мировому признанию! А так - тысячелетняя жизнь лагерем.
      ...Деды выжили дорогой ценой - ценой "коммунизма". Естественно, военного, потому что невоенного коммунизма не было в природе. Так еще бы меж мировыми войнами и не принять "коммунизм" в противовес тевтонскому "кулаку", и "нацизму", и "фашизму" - растопыренной рукой не дерутся".
      Эта мысль обидна не тем, что неправильна, а тем, что не своя. Это Волошина мысль: мол, мистика русско-немецкого романа в том состояла, чтобы Россия, в конце концов, Германию побила, а уж каким средствами - как Бог подаст. Сегодня всю эту историософию можно поставить под сомнение одним вопросом: а вправду Россия Германию побила?
      И еще одна запятая Аннинскому выставляется: такая ли уж передышка на двести лет после Петра имела место? Не передышка - а создание профессиональной армии, которая и вела все эти славные захваты. От которых росчерком пера отказался нынешний присяжный поверенный Соколов, имя же его, ты, господи, веси.
      Лев Александрович Аннинский - человек страшно интеллигентный и в этом своем качестве подчас становящийся именно что страшным. Он мне напоминает - надеюсь, все поймут, что это комплимент, - чешского писателя-классика Карела Чапека. У Чапека есть цикл, названный им "Апокрифы": он сделал там очень смелую попытку в духе Томаса Манна (на которого в самом деле похож): оживить миф психологией. У него получилось, что не Мария, а Марфа главная сестра, и даже не Христос, а, прости Господи, Пилат, заслуживает большего нашего внимания. Этакая интеллигентская бесшабашность: "гуляй, рванина!",- кричит интеллигентнейший пражский писатель, решивший сыграть не в Чапека, а в Гашека. Ну, давайте послушаем апокриф Чапека о Лоте: называется "Лже-Лот, или О любви к родине":
      "-Не пойду! - сказал Лот. - Не гневайтесь на меня, но я не пойду. Всю ночь я думал об этом. Я не могу уйти, ибо и я из Содома.
      – Но ты праведник, - возразили Ангелы, - а они грешники, и вопль об их делах разгневал Господа. Какое тебе дело до них?
      – Не знаю, - отвечал Лот. - Я и сам об этом думал. Всю жизнь я осуждал своих земляков, осуждал очень строго, мне сейчас даже страшно вспомнить об этом, ибо они обречены на гибель. Когда я бывал в городе Сигор, мне казалось, что люди там лучше, чем у нас, в Содоме.
      ...И сказал Ангел:
      – Господь приказал покарать Содом.
      – Да свершится воля Его, - тихо ответил Лот. - Я думал об этом всю ночь. Я вспомнил многое и плакал. Вы слышали когда-нибудь, как поют у нас в Содоме? Нет, вы не слышали наших песен, иначе вы не пришли бы карать Содом...
      Когда его вели, говорил Лот, обращаясь к городу своему:
      – Всё, что дала мне жизнь, она дала мне твоими руками. Я плоть от плоти твоей, народ содомский...Ты вложил в мои уста слова, которыми говоришь ты. Даже когда я осуждал и бранил тебя, шло это от любящего сердца. И закрыв глаза, я вижу тебя, ибо ты живешь внутри меня, как и я жив в тебе...
      Содом, Содом, ты прекраснейший из городов!.. Я верил в Бога, ибо мне казалось, что он Бог содомский. Если же нет Содома, то нет и Бога.
      (...)Когда же вывели их вон, то один из них сказал: спасай душу свою; не оглядывайся назад, и нигде не останавливайся в окрестности сей; спасайся на гору, чтобы тебе не погибнуть...
      Солнце взошло над землею, когда это было сказано.
      И пролил Господь на Содом и Гоморру дождем серу и огонь от Господа с неба...
      Тогда оглянулся Лот, закричал и побежал обратно к городу.
      – Что делаешь ты, неразумный! - кричали ему вслед Ангелы.
      – Иду помогать Содому! - ответил Лот и вошел в родной город".
      Для начала не мешает, однако, вспомнить, что Лот действительно ушел из родного Содома. У него, правда, там жена застряла, Анна Ахматова; но как мне однажды пришлось счастливо выразиться, у Лота не только жена была, но и дочки. (Я б этом, конечно, ни в жисть не догадался, если б не бегал в Эрмитаж с уроков. Ух, как холодно было без пальто добегать с Малой Конюшенной до Зимней Канавки, откуда был кратчайший путь к сокровищнице; и, как мне сейчас кажется, не стоило это ничего - по крайней мере, со школяров не требовалось. Любимый мой тогдашний живописец был Клод Лоррен; с него и Достоевского стал читать - "Подросток"; а как же опять читал! - на Марсовом Поле, на снежной скамейке, отрясая снег мгновенно мокнущей варежкой!).
