Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода)

ModernLib.Net / Публицистика / Парамонов Борис / Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода) - Чтение (стр. 28)
Автор: Парамонов Борис
Жанр: Публицистика

 

 


      Существует ли историческая личность, мифическим прототипом которой была жизнь Иосифа? По-моему, эта личность - Наполеон.
      Старшего его брата звали Иосиф (Жозеф), и в силу сцепления случайности и необходимости в человеческой жизни, это обстоятельство определило его судьбу. Старший брат - естественный соперник, младший питает к нему стихийную безмерно глубокую враждебность. Именно такие чрезмерные детские порывы склонны переходить в свою же противоположность. Ненавистный соперник превращается в возлюбленного. Так и у Наполеона. Изначальная ненависть была с избытком компенсирована. Вырвавшаяся, однако, на волю агрессивность только и ждала случая, чтобы перенестись на другие объекты. Сотни тысяч посторонних людей поплатятся за то, что рассвирепевший маленький тиран пощадил своего первого врага.
      Не успел он стать генералом, как его увещевают жениться на молодой вдове, старше его, знатной и влиятельной. Много против нее и возражений, но для него становится, вероятно, решающим то, что ее зовут Жозефина. Влюбленность в Жозефину Богарне была неизбежной из-за обусловленности именем, но она не была, конечно, отождествлением с Иосифом. Это отождествление проступает сильнее всего в знаменитом походе на Египет. Куда же идти, как не в Египет, если ты - Иосиф, желающий показаться братьям великим?
      Намерение, устремившее Наполеона в Египет, осуществляется в дальнейшие его годы в Европе. Он обеспечивает своих братьев, провозглашая их князьями и королями. А затем он нарушает верность своему мифу и, руководствуясь реалистическими соображениями, отвергает Жозефину. С этого начинается падение. Великий разрушитель занят теперь саморазрушением. Дерзостный, плохо подготовленный поход против России приносит ему гибель. Это подобно самонаказанию за неверность Жозефине. Также и здесь судьба повторила другую главу сказания об Иосифе; сон Иосифа о том, что солнце, луна и звезды преклоняются перед ним, привел к тому, что его бросили в яму.
      Очень интересная тема, здесь имплицитно поднимаемая, - о соотношении мифического образца с индивидуальной биографией. Мифический образец, или архетип, - это уже Юнг, но Фрейд показывает, как сверхличная необходимость разворачивается в деталях частной жизни и ее конкретных обстоятельствах. Эту связь Учитель продемонстрировал блистательно; после него как-то не хочется ничего другого - и так все ясно. Его вывод: человечество было бы избавлено от многих бед, если б маленький тиран не взбунтовался против старшего брата, кажется исчерпывающим вопрос о Наполеоне; но тогда приходит в голову другое соображение: не будь Наполеона, так другой бы тиран объявился - человечеству, похоже, никак не обойтись без страданий и бед. Субъектом истории оказывается тогда не гений, а само человечество - природа человека как таковая.
      При этом остается крайне важный методологический вопрос: о правомерности перенесения механизмов действия индивидуальной психики на поле массовой психологии, о возможности психоаналитического познания вне индивидуального психического опыта. Короче и понятнее: можно ли, скажем, проделать психоанализ России, увидеть русскую историю и культуру как целое в терминах, предложенных Фрейдом? Этим как раз и занялся Ланкур-Лефевьер в книге о рабьей русской душе. Методологически такой подход остается сомнительным - заведомо неполным; но и не сказать кое-чего нельзя: что-то делается яснее, какой-то угол освещается.
