Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода)

ModernLib.Net / Публицистика / Парамонов Борис / Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода) - Чтение (стр. 111)
Автор: Парамонов Борис
Жанр: Публицистика

 

 


      Но ведь в Советском Союзе оставались люди действительно культурные - и даже пережившие сталинские времена и продолжавшие работать. Об одном из них мне пришлось случайно вспомнить. Это Николай Вильям-Вильмонт, известный германист, переводчик и комментатор классиков немецкой литературы. Культурная его высота не вызывает и тени вопрошания. Между прочим, он был свойственник Пастернака: брат поэта Александр Леонидович был женат на сестре Вильяма-Вильмонта, это была одна семья. В самом начале перестройки и гласности были напечатаны воспоминания Вильмонта о молодом Пастернаке - чрезвычайно ценная работа.
      Мне понадобилось заглянуть в первый, стихотворный том гетевского собрания сочинений; у меня издание семидесятых-восьмидесятых годов, обильное комментариями Вильяма-Вильмонта. И вот что я там на этот раз заметил.
      Вступительная статья Вильмонта написана как бы специально наоборот роману Томаса Манна "Лотта в Веймаре". Впечатление такое, что он получал от этого выворачивания наизнанку истины о Гете какое-то извращенное наслаждение. Например, о романе "Страдания молодого Вертера":
      "Историческое значение Вертера заключается прежде всего в том, что Гете удалось вместить в эту небольшую книжку некоторые центральные, наиболее жгучие проблемы его времени. ... Вертер находит в себе душевные силы оторваться от предмета своей несчастной страсти. Он уезжает, поступает на государственную службу, хочет уйти с головой в практическую деятельность. Этот план терпит крушение. Способному юноше приходиться служить под началом придирчивого, недалекого педанта, который занимает должность посланника лишь по праву рождения ... только после крушения служебной карьеры Вертер вторично встречается с Лоттой. Теперь трагическая развязка неизбежна, ибо юноше некуда бежать от своей страсти: ведь он вполне убедился, что практическая деятельность сопряжена для него с постоянными унижениями. ...Вертер на каждом шагу убеждается в бесчеловечности и жестокости окружающей его действительности. ... На столе в комнате самоубийцы лежала открытой "Эмилия Галотти" - пьеса Лессинга, в которой великий немецкий просветитель всего решительнее восстает против произвола тиранов..."
      А вот что говорит в романе "Лотта в Веймаре" Томас Манн устами самого Гете - надо полагать, основываясь на стопроцентном знании гетевских текстов и всех биографических обстоятельствах своего сверх-Я:
      "В жар бросает, когда подумаешь, каких только сумасбродных мотивировок не наворотил птенец в "Вертере". Бунт против общества, ненависть против аристократии, бюргерская уязвленность - на что это тебе сдалось? Дуралей, политическая возня всё снижает. Наполеон был прав, говоря: "Почему вы это сделали?"
      То есть Вильям-Вильмонт, не меньший, чем Томас Манн, знаток Гете, говорит наперекор самому Гете, оспаривает его самооценки, сбои и ошибки молодого Гете выдает за истинные его достижения.
      Много говорится также о народности Гете, о языке "Фауста" и в таком же роде, причем народность выдается за демократическую идеологию. Например:
      Гете стремился "посильно приблизить осуществление такого социального уклада на нашей планете, при котором свободное проявление высших духовных задатков, заложенных в душу человеческую, стало бы неотъемлемым свойством раскрепощенных народов".
      Но вот кем уж Гете точно не был, так это демократом в политическом смысле - скорее, наоборот. У Томаса Манна это представлено так:
      "Ах, народ, народ! Всё та же языческая первобытность, плодоносные глуби подсознательного, источник омоложения. Быть с народом, среди народа: на охоте, на сельском празднике или, как тогда, в Бингене, за длинным столом под навесом, в чаду шипящего сала, свежего хлеба, колбас, коптящихся в раскаленной золе! В сознательном человек долго пребывать не может. Время от времени он должен спускаться в подсознательное, ибо там - его корни. Максима".
