Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Заре навстречу

ModernLib.Net / Отечественная проза / Кожевников Вадим / Заре навстречу - Чтение (стр. 26)
Автор: Кожевников Вадим
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Ничего, - утешал Хрулев. - Я когда на завод учеником пришел, не то что руки, вся рожа в волдырях была: за каленый кирпич хватался без привычки. Деготь не грязь, од полезный. Им даже от лишаев лечатся.
      К чести Хомякова нужно сказать, он все-таки признался перед Хрулевым, что был неправ, и, пригласив к себе в сторожку Синеокова, попросил его снова повторить все, что тот говорил на собрании, и записал это в тетрадку.
      Теперь каждый раз, когда возвращались подводы, Хомяков, прежде чем отпустить уполномоченного, тщательно осматривал коня и, если обнаруживал потертости, сбитую холку, замерзшие комья пены на сбруе, составлял акт и в наказание заставлял чистить конюшни. В споре с одним из уполномоченных он даже схватился было за наган. Несмотря на свою хилость, Хомяков только одной яростной смелостью одолел уполномоченного и, обезоружив его, заставил выгребать навоз. А этот уполномоченный был работник трибунала, и, как ни грозил он Хомякову, тот равнодушно говорил:
      - Будь моя власть, я бы весь личный состав и всех коней вывел на плац и при них тебя самолично застрелил за зловредное отношение к народной собственности.
      Скручивая из табака уполномоченного цигарку, продолжал:
      - Ты гляди, как наши ребята за конями ухаживают:
      почище, чем солдат за винтовкой. А ведь дома дети - шелудивые, немытые, голодные, разутые-раздетые. У Соркина на восемь детей одна пара валенок и те рваные.
      А он для хомута где-то войлок достал и прилаживает.
      Сапоги дырявые, заплаты положить не из чего, а он хомутину, из которой солома во все стороны торчала, новой кожей обшил. Это как называется? А называется это саможертвование на социализм. Исходя из этого, я на тебя и погорячился.
      - Я человек стреляный, - огрызался уполномоченный, - меня пистолетом не сконфузишь.
      - Тебя товарищ Витол сконфузит, - зловеще предупредил Хомяков. - Вот я ему на тебя написал.
      И, вынув из кармана бумагу, Хомяков с выражением прочел рапорт, в котором уполномоченный назывался язвой на теле революции.
      - Да что я за вашим конем, как за девкой, должен ухаживать? возмущался уполномоченный.
      - Сравнил коня с бабой! Конь - это революционное имущество. Поэтому всякое нанесенное ему повреждение рассматриваю как факт контрреволюции.
      Швыряя яростно вилами навоз в плетеный короб, уполномоченный сказал жалобно:
      - Ты словами хуже, чем из пистолета бьешь. - И возмутился: - Что я тебе, контрик?
      - Хуже, - спокойно ответил Хомяков. - Контрик знает, почему революции вредит, а ты от одной своей глупости ей болячки делаешь.
      - Так не ей - коню!
      - Конь тоже революции служит, - нравоучительно произнес Хомяков.
      Одет Хомяков был очень плохо: от сапог остались одни голенища, под ними арестантские опорки, рыбачьи порты, стеганая кацавейка с торчащей из прорех паклей и старая солдатская папаха. Все остальное его личное имущество состояло из нагана, черемухового мундштука, толстой клеенчатой тетради, с привязанным к ней на веревочке огрызком карандаша, и стопки брошюр, завернутых в полотенце. Спал он на голом топчане, положив голову на папаху, ел черный хлеб, запивая горячей водой, а пайковый сахар копил, как он объяснил Тиме, для того, чтобы выменять у буржуазии на толкучке книги. Хомяков жаловался:
      - Мне бы своими глазами Маркса прочесть, а то неловко получается: лозунги его знаю, а что он про все другие жизненные случаи советует, неизвестно.
      Партийное удостоверение носил он в кожаной рукавичке, которая висела на шнурке под гимнастеркой вроде ладанки.
      Кладя руку на то место, где у него висела эта рукавичка, Хомяков говорил Тиме:
      - Партия, Сапожков, - это для большевика больше, чем господь бог для верующего. Мне уголовные ключицу сломали и руку из сустава вышибли, а я от обиды веру в людей не уронил. Говорю: придет время, и вы, сволочи, поймете, с какой стороны счастье засветит.