      Что мне не понравилось резко в книге - это ее название. Рабья душа - слишком сильно звучит, слишком безапелляционно, попахивает русофобией. Подзаголовок - о моральном мазохизме - куда корректней. Вообще сочинение это достаточно элементарно; я бы сказал, что оно воспроизводит некоторые избитые клише и приемы соответствующие культивирует - например, ссылку на русские пословицы как на образ народной души. Но пословицы - любого языка - это ведь что-то вроде сочинений известного оппортуниста Ленина, из которых можно извлечь любой желательный образ или тезис. Народная душа, или, скажем так, коллективное бессознательное, целостна, ее нельзя выпрямлять по одной линии. К тому же трудно поверить в авторитетность сочинения, в котором Максим Горький, представлен авторитетным экспертом по России, - Горький, этот тип очень грубого низового западника, в своих инвективах России постыдно напоминающий иногда лакею Яшу из «Вишневого сада». А у Ланкур-Лефевьера даже открывается его книга эпиграфом из Горького.
      Еще один пример клишированности авторских подходов: он не преминул порассуждать о роковом влиянии русской практики пеленания детей. Одновременно это выразительный пример его редукционизма:
      Свивальники и пеленание вносят свой вклад в создание таких общепризнанно русских свойств, как потребность в авторитарном сдерживании, компенсируемая тотальной разрядкой импульсов (например, многодневными запоями), способность выносить муки и лишения, общая внутренняя ориентация русских и великая их озабоченность духовными проблемами, постоянное чувство вины, требующее периодического отпущения грехов, и прочее.
      Здесь следует, пожалуй, напомнить, что на Западе тоже такая практика существовала, и первым голос против нее поднял Жан-Жак Руссо, сумевший убедить европейцев в пагубности для детей такой практики; после этого, как известно, и произошла Великая французская революция. При этом сам Жан-Жак был образцовым мазохистом - еще до Захер-Мазоха.
      В общем, книга Ланкур-Лефевьера так себе, но тема ее интересна. Интересной она предстает, когда мы, вместе с автором, касаемся как раз психоаналитических базовых предметов. Самое удачное в книге, когда говорит не сам автор, а цитируемые им психоаналитики. В основном это глава 5-я: «Онтогенез и культурный контекст морального мазохизма». Начинается же она так:
      В психоаналитической перспективе рабская душа России может быть лучше понята как пример того, что Фрейд называл моральным мазохизмом. В отличие от эротической мазохистской практики (иногда называемой перверсным мазохизмом), когда индивид испытывает нужду быть связанным, избиваемым или подвергаемым иному дурному обращению в целях получения сексуального удовлетворения, - моральный мазохизм - это сравнительно мягкое расстройство, при котором во всех других отношениях здоровый субъект ищет возможности пострадать, быть униженным, потерпеть поражение.
      Откуда и почему возникает мазохистская установка? Классическая трактовка - у самого Фрейда, который объяснял мазохизм интроекцией, обращением вовнутрь свойственных душе агрессивных склонностей под действием социально-культурных норм, так называемого Сверх-Я. Агрессия не может исчезнуть, но направляется на самого субъекта соответствующих переживаний. Мазохизм, таким образом, - это инвертированный садизм.
      Но есть и другая, более специфицированная трактовка. Мазохистические фиксации имеют корни в пре-Эдиповом периода детства, когда ребенок полностью во власти матери и не знает иной реальности, кроме материнской заботы - или недостатка, а то и отсутствия таковой. В последнем случае ребенок начинает вырабатывать очень любопытную модель поведения: он нарочито культивирует всякого рода срывы и неудачи в элементарных ситуациях, подчас даже причиняет себе боль - только для того, чтобы привлечь внимание и заботу небрегующей им матери. Психоаналитик Дэниел Стерн назвал такое поведение «парадоксальным стимулированием».
      В общем получается, что источник мазохизма - мать. И вот отсюда очень уж соблазнительно сделать экстраполяцию к матери-родине. Россия-мать - Россия как мать - вот тема, здесь неизбежно возникающая.