      В комментарии к стихотворению "Завет" (цитирую) "строки "Воздай хваленье, земнородный, Тому, кто звездам кругоходный Торжественнно наметил путь" - относятся не к богу-творцу, а к Копернику, проникшему в важнейший закон мироздания".
      То, что Вильям-Вильмонт написал в предисловии и в комментариях к сочинениям Гете, - заведомо пародийный текст. Почему же человек, вне всякого сомнения, высококультурный и как раз в немецкой классике специально эрудированный, выдавал такие суждения? Я не хочу всё списывать и сваливать на советскую власть и идеологическую цензуру: в те времена, к которым относятся цитировавшиеся тексты, можно было писать и пристойнее. Мне кажется, я угадал ответ на это.
      Всё это - своеобразная издевка, отнюдь не инерция привыкшего к идеологическим штампам подсоветского историка литературы. Уж очень соотносятся соответствующие тексты с "Лоттой в Веймаре": это специально сделано, в уверенности, что никто сверять не будет и этой пародийности не заметит. И я в этом убедился, как раз посмотрев "Леопард" Висконти, где так заметно пародируется Голливуд с его представлением о красивой жизни. А у Вильмонта того пуще: зачем дворцы, когда есть хижины и заводы? Зачем вам Гете, когда есть рабочие и крестьяне? Ну, вот их и получайте.
      Сходный пример: Сергей Ермолинский, друг Булгакова, написал сценарий о Ленине, где тот исцеляет бесноватого, то есть, представлен, скажем так, евангельским персонажем. Это дуракаваляние, издевка, язык и рожки за спиной начальства, учителя. То, что называется кукиш в кармане. Но это также весьма тонкая игра интеллектуалов - незамеченный и неоцененный до настоящего времени подсоветский постмодернизм, центоны, в котором материалом служат штампы советской идеологии. В книге Белинкова об Олеше приведен разговор Шкловского, высмеивавшего кампанию позднесталинских лет по установлению русских приоритетов во всех сферах науки и техники; по формуле Шкловского: Россия - родина слонов. Я заявил, что с этим не согласен, говорил Шкловский, - я предложил другую формулу: Россия - родина мамонтов.
      Если к культуре применить из теории информации понятие избыточности, тогда окажется, что избыточность культуры, как любая избыточность, - не нужна, бесполезна, не работает, "не фурычит". И в это тоже можно поиграть.
      Бенедикт ХVI и Розанов
      Смерть Иоанна-Павла Второго и избрание нового Папы оживили давно идущие разговоры о необходимости сдвигов в католической церкви. Подчеркивается, что Бенедикт ХVI, как и его предшественник, не отличается излишним либерализмом. Популярность покойного, при всем том, что позиции, им занимавшиеся и защищавшиеся, были подчеркнуто консервативными, объясняется проще всего одним немаловажным обстоятельством: Папа сумел оценить громадную роль телевидения в современном мире и догадался стать публичной фигурой. Выяснилось, что зрелища важнее едва ли не хлеба и даже секса (о последнем необходимо вспомнить как раз потому, что покойный Папа всячески противился таким новациям, как аборты и презервативы). Тут действует один железный закон, давно известный кинематографистам: симпатиями зрителей пользуется тот персонаж, у которого больше экранного времени. Техника породила эстетику и даже идеологию: так родилась одна из важнейших фигур классического Голливуда - трагический гангстер. Если фильм про бандита (что всегда интересно) и если в силу указанного закона он неизбежно будет нравиться, то нужно для приличия наделить его какой-нибудь не стандартно-бандитской психологией - мотивировать выдвижение его в герои. Для Голливуда это хорошо, но для Америки, если подумать, не очень: поневоле весь мир начал воспринимать американцев если не как бандитов, то как незамысловатых ковбоев, так сказать, всадников без головы.