      - А почему вы такой злой всегда? - спросил Тима.
      Хомяков ответил со вздохом:
      - Я человек с виду неказистый и на разговор не шибко внушительный. Не умею разные слова красиво говорить. А чем людей иначе возьмешь? Оно, ведь, я понимаю... надоели до смерти людям разные начальники. Все ими обижены. Но нынче как получается? Надо каждому сил не жалеть, поскольку не на буржуев, а на себя работаем. А как другой человек думает? При старом режиме работал и теперь тоже надо не меньше, а больше. Ну и бузит. Какая же это революция, если нет облегчения?
      А чтобы облегчение полное получилось, надо его заработать. С неба нам ничего не свалится, вот и приходится на людей жать без жалости. Пусть меня и сволочат, зато потом сразу всем легче станет. Это меньшевики и эсеры сладкую жизнь с буржуйских подачек сулят. А мы, большевики, по правде говорим: чего сами наработаете, то все ваше. Много, складно поработаем хорошо жить будем, как и не снилось никому. Мало да вразброд - значит, жить впроголодь. А за это мы в ответе перед народом.
      Такая, значит, наша политика.
      Хомяков взял на себя уход за двумя конями, чтобы личным примером доказать, как может выглядеть конь в хороших руках. Вернувшимся с ездки лошадям он долго тер холку и спилу жгутами соломы, потом зубилом выбивал из подошвы копыт приставший лед, протирал копытной мазью, водил по плацу, чтобы копи не сразу остывали. Запотевшую сбрую отмывал в теплой воде и, смазав дегтем, вешал сушить у себя в сторожке. Его серое, морщинистое лицо с дряблыми запавшими щеками покрывалось нездоровым потом, дышал он тяжело, со свистом в груди. Часто из онемевшей руки выпадала скребница; наклоняясь, он никак не мог ее ухватить плохо повиновавшимися пальцами. Видно, со здоровьем у него было плохо. Как-то, вычистив днем конюшню и натаскав в кормушку сена, он так устал, что не смог принять с ездки своих коней. Коней за него убрал Хрулев. Но потом Хсн мяков кричал на Хрулева, хватаясь тощей рукой за кобуру, похожую на окорок:
      - Ты мой авторитет здесь не рушь! Я таких благодетелей могу отсюда по шее! У меня мандат с полномочиями, понял? Выгоню к чертовой матери!
      Всю ночь он провозился в конюшне, клал новые плахи вместо пробитых подковами и по неловкости или от слабости глубоко рассек левую руку топором.
      Но на следующий день, бледный, с обмотанной влажными тряпками кистью, он ходил как ни в чем не бывало по конюшне, отдавал распоряжения, а когда вернулись его кони, превозмогая себя, вычистил их одной рукой, Однажды Тима не пришел в контору. На следующий день Хомяков велел ему зайти в сторожку и, держась рукой за кобуру, заявил:
      - Ты что из себя барчонка строишь, дисциплину ломаешь? Ежели из революционного долга к коню пристал, так выполняй всё, как все, а нет катись отсюда подальше! Разложение вносить никому не дозволю, Накладывай взыскание: возить воду с реки. А потом погляжу, допущу снова к коню или нет. И отцу про мое взыскание доложишь. Понятно?
      Два дня Тима ездил на реку, сидя на обледенелой бочке. Саврасая слепая кобыла, у которой была старушечья осторожная поступь, при малейшем шуме останавливалась, растопырив ноги, и не хотела двигаться, пока ее не возьмешь под уздцы. Набирая черпаком воду из проруби, Тима обливал валенки, поддевку, и все на нем обледеневало.
      Хомяков говорил строго:
      - Поди оттай в сторожке, а то одежу поломаешь и будет вся в прорехах.
      Отогревшись в сторожке, Тима тоскливо бродил возле конюшни, но "ломать дисциплину" не решался и только, заглядывая в окошко, смотрел на Ваську, мысленно обращаясь к нему со всякими ласковыми словами.
      На третий день запрет Хомяковым был снят, и он разрешил Тиме поехать на Ваське по наряду детдома № 1.