      Вот как пишет о климате русского мазохизма автор книги «Рабья душа России» Дэниел Ранкур-Лефевьер:
      Мой главный тезис я формулирую следующим образом. В стране, где возможности испытать вину и пострадать поистине безграничны, наличествует сильное психологическое давление, способствующее выбору мазохистского решения обыденных жизненных задач. Русская душа раба не только по причине определенной психологической динамики, способствующей выработке мазохистской позиции в индивидуальном онтогенезе, но также под влиянием культурных и социальных предпосылок, толкающих человека к мазохизму.
      Этот тезис разворачивается далее следующим образом:
      В большинстве западных стран среднестатистический мазохист должен проявить некоторую изобретательность, чтобы заслужить наказание извне. С другой стороны, в России в такой провокативности нужды вовсе нет. Всегда в наличии очередь в магазин, ресторан, куда вас не пускают, бюрократ, вас унижающий, икона, перед которой вы склоняетесь, грех, требующий искупления, стукач, на вас доносящий, чиновник, требующий взятки, и так далее. Можно сказать, что в таком культурном окружении быть мазохистом попросту полезно.
      В общем, русское общество и культура предлагают неизмеримо большие возможности для страданий, чем общество западное. Моральный мазохизм - это персональная проблема, но культура морального мазохизма создается людьми в их взаимодействии с социальной средой, культивирующей специфические черты этого мазохизма.
      Итак, культура мазохизма, всеобщая атмосфера унижений не только как навязанная откуда-то извне ситуация, но как способ самого человека ориентироваться в предлагаемых обстоятельствах социально-культурной жизни - вот образ России, возникающий при таком повороте темы. Униженность как защитная реакция - вот, получается, модель русского поведения. «Польсти, польсти!» - как говорил персонаж Достоевского Ежевикин в «Селе Степанчикове и его обитателях» - сочинении, персонажи которого все из разряда униженных, все так или иначе мазохисты, включая Фому Опискина, страдавшего от покойной генеральши. Обаяние этой вещи и ее, я бы сказал, архетипическая значимость в том, что она - юмористическая, веселая: мазохизм, но усвоенный как естественная модель поведения. И действительно, кто будет утверждать, что русские во всех несчастьях своей истории утратили чувство юмора? Народ, который гимн Советского Союза назвал нерушимкой, а круглосуточный винный магазин кругосветкой, никогда не будет до конца несчастным - и не будет до конца рабом. Вот этого и не понял автор книги о рабьей русской душе, слишком драматизирующий, можно сказать, ситуацию.
      Тем не менее нельзя сказать, что американский автор выдумал тему, что книга его, при всей ее элементарности и упростительстве, являет клевету на русский народ. Некоторые ее сюжеты было бы просто полезно ввести в русский культурный оборот. В первую очередь это касается трактовки одного известного персонажа русской истории и выдающегося писателя 17 века - знаменитого протопопа Аввакума. Ранкур-Лефевьер совершенно правильно говорит, что Аввакум являет собой яркий тип мазохиста: пылкая защита им древлего благочестия была мотивировкой этого мазохизма и средством навлечь на себя вящие гонения. Автор называет Аввакума великим русским мазохистом. Бурный темперамент протопопа и его неукротимость - отнюдь не свидетельства силы личности, способности одержать победу: это мазохистская провокация. Мне это самому приходило в голову, и я однажды назвал Аввакума Жан-Жаком на русский лад. Но опять-таки - насколько неоспоримы юмор протопопа, любовь его к острому слову и умение такое слово сказать. Как говорил Блок, на дне поэтической души лежит веселость. Россия - страна веселых мазохистов.
      И тут же - алиби в русофобии автору: он справедливо напоминает, что мазохистская психология вообще выступает свойством аскетической практики. Таких мазохистов, как Аввакум, - пруд-пруди на Западе, в истории католицизма. Разница очевидная, однако, в том, что подобная культурная установка на Западе была радикально преодолена, а в России она сохраняется.