      Новый Папа, если здоровье позволит семидесятивосьмилетнему человеку, тоже не оставит вниманием съемочные камеры, а внешность у него приятная. Он уже начал: интронизация Папы стала тиви-зрелищем высокого рэйтинга. Тем не менее, вопрос о дальнейших путях католицизма не обойти. Телезрителей не убудет - но количество католиков, как мирян так и священников, уже уменьшается.
      Начать хотя бы с того, что сейчас самая быстро растущая ветвь христианства - реформистские сектанты-пятидесятники. В Бразилии, например, они скоро превзойдут количественно католиков. Рост католиков наблюдается не в Европе и даже не в Южной Америке, традиционно католической, а в Африке и Азии, в Европе число их падает. Правда, растет в Соединенных Штатах - за счет иммигрантов-латиноамериканцев, но зато тут наблюдается дефицит священников: в 1965 году один священник приходился на 800 прихожан, сейчас - один на 1400. В стране 65 миллионов католиков, но в 2002 было посвящено в сан только 479 человек.
      Эти цифры приводятся в недавней статье колумниста "Нью-Йорк Таймс" Николаса Кристофа, очень остроумно названной "Пора женить отца". Но главная тема, им поднятая, - о целибате: обете безбрачия католических священников. Кристоф пишет:
      "Христианство не всегда настаивало на целибате. Начать с того, что Святой Петр, первый Папа, был женат, так же как многие апостолы и ранние Папы. Правда, еще в раннем христианстве богослов Тертуллиан определил женщину как врата дьявола, а Ориген Александрийский, великий христианский философ третьего века, подверг себя кастрации.
      К средним векам церковь сильно коррумпировалась, в ходу была практика передачи богатых церковных приходов от священника-отца к сыну. Пришлось законодательно и канонически закреплять безбрачие священников - процесс, который проходил в 11 и 12 веках".
      Эта история, а вот современность:
      "Немногие знают, что в католической церкви есть уже 200 женатых священников, бывших ранее священнослужителями иных христианских деноминаций, в которых позволяется женитьба, но перешедших в католицизм. Ватикан не счел возможным настаивать на разрыве их брачных отношений.
      Безусловно, церковь иногда вынуждена приспосабливаться к местным условиям. Сейчас католицизм наиболее динамичен в Африке, но церковное руководство жалуется, что вовлечь людей в священство весьма затруднительно именно по причине целибата, ибо безбрачие мало привлекательно в контексте африканской культуры. Здесь, наоборот, ценится чадолюбие и чадородие".
      Николай Кристоф рисует бытовую картинку:
      "Несколько лет назад итальянский священник, сопровождавший меня в поездке по африканским странам, рассказывал мне о детях местного епископа. Я подумал, что он говорит метафорически, имея в виду его паству, но миссионер объяснил, в чем дело: "Нет, у него есть жена. Целибат идет в разрез с местными традициями, в которых существует и многоженство. В епископы мы назначаем священников, у которых только одна жена".
      Как будет в дальнейшем развиваться эта ситуация, покажет время. Но вот как насчет вечности? Как там ставится вопрос о христианстве и поле?
      Нет мыслителя больше всех и памятнее всех писавшего об этом, чем Розанов. И у него есть высказывания, прямо касающиеся именно этой проблемы - безбрачия в христианстве как раз в сопоставлении западного, католического, и восточного, православного, христианства. Например, такое:
      "Вообще, хотя низшее духовенство, т.е. обыкновенные священники, женато в России, и Восток гордится даже перед Западом, что не имеет у себя целибата и не отрицает в лице духовенства заповеди размножения, - однако русское духовенство, и именно это самое женатое, неизмеримо аскетичнее католического; и в поэтическом смысле, а не в смысле чистой физиологии размножения, оно гораздо менее женато, нежели католическое. Странный дух оскопления, отрицания всякой плоти, вражды ко всему вещественному, материальному - сдавил с такою силою русский дух, как об этом на Западе не имеют никакого понятия".