      Запрягать помогал Белужин. Большой, рыхлый, ленивый, с толстым веснушчатым лицом, он умудрялся потеть даже на морозе; вяло двигаясь, говорил обиженно:
      - Кирпичник я, а заставили еще конюхом быть. Вот тебе и революция восемь часов!
      - Кто же вас заставил вступить в дружину? - спросил Тима.
      - А совесть, - равнодушно ответил Белужин. - Говорят, за дармовщину работать - долг каждого сознательного.
      - Ну и что?
      - А то, что я несознательный, а сказать об этом совестно, - и сердито прикрикнул на Тиму, стоящего на ящике перед головой Васьки: - Ты как хомут одеёшь?
      Суешь, как раму! Надо клещами вверх, а после свороти вниз. - Расправляя сбрую, жаловался: - Нашим коням следовало на дугу колокольцы навесить, чтобы все люди знали: на народном коне едешь, и уважали за это. Посоветовал Тиме: - Ты бы свою кобылу отучал по-коровьи спать, копыта под себя подогнув. Коновал объявил: дрянь лошадь, которая так спать ложится.
      - Это он от холода жмется, - оправдывал Тима Ваську. - Попробовали бы вы сами в нетопленном помещении поспать!
      - Чудила, кто же в конюшне печи ставит?
      - До революции с конями плохо обращались, а после революции должны хорошо, - авторитетно заявил Тима.
      - Агитируешь, как Хомяков! - небрежно заметил Белужин. - Вот наш Хрулев словами не бренчит, но куда его провористей. А в начальники не вышел.
      - Он же председатель ячейки.
      - Вот я и говорю. За всех и за все в ответе. А чина ему не дали.
      - Может, не хочет?
      - Как так не хочет? Ты поглядел бы, какой он на заводе самовластный. А здесь перед Хомяковым, как солдат перед унтером.
      - Это он для дисциплины.
      - А на кой она, дисциплина? От нее при старом режиме из людей чурки делали, а теперь каждый должон быть в полном своем естестве.
      - Вы зачем так много соломы кладете? - прервал его Тима. - Мне не надо, я стоя буду править.
      - Я не для тебя, а для вещи, которую ты везти должен. Говорят, цены ей нет. Один ящик тысячу стоит.
      - А что это за вещь?
      - А вот поедешь - узнаешь. Говорят, музыка такая.
      Предъявив часовому пропуск, Тима выехал из ворот транспортной конторы, стоя в санях на коленях и держа в обеих руках вожжи. Он был весь переполнен ощущением счастья от сознания своей самостоятельности, своей необходимости в каком-то важном деле. Беспокойное чувство одиночества исчезло: Тима был сейчас один, но как никогда со всеми. Он выехал со двора на Ваське, и это записано в книге у Хомякова, и там же в графе "возчик"
      стоит фамилия "Сапожков". И в кармане у него лежит наряд, на котором должен после расписаться какой-то Утев. Нужно только не забыть сказать, чтобы этот Утев написал также время, когда Тима кончит работу. И Тима что-то очень ценное привезет на Ваське. Это нужно для революции, так же как то, что делают папа, мама, Эсфирь, Федор, Капелюхин, Ян. Ведь и про все их дела записывает у себя в книжечке Рыжиков и потом, глядя в эту книжечку, ругает тех, кто делает плохо, хвалит тех, кто хорошо. А когда кто-нибудь особенно хорошо делает свое дело, Рыжиков поминает Ленина, который больше и лучше всех работает для революции.
      На картинке, которую видел Тима, Ленин так себе, самый обыкновенный человек и больше похож по одежде на доктора, чем на вождя. Как ни вглядывался Тима в картинку, нигде у Ленина он не заметил пистолета. Интересно, почему же его все слушают и как он заставляет слушаться тех, кто слушаться не хочет? Хомяков - ведь тоже большевик и комиссар, но он говорит: "Если другому человеку револьвера не покажешь, то он не сразу слушается". А как же Ленин без всякого пистолета? Видать, он очень добрый. Наверное, так. А Ян говорил, что Ленин беспощаден к врагам революции, и ругал папу за то, что он интеллигент. А папа говорил, Ленин гораздо интеллигентнее всех интеллигентов - он ученый и знает много разных наук и написал много самых наиважнейших книг для революции. Когда мама и папа о чем-нибудь спорят, они говорят: Ленин сказал, Ленин писал. Папа помнит многое на память и всегда берет верх над мамой. Интересно, знает Ленин, какая у них в городе транспортная контора и кто в ней работает?.. Папа говорил, что декрет о национализации транспорта подписал Ленин.