      Впрочем, вру: первая вещь Достоевского была, конечно, "Преступление и наказание", и все импрессии соответствующие были связаны с лунатическими прогулками по Канаве (настоящий петербуржец поймет, что это такое).
      Ну вот давайте теперь и перейдем к вопросу о русском человеке: кто он такой - общинник, разбойник, христианин или беглец с каторги?
      Я выдвигаю тезис, который буду готов защищать все оставшиеся мне дни: русский человек - одиночка. Конечно, он не дурен в пьяной компании, но это не есть его поле выражения. Поле его выражения - поле: он лежит на поле и смотрит в небо. В небе, как известно, плывут облака.
      И поэтому русский человек - не общинен, а одинок. Абсолютно одинокий бродяга. И как раз поэтому он - истинный христианин. Ибо христианин никогда не живет в общине - а прикидывается, что живет. Он всегда живет один. Его житье, жилье - пустынь.
      Русский человек, если взять его в этом метафизическом измерении, - тот самый одиночка, а отнюдь не общинный человек. Общинные люди из русских в Америке - это православные белые: я не видел людей, столь похожих на большевиков.
      Русский человек хорош тогда, когда он даже не выделился из общины, а когда гуляет сам по себе: очарованный странник. То есть немножко сумасшедший.
      Лев Александрович! Не нужно искать русским компанию! Ни навязывать ее! Дайте им погулять одним!
      Вот ошибка его роковая: русские не существуют как имя, а всегда и только как отсутствие оного - нечто видовое, а не родовое: кликуха, а не имя. (Теперь еще говорят: погонялово.) Нету платонизма в русских. Нету идеи!
      А потому что русские - христиане! Одиночки, бродяги. Русские не поняли в себе - протестантов! Вместо этого веками спорили о церкви и соборности.
      Подлинный русский христианин уж скорее - обуянный грехом пуританин. Да вот пример, далеко ходить не надо: Иван Грозный!
      Ну а уж подлинный христианин самого что ни на есть протестантского толка - Петр Великий. Уж на что Хомяков был славянофилом, да и тот признал же, что Петр - самый типичный русский человек: самый выдержанный, самый штучный.
      Хотите христианства? Идите за Петром!
      А соборность свою инвентаризуйте в музей революции - среди прочей знаменосной ветоши.
      Чехов: к столетию смерти
      О Чехове как-то особенно уместно говорить в связи со смертью - и не его личной (Чехов, как известно, бессмертен), - но со смертью вообще. Ведь это - основная тема его творчества.
      Тут на многое и на многих можно было бы сослаться. О некоем духе небытия у Чехова писала еще в начале прошлого века Зинаида Гиппиус. Находила у него "буддизм". Сходные мысли высказывал Мирский в своей английской "Истории русской литературы". Иностранцы это тоже замечали, например Сомерсэт Моэм, говоривший, что у Чехова нет человека, все его персонажи сливаются в единое мутное пятно. А смерть это и есть отсутствие индивидуации в первую очередь (кто знает, какая там вторая очередь).
      Но у Чехова звучит и другая, хотя и сходная с этой тема: не только о смерти человека, но о гибели бытия. В последнее время обнаружили, что едва ли не главная тема Чехова - экологическая (этим, говорят, увлекся на старости лет Шкловский). Действительно, это так, если вспомнить рассказ "Свирель" или Астрова в "Дяде Ване" с его тоской об исчезновении лесов. Чехов, так сказать, не верил бытию, его кажущемуся изобилию, избыточности.
      Вот фраза из его Записных книжек, которая всегда странно меня волновала:
      "Грязный трактир у станции. И в каждом таком трактире непременно найдешь соленую белугу с хреном. Сколько же в России ловится белуги!"
      Фраза построена так, что в эту белугу не веришь: догадываешься, что она исчезнет - именно в России. Что Чехов не хочет белуги.