      В работе "Русская церковь", запрещенной поначалу в России и появившейся за границей, Розанов дал выразительнейшее описание русского бытового христианства - как раз в этих аскетических его моментах. Главное в православии, писал Розанов, - заупокойная служба, центр религии - гроб, бог - покойник.
      Бердяев в свое время писал, споря с Розановым, что в историческом православии не слишком мало, а слишком много плоти, и как раз в русском религиозном быту. Но Розанов ведет вопрос о метафизике православия, говорит о его принципиальном монофизитстве (монофизитство - учение об исключительно божественной природе Христа, отрицание в нем человеческого элемента).
      "В сущности, православие всё - монофизично, хотя именно на Востоке монофизитство как догмат было отвергнуто и осуждено. Но как догмат оно осудилось, а как факт - оно обняло, распространилось и необыкновенно укрепилось в Православии и стало не одною из истин Православия, а краеугольным камнем всего Православия. Всё это выросло из одной тенденции: истребить из религии все человеческие черты, всё обыкновенное, житейское, земное, и оставить в ней одно только небесное, божественное, сверхъестественное. Так как, в сущности, метафизичнее смерти ничего нет, и ничего нет более противоположного земному, чем умирающее и умершее, - то в этой крайности направления Православие и не могло не впасть в какой-то апофеоз смерти, бессознательный для себя и, однако, мучительный".
      Не будем забывать, что Розанов христианство как таковое видел религией смерти, приуготовления к смерти - религией старчества, а не молодости, не жизненного цветения, а умирания. Отсюда его настойчивые и красноречивейшие усилия ввести в религиозное сознание своего рода физиологию, увидеть в ней, в игре природных сил - теологический момент. Но интересно то, что как раз в католицизме, в живой его религиозной практике, в самом типе католического человека вообще и священника в особенности Розанов не находил этой принципиальной аскетичности. Христианский аскетизм существовал, но был изжит на Западе, подвергся культурной трансформации - вот мысль Розанова. Сейчас этот аскетизм найдешь скорее в некоторых протестантских вариантах христианства - например, в кальвинизме, - чем в живом и деятельном католицизме, говорит он.
      Конечно, нельзя делать из Розанова теоретика или историка культуры, и опровергнуть многочисленные его построения хоть о христианстве, хоть о России, хоть о памятнике Гоголю можно и, если хотите, должно. Но Розанов совершенно неопровергаем в его психологической проникновенности, в умении разглядеть и понять картину жизни, скадрировать действительность, взять ее в рамку мгновенного узнавания и глубинно-интуитивного понимания. У Розанова безошибочный инстинкт, взгляд, слух и нюх: если можно так сказать, звериное чутье правды. То, что видит Розанов, всегда есть, ошибки же его проистекают от капризного тасования наблюденных истин, от причудливой перспективы и непривычных комбинаций, в которые он их ставит. Всегда правда, но не всегда на своем месте. Порой излишние крупные планы, вообще любовь к игре крупными планами, выпячивание деталей. Но то, что увидел Розанов, уже нельзя не видеть. Закрыть глаза можно только на самого Розанова, бежать от него, как от невыносимо яркого света. При этом сам он был человек уютный, очень бытовой и, самое интересное, любимый как раз теми православными священниками, которых так был склонен, говоря по-нынешнему, гнобить. Розанов как бы говорит: вот правда о вас, но вы не обижайтесь, я всё равно вас люблю. Обаяние Розанова - как раз в том, за что его упрекали: в его беспринципности.
      Не знаю уж, как относится к Розанову нынешний православный клир. Думаю, что не очень восторгается. Нынешним отцам-пустынникам по душе изувер Леонтьев, которого он же, Розанов, и открыл.
      У него в книге "Итальянские впечатления" есть статья "Дети и монахи в садах Боргезе", родившаяся от наблюдения католических семинаристов, играющих с детьми в мяч. Розанова поразила атмосфера непринужденности, раскованности происходящего.
      "Напора дисциплины, надзора старших, из-под которого так хочется ускользнуть младшим, здесь не было, и не могло развиться антагонизма между ними, вечного русского антагонизма между тюремщиком и его узником. Я наблюдал это как бывший педагог".