      Значит, он и про золотаревских коней тоже знал, когда подписывал...
      Падал косматый снег, и весь город выглядел новеньким и чистым. Васька, тряся головой, шлепал по снегу большими, широкодонными копытами, которые обличали в нем рабочую, нерезвую лошадь. И всхрапывал ноздрями, когда в них попадали снежинки.
      Тима, широко расставив ноги, правил стоя, стараясь по-кучерски держать вожжи в одной руке. По тротуару брели прохожие, но никто не глядел на Тиму восхищенно и почтительно, не любопытствовал: "А по какому делу едет подвода транспортной конторы и кто правит конем с таким важным, насупленным лицом?" Когда Тима крикнул прохожему, собиравшемуся перейти улицу: "Эй, поберегись, раздавлю!" - человек сердито взглянул на него и сказал насмешливо:
      - Чего орешь, дура! На таком одре только покойников возить.
      Тима, хоть и был оскорблен за Ваську, не стал дергать вожжи, чтобы показать его ход. Он помнил слова Синеокова, что коня надо вводить в рысь исподволь, а то можно ему сердце надорвать. На подъеме Тима слез с саней и пошел рядом с Васькой, а когда ехали с горы - упал с разбега в сани и крикнул:
      - А ну, милый, давай!
      Васька бросился вскачь, и в передок саней полетели комья плотного снега.
      Остановившись у подъезда кобрпнского дома, Тима увидел засыпанного снегом человека, который оказался Утевым. Он сказал Тиме:
      - Ты что, милок, молоко вез, расплескать боялся или по своим надобностям куда завернул? - и добавил огорченно: - Парнишку прислали, вот люди, а нам сила требуется. Вещь весом, пожалуй, поболее двадцати пудов...
      Тима привязал вожжи к тумбе и приказал Ваське:
      - Смотри тут, стой без меня как вкопанный, - и вместе с Утевым вошел в кобринскую квартиру.
      Посредине гостиной стоял рояль с поднятой крышкой, похожий на гигантскую черную птицу с оттопыренным крылом. На круглой табуретке с металлической ножкой винтом сидел сам Адам Адольфович Кобрин в синем стеганом халате, расшитом белыми шнурками, и с остервенением играл на одних черненьких клавишах "Собачий вальс".
      Трое рабочих, стоя возле рояля, растерянно и недоуменно переглядывались. Один из них, высокий, костлявый, держа шапку в руках, скорбно взмолился:
      - Что же такое получается, товарищ Утев? Видал, играет на полный ход?! А в мандате сказано: "Изъять ввиду неиспользования владельцем по назначению".
      Не поднимая глаз, Кобрин еще яростнее заиграл "Собачий вальс" и крикнул радостно:
      - Говорил, музыкант, а вы не верили! - И, прижав ногой педаль, перенес руки на басы, отчего вся квартира наполнилась гудящим грохотом.
      Но лицо Утева не дрогнуло, наоборот, оно стало каменно-неподвижным. Кивнув головой, он произнес равнодушно:
      - Музыкант так музыкант. Значит, посидим, послушаем.
      Оглянувшись, отступил к стулу, обитому цветастой материей, положил на сиденье папаху, уселся на нее и замер в спокойной позе ко всему безразличного человека.
      Немного спустя оп предложил рабочим:
      - А вы, ребята, чего стоите? Давайте, присаживайся, кто куда, но с мебелью поаккуратнее, не замарайте.
      Кобрин торжествующе спросил Утева:
      - Ну что, доказал?
      - Это вы про что?
      - Вы говорили, не музыкант, а вот играю!
      - Вы про это? - спросил беспечно Утев. - А я думал, про что другое, пригладил на затылке ладонью волосы и сказал ухмыльнувшись: - Ну вот и играйте себе, а мы, значит, послушаем.