      Мазохистические черты входят в характеристику русского архетипа - и через три века после Аввакума в одном из рассказов Ивана Бунина мы находим некую сниженную его (Аввакума) модификацию в образе крестьянского сына Шаши, провоцирующего людей на его избиение - сначала отца, богатого мужика Романа, а потом солдата - мужа своей любовницы. Рассказ носит характерное название «Я все молчу» - гротескное выражение воспетой многими идеализаторами русской жертвенной покорности.
      Шаша регулярно, в день большой деревенской ярмарки вызывает солдата на драку, причем цель его постоянная - самому быть избитым:
      Среди ярмарочного гама, грохота и позвонков бешено крутящейся карусели и восторженных притворно-сострадательных криков ахнувшей и раздавшейся толпы солдат оглушает и окровавливает Шашу с первого же удара. Шаша ... тотчас же замертво падает в грязь, под кованые каблуки, тяжко бьющие в грудь, в лохматую голову, в нос, в глаза, уже помутившиеся, как у зарезанного барана. А народ ахает и дивуется: вот настырный, непонятный человек! Ведь он же знал наперед, чем кончится дело! Зачем же он шел на него? И правда: зачем? И к чему вообще так настойчиво и неуклонно идет он, изо дня в день опустошая свое разоренное жилье, стремясь дотла искоренить даже следы того, что так случайно было создано диким гением Романа, и непрестанно алкая обиды, позора и побоев?
      Тут пора вспомнить ту трактовку происхождения мазохизма, которая выводит его из желания, пострадав, получить вознаграждение в виде запоздалой, но все же ласки манкирующей своим долгом бесчувственной матери. Бунинский Шаша, конечно, крайний случай - в том смысле, что жалости он вряд ли дождется, да и какая жалость может быть компенсацией человеку, разорившему имение, обнищавшему до паперти, потерявшему глаза, выбитые-таки разошедшимся солдатом? Вообще дело не в личности, даже если она обладает чертами архетипа, - но в сверхличной культурной ситуации: какова соответствующая компенсация у русского народа, коли принять действительно ту точку зрения, что его беды он же на себя и накликает? Что ему в конце концов дает мать Россия?
      Чтоб не было такого методологического сбоя - некритического перенесения с индивидуального на сверхличный, общекультурный уровень, - представим саму России в архетипическом образе. Тогда она предстанет так называемой Великой Матерью - то, что поэт назвал всепоглощающей и миротворной бездной. Это устрашающий образ. Культ Великой Матери - Кибеллы - приводил к практике самооскопления ее жрецов. Великая Матерь - самодостаточна, ей не нужно мужского восполнения. Это отнюдь не Изида, ищущая Озириса. В ней самой есть мужские черты - хотя бы Кроноса, пожирающего собственных детей.
      Родина нам изменила, как назвал свою книгу один русский бедолага из числа военнопленных.
      Этим страхом перед Россией, перед ее бесчувственностью к собственному племени и семени объясняется творчество Тургенева, вообще появление в русской культуре типа так называемого лишнего человека. Самый элементарный психоанализ открывает в этом типе признаки мужской несостоятельности перед женщиной. Но ситуацию надо сублимировать - возвести от Фрейда к Юнгу, и тогда оказывается, что женщина тут не Ася и не Одинцова - а Россия. Это образ нелюбящей матери, которой все ее сыновья - лишние. Вот вопрос простенький: пришло ли в голову кому-нибудь из начальства, когда оно принимало решение отдать Андрея Бабицкого неизвестно в чьи руки, что он - русский, сын отечества, подданный матери-родины, то есть, строго говоря, свой? Или тут действует иная модель: бей своих, чтоб чужие боялись?