      Из этого наблюдения над бытовой пластикой вырастают обобщения о католицизме:
      "Нет свободнее и, так сказать, внутренне буйственнее человека, чем католический священник, академик, семинарист, прелат (...) академик, или семинарист, или священник быстр, увертлив, стремителен к цели и, кажется, никогда не устанет (...) безбрачие там есть удобство, а не идея; условие подвига, а не цель (...) На Востоке же идея самоистязания первее самой религии, и как будто религия немножко вытекла из этой идеи (...) На Востоке быть всецело преданным Богу - значит быть всецело отторгнутым от другого пола, сосредоточиться в себе, уединиться - и умереть".
      Розанов дальше сравнивает фигуры русских монашек и итальянских, виденных им на улицах Рима. Итальянская монашка, пишет он, производит впечатление жизнерадостной. В общем, получается, что в католицизме никто особенно от мира и не убегает, а как бы не наоборот.
      Розанова страшно критиковали в отечестве за эти его итальянские впечатления, говорили, что он подпал соблазну папизма. Какой еще реакции можно было ожидать от блюстителей всяческой тишины на певчую птицу. Но чтобы и нам не впасть в односторонность, скажем, что рисуемая Розановым картинка бодрых игр в садах Боргезе как-то не совсем увязывается со скандальными фактами католической педофилии.
      Николай Кристоф всячески прав: отца пора женить.
      Победа Евтушенко
      В День Победы уместно вспомнить о Евгении Евтушенко. Связь здесь органическая. Евтушенко не оторвать от советской истории, а победа - событие советской истории. В глубине русской истории Евтушенко не расположить, хотя сам он такие попытки не раз делал. Вспоминается хотя бы поэма "Казанский университет", где поэт пытался поставить в один ряд Пушкина, Толстого и Ленина. Люди, когда-то любившие Евтушенко и старавшиеся его не разлюбить, после этого кощунственного противопоставления, отвернулись от него, казалось бы, навсегда. Самого Евтушенко никак не поставишь рядом с Пушкиным и Толстым. А с Лениным можно. И вот тут - целая эпоха, в которую Евтушенко входит естественнейшим образом. Это та эпоха, в которой сам Ленин понимался особым образом: не реальный Ленин, а сконструированный то ли нравственным сознанием советских людей, то ли пропагандистским аппаратом под влиянием известных событий. Разоблачение Сталина создало вакуум в советском мировоззрении. Нужно было этот вакуум заполнить, и заполнили его - Лениным, представленным в образе всяческого добра и правды, чуть ли не красоты. Но и для либеральной интеллигенции Ленин стал удобнейшим поводом критиковать современность, противопоставляя ей идеализированный образ советского прошлого с Лениным в центре. Такое противопоставление повела сама коммунистическая пропаганда тех послесталинских времен: появилась формула "ленинские нормы государственной и партийной жизни" - в противоположность сталинским беззакониям. То, что Ленин был отцом, "паханом" этого беззакония, этого беспредела, тщательно замалчивалось. И это оказалось на руку не только начальству, но и либеральной интеллигенции. Ссылка на мифические "ленинские нормы" была как бы легальным способом умеренно-либерального диссидентства. Вспоминается пьеса "Большевики", в которой Ленин был представлен образцом такой либеральной умеренности.
      Но вот минули времена и сроки, и стало ясно, что Евтушенко не канул в досоветскую Лету, но остался. Кто сегодня помнит, скажем, Шатрова, автора этих самых "Большевиков"? А Евтушенко и помнить не надо, он тут как тут: не далее как в апреле выпустил две книги, которые и презентовал недавно на выступлении в русском Нью-Йорке, на Брайтон Бич, в компании людей не то что бы сильно культурных, но тем более Евтушенко любящих.
      И всё-таки хочется в разговоре о нем обойтись без иронии. Буду стараться. Я ведь и сам его люблю. Скажу больше: его нельзя не любить.