      Чехов не менее, чем Томас Манн, понимал, что смерть это также комический персонаж. Давайте прочтем одну его раннюю юмореску, периода Антоши Чехонте:
      "Надворный советник Семен Петрович Подтыкин сел за стол, покрыл свою грудь салфеткой и, сгорая нетерпением, стал ожидать того момента, когда начнут подавать блины... Перед ним, как перед полководцем, осматривающим поле битвы, расстилалась целая картина... Посреди стола, вытянувшись во фронт, стояли стройные бутылки. Тут были три сорта водок, киевская наливка, шатолароз, рейнвейн и даже пузатый сосуд с произведением отцов-бенедиктинцев. Вокруг напитков в художественном беспорядке теснились сельди с горчичным соусом, кильки, сметана, зернистая икра (3 рубля 40 копеек за фунт), свежая семга и прочее. Подтыкин глядел на всё это и жадно глотал слюни. Глаза его подернулись маслом, лицо покривилось сладострастьем...
      Но вот, наконец, показалась кухарка с блинами. Семен Петрович, рискуя ожечь пальцы, схватил два верхних, самых горячих блина и аппетитно шлепнул их на свою тарелку. Блины были поджаристые, пористые, пухлые, как плечо купеческой дочки. Подтыкин приятно улыбнулся, икнул от восторга и облил их горячим маслом. Засим, как бы разжигая свой аппетит и наслаждаясь предвкушением, он медленно, с расстановкой обмазал их икрой. Места, на которые не попала икра, он облил сметаной. Оставалось теперь только есть, не правда ли? Но нет!.. Подтыкин взглянул на дела рук своих и не удовлетворился. Подумав немного, он положил на блины самый жирный кусок семги, кильку и сардинку, потом уж, млея и задыхаясь, свернул оба блина в трубку, с чувством выпил рюмку водки, крякнул, раскрыл рот...
      Но тут его хватил апоплексический удар".
      Эта юмореска называется "О бренности". Читаешь это сейчас и поневоле думаешь, что тут не только надворный советник Подтыкин пронес кусок мимо рта, но и со всей Россией это случилось, со всеми ее семгами, икрой, кильками и сельдями. Это картина символическая, можно даже сказать - пророческая. Если же тему словесно заострить, перевести в парадоксальный план, то тянет сказать, что именно Чехов лишил Россию всей этой благодати. Потому что это - не благодать, а иллюзия, призрак, покров Майи. Вот это и чувствовал - знал! - буддист Чехов.
      Известно, какую свою вещь Чехов писал как бы впервые по-настоящему, вне мыслей и практики поденной спешной работы, - повесть "Степь". Это была, как бы сказали сейчас, декларация о намерениях. Вещь заявочная. И что же заявил подающий такие большие надежды автор? Да вот это самое буддийское небытие, растворенность человека в пейзаже. Степь и есть образ небытия. Много позднее провидец Шпенглер, начав писать о России, обнаружил ее, как это у него называлось, прафеномен - как раз в степи: степь - праобраз России: ширь во все стороны в отсутствие выси, горизонталь, а не вертикаль.
      Приводить соответствующие цитаты из "Степи" значит переписывать ее чуть ли не полностью. Ограничимся краткой, но по духу сходной цитатой из другой чеховской вещи - "В родном углу" (рассказ 1897 года):
      "Прекрасная природа, грезы, музыка говорят одно, а действительная жизнь другое. Очевидно, счастье и правда существуют где-то вне жизни... Надо не жить, надо слиться в одно с этой роскошной степью, безграничной и равнодушной, как вечность, с ее цветами, курганами и далью, и тогда будет хорошо..."
      Помянутый Шкловский писал, что современники всегда лучше понимают писателя, чем позднейшие исследователи. Сейчас полагают, однако, что современники не понимали Чехова, своеобразия его таланта, чуждого какой-либо проповеди, тем более идеологии, каковая у настоящего писателя, считалось, должна быть либеральной. Теперь можно понять, что современники были правы, только высказывали свои суждения неадекватно, штампами и клише тогдашнего идеологического языка. При этом, кстати сказать, многим и нравилась пресловутая индифферентность Чехова. Критик Дистерло писал о "Степи":
      "Сколько нужно душевного равновесия, спокойствия и беспечности, чтобы в наше время с таким эпическим пафосом предаться изображению природы! ...Г-н Чехов по натуре своей - пантеист-художник. Для него в мире нет ничего не достойного искусства".
      Вроде бы и так, но можно ведь то же самое увидеть и по-другому: как сказал бы Набоков, "муаровый отлив" чеховской прозы. Тотальное признание действительности равнозначно ее отрицанию. Чистое бытие равно ничто, как учил нас Гегель. Чеховский пантеизм можно назвать также нигилизмом. Если Бог во всем, то значит Бога и нет. Это чистое бытие, лишенное определений, то есть вот это самое Ничто (если угодно, с большой буквы).