      Россию можно увидеть и в другом архетипе, который я для себя называю Ярославной: русская модификация Пенелопы, мужем-воином брошенной жены. Образ женского одиночества среди битв, в разоренном домашнем очаге. И возвращение такого воина не приносит ей много радости: мужское начало в России выступает не в виде разумного домостроительства, а как насильническое начало. Россия в ее истории - всегдашняя жертва насильников, хоть чужих, хоть своих, от Батыя до Маркса. И когда русские принимаются самостоятельно строить, это оборачивается опять-таки насилием: хоть Петр, хоть сталинские пятилетки. «Какому хочешь чародею Отдай разбойную красу», сказал национальный поэт, подчеркнувший этот архетипический мотив пассивной жертвенности в русской судьбе, в облике самой России.
      Но поэт на то и поэт, чтобы проговариваться о главном: красота России у него - разбойная. Русский женственный облик не столько пассивен, сколько устрашающе велик, несоразмерен с простым человеческим масштабом. Не брошенная жена, а Великая Матерь, присутствие которой оцепеняет. И тогда насильничество мужа-воина можно (если не простить, то) понять как отчаянный протест - мужской протест. Русский мазохизм делается садомазохизмом. Реакция русских людей на собственную историю можно тогда обозначить заглавием одного стихотворения Василия Каменского - «Рыд матерный».
      В книге Ранкур-Лефевьера о Сталине, вышедшей в России, издатели на обложке поместили английскую карикатуру: она появилась, когда Сталин заключил пакт с Гитлером. Карикатура изображает их союз как брачную церемонию, где Сталин выступает в роли невесты: в белом платье, фате и с усами. Похоже, что это не только злободневно для 39-го года, но и архетипично: Россия - мать, но усатая
      Пелевин - муравьиный лев
      В журнале Нью-Йорк Таймс Мэгэзин от 23 января напечатана статья о Викторе Пелевине. Автор статьи - Джэсон Коули, интервьюировавший писателя в Москве и Лондоне. Как всегда в американской прессе, под заголовком статьи крупным шрифтом напечатана фраза, долженствующая дать краткое резюме всего сюжета. Здесь она звучит так: "Живописуя эксцессы современной России, романист Виктор Пелевин вызвал негодование московских литературных кругов и восхищение молодежи". Начинается статья со следующего интересного сообщения:
      Вернувшись недавно в Москву после пребывания в буддистском монастыре в Южной Корее, Виктор Пелевин был потревожен телефонным звонком от православного священника, звонившего по поручению патриарха. Патриарх хотел узнать, почему Пелевин, в отличие от великого Александра Солженицына или даже величайшего Льва Толстого, пренебрегает своей верой, христианством? "Я ответил, - говорит Пелевин, - что я не пренебрегаю христианством, просто вырос в атеистической стране. Это не удовлетворило священника. Он сказал, что коли я так популярен среди молодежи, это налагает на меня ответственность, я должен подавать пример. Я был вежлив со старцем, но его ожидания насмешили меня. Я писатель. Я ни перед кем не ответствен".
      Весьма пикантна в этом разговоре ссылка на Льва Толстого: русская церковь делает вид, что забыла об одном памятном событии - отлучении ею Толстого. Но самое интересное здесь - позиция самого Пелевина, заявившего о безответственности писателя. Это, конечно, революция в русской литературе, в самом облике русского писателя, всегда в прошлом бывших носителями морального сознания общества. Эту перемену фиксирует и автор статьи Джэсон Коули, говоря об этом так:
      Так же как Москва вырвалась из коммунистического тупика в хаос постсоветской жизни, так и образ современного русского писателя радикально изменился, не напоминая больше ничем знакомую по прежним временам фигуру поклоняемого ясновидца или героического диссидента. И если кто-либо зримо выражает нынешний образ писателя, так это 38-летний Виктор Пелевин, молчаливый отшельник со стриженной наголо головой, модным интересом к дзен-буддизму и пристрастием к темным очкам, редко им снимаемым.
      Дальнейшие рассуждения автора показывают, что Пелевин не такой уж модельный нынешний писатель - скорее, наоборот: явление в своем роде уникальное.