      - Но я же не машина! - взмолился Кобрин. - Сколько можно?
      - Это вы про что? - опять с простодушной улыбкой спросил Утев.
      - Я говорю, устал, больше не могу.
      - Чего не можете? - осведомился Утев.
      - Устал, понимаете, устал! - Кобрин ударил себя кулаком по груди. - Не понимаете, человек устал!
      - Это верно, - согласился Утев. - Обалдеешь одно и тоже столько бренчать! А вы другое что-нибудь. С отдыхом, конечно, нам спешить некуда.
      - Хорошо, - покорно сдался Кобрин, - я вам другое сыграю, в миноре.
      Он закрыл глаза и стал играть тот же "Собачий вальс", но уже не на басах.
      - Уважаемый, - прервал Утев укоризненно. - Опять те же фигли-мигли. Вы же другое пообещали.
      - Я и играю другое, - пожал плечами Кобрин и с презрением заявил: - Вы же ничего не понимаете в музыке! И не можете судить.
      - Почему же не можем! - спокойно сказал Утев. - Можем. - Подойдя к роялю, он взял стопку нот, выбрал из них тетрадку, долго глядел в нее, шевеля губами, потом поставил на пюпитр и почтительно попросил Кобрина: Вот, будьте любезны, сыграйте эту штуковину.
      Кобрин сунулся лицом в ноты, потом откинулся на табуретке.
      - Без очков не могу.
      - Извините, на вас же пенсне надето. Что ж, только для модели носите?
      - Нет, для дальности. А для чтения пользуюсь очками.
      - Вот, будьте добреньки, попользуйтесь для нас, - осклабясь в усмешке, попросил Утев.
      - Очки я потерял, - сказал Кобрин и даже похлопал ладонями по карману халата.
      - Тогда вот что, - сказал Утев. - Я вам нотки называть буду, а вы уж сами в клавиши пальцы пихайте.
      - Какие ноты? - выпалил Кобрин. - Откуда вы ноты знаете? Вы что, издеваться надо мной вздумали?
      Утев встал, молча надел папаху и, обращаясь к рабочим, сказал сурово:
      - Значит, отдохнули? Ну, теперь будем его выносить помаленьку.
      - Вы не имеете права, я не позволю! - кричал Кобрин. - Я же музыкант, вы все слышали. А в мандате сказано: инструмент национализируется только у тех лиц, кто им не пользуется.
      - Вот что, господин хороший, - глухо сказал Утев. - Побаловались вы с нами, и довольно. Я ведь баянист.
      И уроки по нотам брал, когда лежал в госпитале для раненых воинов. Так что спектакль ваш даже вовсе не получился. Вот вам ордер. На нем моя расписочка. Кладите его себе в бумажник и сохраняйте на память.
      - Ладно, грабьте! - завопил Кобрин.
      - Если бы мы по-вашему вас грабить стали, - спокойно сказал Утев, - так и портки с вас унесли бы.
      Я ведь у вас пяток лет на фабричке поработал в пимокатах. Одних штрафов, которые вы с меня брали, хватило бы, чтобы такую музыку купить.
      - Не помню. Такого у себя не помню.
      - А я лицом шибко с тех пор переменился, - сказал насмешливо Утев.
      - То есть как?
      - А вот так. Меня ваш племянничек в чан, где шерсть парилась, сунул за упрек, что глину велят замешивать в шерсть для солдатских валенок. Ну, шкура и облезла. А теперь новая выросла. И ухи новые. Тогда были бараньи, а теперь человечьи. Понятно?
      Подперев могучим плечом рояль, рабочий отвернул ножку, передал ее Тиме.
      - Хорошая работа! Гладкая. Ты ноги с него не как поленья клади, а, чтобы не побились, сеном проложи.
      Рабочие бережно вынесли рояль на улицу и положили на розвальни. Парусиновый чехол от рояля Кобрин решительно отказался отдать. Смяв в охапку и прижимая его к груди, он заявил с отчаянием:
      - Только через мой труп! - И поспешно добавил: - В ордере про чехол ничего не сказано. А вы, я знаю, на штаны себе изрежете.