      Суждения народнического теоретика Михайловского расцениваются как образец полного непонимания Чехова. А ведь Михайловский был прав, говоря:
      "Чехову всё едино - что человек, что его тень, что колокольчик, что самоубийца. Вон быков везут, вон почта едет, вот человека задушили, вон шампанское пьют".
      Чехов равнодушен, холоден. Приведенные слова Михайловского как раз относились к рассказу под названием "Холодная кровь", где везли этих самых быков. Между прочим, на бойню.
      (Здесь нельзя хотя бы в скобках не вспомнить одной картинки из мемуарной книги известного чеховеда Чудакова, видевшего надпись на Ставропольской скотобойне, вывешенную в связи с юбилеем Достоевского: "Я реалист, но в высшем смысле". У нас еще будет речь о Чудакове).
      Самые тогдашние тонкачи, например, Мережковский, заговорили в связи с этим об импрессионизме Чехова. У импрессионистов, как и у Чехова, нет "общей идеи", более того, у них нет смысловой композиции картины - только цветовые пятна. Но всё же не стоит это сводить к вопросу о методе: здесь и мировоззрение чувствуется, тот самый пантеизм. Равный, в определенном повороте, нигилизму. Между прочим, Шпенглер считал импрессионизм упадком живописи, чуть ли не распадом ее. Понятно почему: Шпенглер - смысловик.
      Михайловский, повторяю, в сущности, прав. Ошибку он делает ту же, что Писарев в статьях о Пушкине: качество - определенное верно - принимает за недостаток. Но дело всё-таки сложнее. "Равнодушие" Чехова, индифферентность - от глубокой тоски. От предчувствия смерти, от сознания конечности, бренности жизни. Степь, сказано, - это образ смерти у Чехова. Степь как ширь, бесконечность, бесформенность.
      Ширь, бездомного снова лоном своим прими!
      Небу теперь какому, звезде какой?
      Тысячами церквей подо мной затянул и тянет мир:
      "Со святыми упокой!"
      К вопросу о бездомности. "Не строила дома",- писала небожительница Цветаева. В отличие от нее Чехов был человек земной и домовитый, он всю жизнь строил: и дома, и многое другое. Хочется сказать, что Чехов-человек не похож на Чехова-писателя. Об этом в свое время очень энергично написал Корней Чуковский, начавший книгу о нем словами: "Он был гостеприимен, как магнат". Чехов был человек бодрый и энергичный, это даже со стороны было замечено, например, тем же Моэмом. Дело было в малости: он был человек неудачливый. Ему удавалось всё, кроме жизни.
      В одной поздней вещи Чехов дал автопортрет. Это, конечно, Лопахин из "Вишневого сада". Как же, помнится, доводили школьников, толкуя им про эти пресловутые "тонкие пальцы артиста"! Не знаю уж, что сейчас говорят. При этом всячески подчеркивалось, что Лопахин - буржуй, идущий на смену вырождающимся аристократам. Вроде бы оно и так, но буржуй Лопахин какой-то ненастоящий: буржуй-декадент. (Такими, кстати, и были русские буржуи, "кающаяся буржуазия", в параллель "кающемуся дворянству": достаточно вспомнить Савву Морозова.) Лопахин - тот же случай, что блины надворного советника Подтыкина: бренность капитализма в России. Капитализм это ведь не только определенный способ производства, но и определенный тип человека, энергичного, рационалистически ориентированного дельца. Чехов как личность обладал всеми необходимыми качествами такого человека: деятельный, организованный, толковый. Вот только легкие у него были слабые. Чеховская чахотка - символ незадающейся русской жизни, бесперспективности Запада в России. Ведь Чехов по типу личности - самый настоящий западник, даже, лучше сказать, европеец, причем самый ценный: демократический, низовой, из Таганрога вышедший. Чехов поставил в Таганроге памятник Петру Первому, но на этом дело и кончилось. Петр остался в России чугунной куклой. Чехов добавил к этому разве что полное собрание сочинений.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62, 63, 64, 65, 66, 67, 68, 69, 70, 71, 72, 73, 74, 75, 76, 77, 78, 79, 80, 81, 82, 83, 84, 85, 86, 87, 88, 89, 90, 91, 92, 93, 94, 95, 96, 97, 98, 99, 100, 101, 102, 103, 104, 105, 106, 107, 108, 109, 110, 111, 112, 113, 114, 115