      В то время, когда книжные прилавки Москвы завалены всякого рода бульварщиной и порнографиией, - продолжает Джэсон Коули, - Пелевин являет зрелище необычное: подлинно популярный серьезный писатель. Он почти единственный среди нынешнего поколения русских писателей, кто говорит своим собственным голосом и пытается писать о нынешней русской жизни в ее собственных идиомах. Это подлинно современный голос: он одновременно ироничен и гиперболичен, изыскан и забавен. Он пишет хорошем стилем о плохой жизни. Его склонность к фантастике и гротеску, интерес к наркотикам, компьютерным играм и попкультуре отвечает интересам поколения, которому кажется устаревшим традиционный роман. В отличие от многих других русских писателей, занятых травмами советского прошлого, Пелевин не избегает нынешних проблем. Он касается их с интересом ребенка, восторгающегося бабочкой, - что не мешает ему обрывать ее крылья.
      Дальше автор статьи в Нью-Йорк Таймс Мэгэзин пытается объяснить американскому читателю, что означает название нового романа Пелевина "Поколение П", приводя трактовку самого писателя: это и пепси, и фамилия автора - Пелевин, и еще, напрягает силы Джэсон Коули,- грубое слово русского сленга, которое можно приблизительно перевести как "абсолютная катастрофа".
      Много места в статье занимает рассказ о книгах Пелевина и его писательской биографии. Характерны приводимые автором суждения о Пелевине представителей русских литературных кругов. Критик Немзер назвал его инфантильным автором, пишущим для инфантильного общества. Профессор литературы Русского гуманитарного университета Шайтанов говорит, что Пелевин - это подставное лицо, самозванец (у Коули - phony), а книги его "угрожающе пусты". Зато несомненна любовь молодого поколения, для которого Пелевин - авторитет и что-то вроде учителя жизни; ему задают вопросы вроде: "вы занимались любовью под наркотиком экстази?" Других писателей спрашивают о Ельцине или о НАТО, смеется Пелевин, а мне задают такие вопросы. Недавно российские зеленые заявили, что выдвигают кандидатуру Пелевина на должность премьер-министра. Пелевин прокомментировал это следующим образом: политика в России - это борьба различных групп за контроль над деньгами, и зеленые не представляют исключения. Джэсон Коули пишет далее о том, как Пелевина дважды обошли Букеровской премией - характерный знак отношения к нему литературной элиты (он забыл упомянуть, что Пелевин получил так называемого Малого Букера), - и приводит различные суждения Пелевина об этом сюжете:
      Я ничего не жду от литературного истэблишмента. Они знают, что у меня нет ни малейшего интереса к их миру, ко всем этим комитетам, рецензиям и премиям. Все, что я могу сказать, - что мои книги разошлись по России тиражом почти миллион экземпляров. У меня есть читатели. Букер ничего для меня не значит.
      У меня нет желания быть частью этого мира. Единственное, что меня интересует, это сделать что-то, что отвечает моему видению мира и что будут читать. Знаменитость для меня - это нечто виртуальное. Подумаешь, большое дело - увидеть свою фотографию в газетах.
      Буддизм меня привлекает еще и потому, что помогает очистить голову от мусора современной жизни. Я терпеть не могу всю эту шумиху, она отвлекает меня от работы. Я могу писать только тогда, когда знаю, что люди от меня отвязались.
      По натуре я человек застенчивый и не люблю привлекать к себе внимание. Я и темные очки ношу по этой причине, и позирую в них сейчас поэтому: это единственный способ сфотографироваться, не будучи сфотографированным, - если вы понимаете, что я имею в виду.
      По этому поводу Джэсон Коули пишет, что такая скрытность, уединенность, отшельничество Пелевина еще более способствуют привлечению к нему внимания. Но таковое привлекают не только детали его поведения, а, что много важнее, его книги, причем не только в России. В Америке уже вышли "Омон Ра" и сборник его рассказов, а сейчас готовятся к печати "Чапаев и Пустота", названная в английском переводе "Мизинец Будды", и "Поколение П". То есть можно сказать, что на Западе появился основной корпус сочинений Пелевина - весомая компенсация к неполученым букеровским премиям.