      - Эх ты, брюхоногая! - с сожалением сказал Утев и, сняв полушубок, накрыл им рояль, потом вопросительно посмотрел на рабочих. Те молча стали снимать с себя:
      один - стеганую кацавейку, другой - поддевку, третий - татарский азям. - Ну, - приказал Утев Тиме, - поезжай потихоньку, да смотри полегче на ухабах: вещь нежная. А мы вперед рысью, не ровен час, прохватит морозец, и, низко натянув папаху, засунув руки в карманы штанов, зашагал по тротуару, не оглядываясь.
      - Грабители! - крикнул с парадного крыльца Кобрин и с силой захлопнул за собой дверь.
      Кончился теплый снегопад, и вместо него потекла с неба едкая, леденящая стужа. Васька, словно искупавшись в соленом озере, покрылся белым инеем, а на отвислой нижней губе его висели сосульки. В светло-зеленом небе торчала белесая изогнутая осьмушка луны, а багровое солнце провалилось в темно-синюю таежную чащу, и цинкового цвета тени ложились на белый, словно изнанка яичной скорлупы, снег. Чем ниже опускалось солнце, тем гуще оно краснело, и тем синее становились тени, и снег меркнул, словно покрываясь пеплом. А стужа все сильнее плескала в лицо голубым огнем и стискивала пальцы ног и рук ледяными клещами.
      Васька, с трудом перебирая изношенными, широкими, как глиняные миски, копытами, вытянув шею, казалось, вот-вот от натуги вылезет через хомут, как сквозь оконную прорезь. Сани, пропахивая снежную целину, оставляли за собой широкую борозду.
      Тима, проваливаясь в снег выше колен, брел рядом с конем и уговаривал жалостным голосом:
      - Ничего, Васька, ничего! Дальше дорога глаже будет. Только ты дыши ровнее, не волнуйся. Я тут с тобой.
      Смотри только себе под ноги.
      Больше всего Тима тревожился о спуске между Дворянской, теперь Красногвардейской, и большой Ямской.
      Обычно возчики засовывали меж полозьев березовые кругляки, чтобы задержать сани при спуске с горы. Но Тима подумал: сейчас, после снегопада, тяжело нагруженные сани будут вязнуть в снегу и не так сильно разбегутся.
      Намотав вожжи на руки, упираясь ногами в передок, Тима дрогнувшим голосом предупредил Ваську:
      - Ну, теперь смотри в оба! Сейчас самое трудное нам с тобой.
      Васька прижал уши и, осторожно переступая, втянув голову в хомут, оседал на задние ноги, словно вот-вот собирался съехать на заду. Но сапи все сильнее и сильнее подпирали его. Несколько раз он уже проехался на раскоряченных ногах, потом засеменил, споткнулся, взметнув мордой целый сугроб. Васька уже не мог сдержать ни себя, ни саней. Комья снега летели в лицо Тиме. Он зажмурился и, изо всех сил натягивая вожжи, закричал:
      - Стой! Черт! Стой!
      Комок онега попал Тиме в рот, что-то сильно подбросило его вверх, потом в бок, он скользил уже по снегу на животе рядом с санями, а руки с намотанными вожжами, казалось, вот-вот вырвет из плечей. Тима с ужасом увидел позади, на снегу, черную плоскую глыбу рояля. Некоторое время рояль полз вслед за санями. Потом Тима окунулся головой в снег, в глазах потемнело.
      Когда Тима приподнялся, он увидел сначала лежащего Ваську, потом пустые сани, одна оглобля сломана, другая вывернута.
      - Васька! - закричал Тима с отчаянием. - Васька!
      Он решил, что Васька разбился насмерть. Но оказалось, Васька лежит подло, по-коровьи, и спокойно жует выпавшее из саней сено. Подняв на Тиму карие, всегда такие грустные глаза, Васька мотнул головой, всхрапнул и стал ворошить отвислыми губами новый клок сена, выбирая из него синие пучки пырея.
      - Подлец! - сказал Тима. - Подлец!
      Но, так как он при этом кривил губы и тер рукавом глаза, неизвестно, к кому это относилось - к нему самому или к коню.