      Хвалить, однако, нельзя в лоб, в лицо. Попробуем, так сказать, зайти сзади, как советовал Пушкин. Возьмем кое-что о Евтушенко из "Дневника" Юрия Нагибина - книги, безусловно заслуживающей внимания во многих отношениях. О Евтушенко там говорится часто - чаще, чем хотелось бы самому Евтушенко. Я ни в коем случае не берусь оценивать достоверность отзывов Нагибина, тем более, безоговорочно ему верить. Но вот несколько суждений, в которых чувствуется правда. Например:
      "Любопытно, что Евтушенко тянется к Поженяну и Конецкому. Он верит всему хорошему, что те о себе говорят, восхищается их отвагой, мужеством, решительностью. В его глазах - это настоящие мужчины. Самое смешное, что он куда смелее, решительней и мужественней их. Удивительная наивность и доверчивость в таком искушенном, испорченном, крайне взрослом человеке".
      Правда ощущается в этом живом сочетании противоположностей: "испорченность" рядом с наивностью и доверчивостью. "Испорченность" это и есть искушенность, все пожившие люди - испорченные, и это естественно. Что уж говорить о решительности и мужественности. Тут, надо полагать, Нагибин имеет в виду не всякого рода гражданские акции Евтушенко, а чисто физические реалии. Я где-то читал, что Евтушенко, помимо всего прочего, имеет диплом штурмана речного плавания по сибирским порожистым рекам.
      Еще из Нагибина. В одном месте он говорит: "театр Евтушенко". Точнее не скажешь, и объяснять не надо, что это значит. Актерская природа Евтушенко неоспорима - и неизбежно связанный с актерством эксгибиционизм, страсть выставляться, привлекать к себе внимание, говорить о себе. Но это ведь не минус его, а как бы и не плюс. Здесь он в струе эпохи, на ее гребне, своего рода "кинг оф поп". Такие совпадения гарантируют успех. Заслуги в этом как будто и нет - вот в таком, природном, что ли, совпадении, но можно вспомнить и рассуждения Томаса Манна о так "называемой "прирожденной заслуге". Баловень судеб - тоже ведь в некотором роде гений. У Нагибина есть рассуждение об успехе, где он размышляет, почему не стала знаменитая одна поэтесса-бард, а Белла Ахмадулина, скажем, и тот же Евтушенко знамениты: для успеха необходим элемент дешевки, говорит Нагибин. Я бы смягчил этот термин: не дешевка, а элементарность, общедоступность, внятная понятность.
      Что в Евтушенке "дешевка"? Да почитай всё. Он действительно элементарен, вроде таблицы умножения. Вот уж кто не скажет вслед за антигероем Достоевского: "дважды два пять". Но Евтушенко не антигерой, он герой. А герой и должен быть простоватым: вот тот, который ложится на дот и лезет под танк. Другое дело, что таких героев и не было, это выдумка военной пропаганды. Войны двадцатого века не нуждаются в героизме, героизм здесь, что называется, массовый - терпеть, быть готовым к смерти, умирать. Однако Евтушенко играет героя, и очень хорошо играет. Кто попроще - ему верит, кто потоньше - раздражается, но эти последние в то же время не могут не отдать должного настырности Евтушенко, вхождению его в образ, "театру Евтушенко". И главное: он сам создал этот, как теперь говорят, проект: простоватого героя, режущего правду-матку. Этакий Юродивый при Борисе Годунове. И ведь ни разу не вышел из образа; в этом, как сказали бы американцы, его "интегрити", что значит не только честность, искренность, но и цельность, верность себе. При этом, как все популярные проповедники, Евтушенко потерял представление о том, играет ли он или прикидывается верующим. Но как раз в этом тонкость и талант, в этом незаурядность. Главное художественное произведение Евтушенко - сам Евтушенко.