      Как всегда в американской журналистике, портрет описываемого лица сопровождается подробными деталями его биографии и личной жизни. Джэсон Коули рассказал о происхождении Пелевина - из военной номенклатуры, о том, что он учился в техническом вузе и работал в рекламном агентстве, о том, как его открыла редактор журнала "Октябрь" Наталья Перова, что живет он в одной квартире с матерью, и о многолетней герл-френд Пелевина Нине, жениться на которой он не против, но сомневается, нужное ли это дело - заводить семью и детей в современной России. Стабильной жизни препятствует не только обстановка в России, но и личная склонность Пелевина к перемене мест.
      В сентябре он снова упаковался - поехал за границу: сначала был два месяца в Германии, а потом двинулся в Южную Корею, где проводил время в медитациях с буддистскими монахами. "Когда я был в Корее, в монастыре, - говорит Пелевин, - все в мире казалось исчезнувшим в молчании. Я прекратил курить, я был собран и концентрировался только на важном. Если вы разумный человек, жизнь в России вас изматывает. Моя мечта - всегда быть в движении. Если б я покинул Россию, то только для того, чтобы непрерывно путешествовать, нигде не останавливаться надолго, нигде не оседать. Я не люблю быть привязанным к одному месту, это меня отупляет".
      Интересный возникает образ из статьи Нью-Йорк Таймс Мэгэзин - отшельник-путешественник. Впрочем, у этого парадокса есть одна несомненно русская коннотация - странник. Получается, что Пелевин не так уж далек от традиционно русского христианского типа, как это показалось озабоченным православным клерикалам. Но, конечно, это весьма далеко от официальной церковности. Ищи ветра в поле, как говорил Синявский о Пушкине. И недаром в обоих случаях возникает образ пустоты.
      Пелевин это такого рода писатель, - пишет Джэсон Коули в конце своей статьи, - который видит то, что он хочет видеть, и его дар открывать странности в самых обычных обстоятельствах создает в его книгах ощущение фантасмагории. Если его книги вообще о чем-то, то о добровольном самоотчуждении, о внутренней свободе, достигаемой в молитве и медитации.
      Молитвы, медитация, христианство, буддизм - предметы значительные, но не литературные по своей природе. К писательству Пелевина все это имеет косвенное отношение, не порождают его как писателя. Каков Пелевин как писатель?
      Итак, вопрос о писательстве Пелевина - помимо истории религий и журналистских подробностей о его светской жизни. Кое-что об этом Джэсон Коули, естественно, говорит, и даже сравнивает Пелевина с Гоголем; кстати, его статья называется "Гоголь - а го-го". "А го-го" - это такой французский танец, веселый и быстрый. Получается, значит, что Пелевин - это Гоголь в некоем облегченном варианте. Легковес, как Шкловский назвал Бабеля. Нам в данном случае интереснее другая его оценка: Булгаков у ковра, то есть цирковой клоун. И другой писатель вспоминается, испытавший определяющее влияние Гоголя, - Андрей Белый, о котором было сказано: "Не Гоголь, так себе писатель, гоголек". Я хочу сказать, что у Пелевина чувствуется несомненное влияние Булгакова и, опосредованное, Гоголя. Подражают подражателям, как известно. У Пелевина с Булгаковым даже недостаток общий, который, собственно, не недостаток, а избыток: слишком богатая фантазия. Еще он напоминает Сигизмунда Кржижановского, открытого как раз в то время, когда сам Пелевин стал писать, - но Пелевин интереснее. И Андрей Белый чем-то и как-то Пелевина беспокоит: в рассказе "Реконструктор" он выступает как одна из персонификаций Сталина, а в "Жизни насекомых" появляется некий майор