      Почти на середине горы черной блестящей глыбой застыл рояль. Тима подобрал разлетевшиеся в разные стороны ножки рояля, положил их в сани, потом уперся изо всех сил руками в рояль, пытаясь сдвинуть его с места.
      Зачем он это делал, Тима и сам не понимал. Положив на рояль шапку, он сел на нее и откровенно, не стыдясь, заплакал. "Все пропало! Все! Погиб, погиб рояль". Ничего ужаснее нельзя представить даже во сне. Но, видно, только страдания делают человека умпее, взрослее, тверже. Несмотря на глубокое отчаяние, Тима сообразил: "Из квартиры рояль вынесли четыре человека. Если найти четверых людей, разве они не смогут снова положить его на сани? А Васька, ведь он жив. И даже ног не поломал.
      Если бы поломал, разве он жрал бы с таким аппетитом сено? А сани? Оглобля вывернута, так можно приставить ее обратно, а поломанную связать. Вот Белужин как-то обе оглобли поломал и связал их вожжами, а коня под уздцы привел. Значит, все можно сделать, если не приходить в отчаяние. Папа говорил, что отчаяние - признак слабости и что человек должен стыдиться не мышечной слабости, а душевной. Мышечное - это то, что у Тимы мускулов еще мало, чтоб рояль одному на сани обратно положить. Да если бы он даже был Капелюхиным, тоже одному не положить и стараться тут нечего..."
      Стужа выжигала влагу, и в воздухе стоял сизый тусклый чад из тончайших ледяных пылинок, пахнущих сухо, пресно и едко. В морозной мгле матово мерцали силуэты домишек с черными окнами и стонуще потрескивали бревна в срубах.
      Очень тихо. Слышно, как, громко лязгая зубами, Васька жует сено. Заиндевевшие ресницы у Тимы крепко смерзлись, он тер рукавицей то глаза, то нос, чувствуя жгучую боль в ноздрях. Уши ломило так, словно кто-то защемил их железными пальцами.
      Тиме казалось, он утопленник и сидит на дне мутной реки на черном плоском камне. И Васька тоже лежит, как утопленник, и выбраться из этой студеной реки нет сил.
      Как во сне: все понимаешь, а сделать ничего не можешь, ей руки, ни ноги не слушаются, одеревенели, хотя чувствуешь, вот-вот проснешься и вырвешься из страшного сна. Только для этого надо сосредоточиться на одном: ч го хочешь проснуться.
      И сейчас Тима тоже пробовал сосредоточиться и думать только о том, как втащить рояль на сани и доехать до детского дома, где все его давно ждут. Но что для этого нужно сделать, что? Позвать людей? В окнах темно, калитки, ворота на запоре. Все-таки можно попробовать.
      Тима поднялся и пошел на негнущихся ногах. Добрался до калитки, стал к ней спиной и начал колотить ногами по доскам: бум-бум-бум - раздавалось на всю улицу.
      Никто не открывал. Только ногам стало теплее. Попробовал влезть под ворота, но подворотня была заложена тяжелой плахой. Тима стал выгребать из-под плахи снег.
      Выкопав лаз, прополз в него на брюхе и очутился в незнакомом дворе. Поднявшись, сделал несколько шагов к крыльцу, но внезапно огромный пес молча ударил его в спину, повалил лицом в колючий снег.
      "Надо притвориться мертвым, - решил Тима, - а то, если орать или дергаться, заест до смерти". Сжавшись в комок, Тима замер. Пес стал, шумло фыркая, обнюхивать его лицо.
      - Собачка! - прошептал Тима кротко. - Шарик!
      Тузик!
      Но псу, видно, не нравились все эти имена, он глухо ворчал, и по утробному страшному голосу было понятно, что пес суровый и никакой лести недоступный. Тима вспомнил: в кармане поддевки лежит кусок соленой щучьей икры, которую выдавали сегодня в конторе вместо сахара к чаю. Медленно, осторожно просунул руку в карман, отломил кусочек и протянул собаке. Пес нюхнул и тотчас проглотил икру, потом, фыркая, долго обнюхивал руку Тимы, изредка, но уже не так сердито, порыкивая. Тима, осмелев, приподнялся, не спуская глаз с собаки, и, когда верхняя губа ее вновь поднялась, обнажая клыки, он успел отломить новый кусок и бросить псу. Пес смирился. Тима даже стал говорить сердито:
      - Не хватай, всё дам, только помаленьку.