      Вот один пример того, как в Евтушенко неразделимы и неразличимы человек и поэт - в качестве, демонстрирующем всё ту же простоватость. Евтушенко сентиментален, едва ли не до плаксивости, причем, в жизни, не сомневаюсь: достаточно поглядеть, как он смотрит на мир, что он в нем видит. И таков же словарь. Нет, кажется, литератора, который так бы не мог обходиться без уменьшительных суффиксов; все эти -еньки и -юньки так из него и лезут, невольно напоминая о собственной его фамилии, как будто они в ней и запрограммированы. Он не скажет "девчонка", но непременно "девчоночка", не "жила" и даже не "жилка", но обязательно "жилочка". Вот, к примеру, стихотворение "Медленная любовь", перечисляю: личико, рожица, туманчики, карманчики, коленочки, пальчик, иркутяночка, какая-то неведомая "сараночка", опять пальчики, - тут даже идущие следом "одуванчики" кажутся уменьшительными. Так же, как и "пушинка". И сам он Евтушенко.
      И, тем не менее, стихотворение хорошее. Неплохое стихотворение. Нельзя сказать, чтоб вызывающее отвращение. Не шибко плохое. В нем есть обаяние. В Евтушенко вообще есть обаяние, в нем самом, в его имидже, в его лике, личине, лице, личике.
      Но у Евтушенко есть и свое мастерство. Умеет провести слово через весь текст, на нем стих построить; знает силу рефрена, умеет его организовать, подчас интересно играет с рифмой. Может всё стихотворение сделать из одного слова: из "ей-богу", из "чуть-чуть". Вот последнее давайте и процитируем:
      Чуть-чуть мой крест, чуть-чуть мой крестик,
      Ты не на шее, ты внутри.
      Чуть-чуть умри, чуть-чуть воскресни,
      Потом опять чуть-чуть умри.
      Чуть-чуть влюбись, чуть приласкайся,
      Чуть-чуть побудь, чуть-чуть забудь,
      Чуть-чуть обидь, чуть-чуть раскайся,
      Чуть-чуть уйди, вернись чуть-чуть,
      Чуть-чуть поплачь - любви не дольше,
      Как шелуха, слети с губы,
      Но разлюби чуть-чуть - не больше!
      И хоть чуть-чуть не разлюби.
      Вообще-то лучшая здесь строчка - "Как шелуха, слети с губы". Но это тоже евтушенковская строчка, вот в чем дело. У него есть вкус к зримым чувственным деталям, есть глаз типа бунинского. Беру наудачу:
      Люблю, когда в соснах во время пробежки
      Под полупроснувшихся птиц голоса
      На шляпке сиреневой у сыроежки
      По краешку вздрагивает роса.
      Это всё как бы и частности, главное же достоинство Евтушенко - живая естественность его голоса, свободное дыхание его стиха; черта, в наибольшей степени присущая в русской поэзии Пушкину, - то, что делает незаметным, вернее приемлемым, любой прозаизм. Тут как-то уже и о мастерстве говорить не хочется: природный дар.
      Вот за это в первую очередь полюбили в послесталинские времена Евтушенко - когда естественность воспринималась как сенсация. В нем не было никакой казенщины.
      Она потом появилась, когда Евтушенко стал работать либерально-интеллигентскими штампами, показывая начальству кукиши в кармане, и все знали, что у него в кармане; такая была в то время игра, пришедшаяся Евтушенко очень по вкусу. Его любимым жанром стала басня: да-да, басня, я не шучу. Он работал басенным методом аллегории: говоришь про льва, а понимать надо царя. Так и пошли у него все эти охоты на нерп мелкоячеистыми сетями. Не Евтушенко, а дедушка Крылов: дедушка Евтушенко.
      И когда появилась возможность говорить прямым текстом, стихам Евтушенко грозила опасность окончательно превратиться в трюизмы. Кого, казалось, было удивить тем, что Сталин - злодей? Кого удивишь кукишами в кармане, когда пришло время уличных митингов? Эта стихия была и остается близкой темпераменту Евтушенко, он привык к площадям, но при таком повороте ему грозило исчезновение тем. Однако Россия не дала своему любимцу кануть без следа. Хотя Евтушенко готов был жаловаться:
      Новая Россия сжала с хрустом
      И людей, и деньги в пятерне.