Бугаев (настоящая фамилия Белого), пишущий в магаданской газете о радостях материнства. Вот, кстати, очень представительный пример писательской манеры Пелевина - такие многоходовые, многоэтажные каламбуры, что и есть, как мне думается, основное у него, главный признак и высшее выявление его таланта, его стиль, попросту говоря: нагромождение каламбурного абсурда с отчетливо подчеркнутой пародийной цитатностью: "Майор Формиков. Весна тревоги нашей. Репортаж с учений магаданской флотилии десантных ледоколов на кислородной подушке". Такие фразы - зерна, атомы пелевинской прозы, принцип ее строения. В данной еще то хорошо, и не каждый догадается, что Формиков - от formica, муравей по-латыни; а фраза эта - из "Жизни насекомых". Оттуда же: "Артур с Арнольдом превратились в небольших комаров характерного цвета "мне избы серые твои", когда-то доводившего до слез Александра Блока"; еще оттуда: "из-за кустов на Митю задумчиво глянул позеленевший бюст Чехова, возле которого блестели под лунным светом осколки разбитой водочной бутылки". Никакой Коули, ни Джэсон, ни даже Малком, не поймут прелести этих фраз, для этого нужно обладать профессиональными знаниями в русской литературе. Это ассоциативное богатство пелевинской прозы делает ее, конечно, явлением пресловутого постмодернизма. Генис правильно написал об этом: "лес каламбуров, плотно упакованных в литературные реминисценции", но он не захотел в этой черте Пелевина увидеть главное у него - структурную основу его прозы.
      Почему? Пелевин, говорят его поклонники, писатель идейный, несущий некий мэсседж. Поэтому особенно дружно ругают последний его роман "Поколение П", в котором, говорят, автор изменил своей высокой теме, соблазнился эстетикой массовой культуры - и захотел написать вещь, которая понравится всем. И она действительно понравилась всем - кроме критиков.
      Мэсседж же у Пелевина известно какой: буддизм.
      Приведу критические мнения и начну с Гениса - по принципу военных советов, где первым высказывается младший по званию (потому что дальше у меня будет Шкловский).
      ... Среди прочих границ, обжитых Пелевиным, был и рубеж, разделяющий непримиримых противников - литературу и массовую литературу. ... Прикрываясь общедоступностью популярных жанров, он насыщает их неприхотливые формы потаенным, эзотерическим содержанием. ... Мифический слой романа ("Поколение П") слишком тонок. Он не выдерживает напора бульварного жанра, который пытался использовать Пелевин. На этот раз жанр использовал его. Соблазненный и покинутый лубок взбунтовался. Форма захватила содержание - боевик изнасиловал идею. ...Современный лубок, поэтику которого Пелевин так искусно применял в своих целях, отомстил автору: новый роман вышел хуже предыдущих.
      Мне-то, по простоте душевной, новый роман Пелевина нравится куда больше предыдущих, ибо предыдущие были если не скучны, то, местами, скучноваты. И этих мест было немало. Слишком много было этого самого буддизма, сплошь и рядом подававшегося впрямую. Не всегда у автора выходили такие перлы, как разговор в "Чапаеве", когда один "браток" объясняет другому на блатной фене сущность единственно верного учения Сиддхартхи Гуатамы. У Пелевина выпирала идеология. Мягче сказать - прорывалась, и чаще чем надо. Не было полного ее художественного преодоления - использования как мотивировки.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62, 63, 64, 65, 66, 67, 68, 69, 70, 71, 72, 73, 74, 75, 76, 77, 78, 79, 80, 81, 82, 83, 84, 85, 86, 87, 88, 89, 90, 91, 92, 93, 94, 95, 96, 97, 98, 99, 100, 101, 102, 103, 104, 105, 106, 107, 108, 109, 110, 111, 112, 113, 114, 115