      Так, скармливая псу кусочки икры, он поднялся на крыльцо и постучал в обитую войлоком дверь.
      Дверь отворилась, Тима поспешно вступил в сени.
      Сначала в клубах рванувшегося с улицы морозного пара ничего нельзя было разглядеть, но потом, когда пар осел, Тима увидел: перед ним стоит хилый старичок в черной жилетке, а в руках у него колун.
      - Кто такой? - испуганно вопрошал старичок. - Почему чужой? И Варнак тебя не разодрал? Ты что. наводчик? Так тебе первому башку расколю! Приказал: - Ложись на пол, пока я соседей буду созывать, а то зарублю.
      - Дяденька, - сказал Тима, послушно ложась на пол, - я просить помощи пришел. Будьте добреньки, помогите. Рояль я уронил на дороге. Помогите поднять, пожалуйста.
      - Ты что, больной? - растерянно спросил старичок. - Или, может, тронутый?
      - Нет, я здоровый. Только Васька у меня упал.
      - Кто? Васька? Значит, ты не один? Он что, повзрослев тебя будет?
      - Да он лошадь, - объяснил Тима. - Он там, на улице, один лежит.
      - Ага, украл, значит, коня украл? - торжествовал старик. - А у нас спрятаться захотел? Ну, погоди, жиган!
      Перебросив колун в левую руку, он правой взял метлу и черенком стал неистово барабанить в потолок. Пришел человек с дробовиком.
      - Вот, - сказал радостно старичок. - Поймал грабителя. Вломился, значит, но я его... - и помахал топором.
      - Вы что же, его уже оглушили?
      - Дяденька, - взмолился Тима. - Я же... - И, не зная, что бы сказать о себе такое значительное, заявил: - Я же представитель.
      - Представитель? - усомнился человек с дробовиком, но, видно, проникнувшись значением этого слова, приказал: - А ну, встань, я погляжу, какой ты представитель.
      Выслушав Тиму, он поставил дробовик между колен и задумчиво произнес:
      - Придется Захарова будить. Он власть - пусть решает.
      В сопровождении человека с дробовиком и старичка Тима поднялся по шатким ступеням на второй этаж. На кровати сидел толстый бритый человек в исподнем белье.
      Он велел Тиме:
      - Говори все начистоту, - и отрекомендовался: - Председатель домового комитета Захаров.
      - Значит, так, - сказал Захаров старичку и человеку с дробовиком: Ступайте по квартирам и подымайте всех жильцов. Понятно?
      - Пяток мужчин хватит? - спросил человек с дробовиком.
      - А я говорю всех. Понятно? - прикрикнул на него Захаров. - Ну, там веревки прихватить и что еще понадобится.
      Человек с дробовиком пошел к дверям.
      - Стой! - крикнул Захаров. - Скажешь: народное имущество спасать. Мол, музыку детям Советская власть подарила, а этот обормот ее в снег выронил.
      Человек десять жильцов, возглавленных Захаровым, вышли на дорогу, подняли Ваську и запрягли его в сани.
      Тот, у которого был раньше дробовик, починил оглобли.
      Потом все жильцы дружно, под команду Захарова, подняли рояль и бережно положили его на сани.
      - Спасибо, товарищи, - сказал Тима.
      - Обожди, - попросил Захаров. - Зайди ко мне в квартиру. Акт подпишешь о нашей помощи. Потом его в Совет пошлю, чтобы там все знали, какой в доверенном мне доме революционный порядок среди жильцов.
      Негнущимися пальцами Тима кое-как вывел свою фамилию.
      Но когда он уже отъехал с полквартала от этого доброго дома, его вдруг догнал запыхавшийся старичок. Он сердито крикнул:
      - Стой! - отдышавшись, произнес медленно и назидательно: - Захаров велел сразу в помещение не вносить, а то с морозу в тепле запотеет, струны заржаветь могут, ящик покоробится. Завтра сам придет в детский дом ранним утречком проверить, как слова его выполнили. Так смотри, а то Захаров взыскательный, слова на ветер не пускает.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49