      Первый раз в ней нет поэтам русским
      Места ни на воле, ни в тюрьме.
      Но место у Евтушенко есть и останется, темы не убывают, именно евтушенковские темы. Весь старый репертуар шестидесятничества оказался снова если и не передовым и прогрессивным, то в определенной, и немалой, степени злободневным, причем, так сказать, с обоих концов. Во-первых, выяснилось, что не всё раньше было совсем плохо; бесплатная медицина и образование или, скажем, полицейский порядок. Так уже было в России однажды: после 17-го года либералы говорили: мы думали, что старый режим - это династия Романовых, а это городовой на улице - тот, что ловит мазуриков. Или, как написал сам Евтушенко: "Были Романовы, была династия, теперь кармановы и педерастия".
      А во-вторых, выяснилось, что и евтушенковский фирменный антисталинизм совсем не устарел в пору, когда генералиссимуса опять поминают едва ли не добром. А особенно в связи с военными датами. Особенно круглыми - вот как сейчас. И скульптор Церетели уже отгрохал соответствующий монумент.
      Но в том-то и дело, что Евтушенко - не Церетели. Программа старого шестидесятничества оказалась далеко не устаревшей. А это и есть стихия Евтушенко. Он снова на коне, он победил. Он необходим, как банальность.
      В заключение послушаем стихотворение Евтушенко "День Победы с Поженяном":
      Пить в день Победы с Поженяном -
      какое пиршество и честь,
      как будто всё, что пожелаем,
      не только будет, но и есть.
      И вновь надежды так огромны,
      как будто праздник у ворот,
      и Гитлер только что разгромлен,
      и Сталин сверзится вот-вот.
      И он, с одесским вечным блеском,
      живой убитый Поженян
      подъемлет в семьдесят с довеском
      полным-полнехонький стакан.
      Граненый друг двухсотграммовый,
      припомнив "мессеров" огонь,
      какой вопьешься гранью новой
      в навек соленую ладонь?
      И рвутся, всхлипывая тяжко,
      морскою пеной над столом
      сквозь лопающуюся тельняшку
      седые космы напролом.
      Победу пели наши склянки,
      но отвоеванный наш Крым
      презентовал Хрущев по пьянке
      собратьям нашим дорогим.
      Нас время грубое гранило,
      обворовало нас, глумясь,
      и столько раз нас хоронило
      и уронило прямо в грязь.
      Но мы разбились только краем.
      Мы на пиру среди чумы
      и снова гранями играем,
      полным-полнехонькие мы.
      И мы, России два поэта,
      нелепо верные сыны,
      не посрамим тебя, победа,
      так осрамившейся страны.
      Московские дворики
      Мне пришлось побывать в Москве на той неделе, провел там десять дней. Программа моя была - ходить и смотреть. Я не был в Москве одиннадцать лет, и вообще это город не мой, я из Питера. При этом никогда не испытывал традиционного антагонизма: мне Москва всегда нравилась. Скорее так сказать можно: Москве всё идет, ее трудно, а, пожалуй, и невозможно испортить. Сейчас, говорили, всё не так; по крайней мере, многое действительно изменилось не в лучшую сторону. Всё время каких-то лужковских медведей поминали. О лучших сторонах говорить пока не будем. Медведей я толком не разглядел, проезжая мимо в автомобиле. А вот второе московское чудовище мне даже и понравилось: церетелевский памятник Петру.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62, 63, 64, 65, 66, 67, 68, 69, 70, 71, 72, 73, 74, 75, 76, 77, 78, 79, 80, 81, 82, 83, 84, 85, 86, 87, 88, 89, 90, 91, 92, 93, 94, 95, 96, 97, 98, 99, 100, 101, 102, 103, 104, 105, 106, 107, 108, 109, 110, 111, 112, 113, 114, 115