Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода)

ModernLib.Net / Публицистика / Парамонов Борис / Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода) - Чтение (стр. 40)
Автор: Парамонов Борис
Жанр: Публицистика

 

 


Нам говорят, что в случае рыцарей ничего подобного не было, и, между прочим, как раз такого рода ритуализм способствовал порождению едва ли не важнейшего продукта западной культуры - человеческой индивидуальности, личности как высшей ценности. Личность на Западе, считается, была рождена и осознана в сфере так называемой куртуазной поэзии - творчества рыцарей-трубадуров. И породила личность любовь - не как природный инстинкт и половое влечение, а как индивидуализированное и сублимированное чувство к избранной идеальной даме.
      В общем это более или менее известно, но не мешает все же послушать авторитетное высказывание специалиста. Я цитирую книгу А.Я. Гуревича "Категории средневековой культуры":
      Выработав идеальный тип любви, превратив ее в ритуал, трубадуры создали особый, сублимированный мир... в поэзии рыцарей ... женщина занимает в любви принципиально иное место, нежели в официальном феодальном браке - союзе двух домов. Куртуазная любовь невозможна между мужем и женой. В одной рыцарской песне эта идея выражена с предельной ясностью: "Муж сделает нечто противное чести, если он будет любить свою жену, как рыцарь любит свою даму, потому что этим нисколько не увеличивается достоинство ни того, ни другой и из этого не выйдет ничего больше того, что уже есть по праву". "Суды любви" при дворе аквитанской герцогини Алиеноры (если такие суды существовали в действительности, а не были вымыслом куртуазных поэтов), выносили вердикт, что рыцарской любви между супругами быть не может.
      Как видим, брачные отношения во всей их плотской или экономической материальности отнюдь не отрицаются как реальность. Любовная культура трубадуров не относит к целостностной ситуации, она фрагментарна, но именно в этой фрагментации, в этой, можно сказать, изоляции рождается человек как личность. Этот процесс, таким образом, предполагает некую выброшенность из бытийной целостности, из живых мирских связей.
      Гуревич продолжает: Куртуазная любовь незаконна, она стоит вне официальной сферы, но тем глубже затрагивает внутренний мир индивида, тем сильнее раскрывает она содержание его души. Рыцарская поэзия дает новую основу достоинства человека. Впервые в европейской литературе анализ интимных переживаний выдвигается в центр поэтического творчества. Индивидуальная страсть оказывается чуть ли не самым главным делом жизни... углубление в свой внутренний мир, любование собственными переживаниями, культивирование радостей и горестей любви заключали в себе известную переоценку нравственных ценнностей, представляли шаг вперед в самосознании рыцаря.
      Утвердившись в этих, повторяю, общеизвестных положениях и отнюдь не пытаясь их оспаривать, постараемся, однако, их как-то конкретизировать - если не на историческом, то на литературном материале. И тут нам встречается весьма неожиданная разработка, усматривающая образец рыцарской любовной лирики, вот этой куртуазной любви в одном очень, можно сказать скандально, известном литературном произведении нашего времени. Имеется в виду ни более ни менее как роман Владимира Набокова "Лолита". Соответствующую интерпретацию его дал видный американский литературный критик Лайонел Триллинг.
      Статья Триллинга о "Лолите" носит название The Last Lover, буквально - последний любовник, но на нынешнем русском это звучит очень специально, смысл же сюжета: последний влюбленный, последний любящий. Почему последний? Потому что в отношении Гумберта Гумберта к Лолите Триллинг видит парадоксальную реставрацию древнего типа рыцаря в его поклонении прекрасной даме, давно изжитый прогрессирующим человечеством сюжет любви-страсти. Триллинг пишет:
      Любовь-страсть была родом любви, доступной не каждому - авторитеты ограничивали ее поле аристократией, - но она всегда вызывала величайший интерес почти у каждого, кто интересовался этими чувствами, и оказывала непрекращающееся влияние на другие разновидности любви и на модели ее литературной репрезентации.
      Существенным условием этого рода любви было то, что она не имела и не могла иметь отношения к браку... Что возможность любви существует только помимо и в противоположность браку было, в общем и целом, традиционным представлением европейских высших классов...
      Несомненно, одно из наиболее интересных и важных культурных изменений произошло, когда средний класс, бывший особенно чуждым представлениям о высшем достоинстве любви (ибо нельзя быть одновременно дельцом и любовником), начал усваивать этого рода чувство и изменять его в процессе приспособления к собственной жизненной практике. Это переживание любви было усвоено самому браку, которому придали высший блеск и значение любви-страсти. И нечто от этого нового отношения к любви сохраняется до сих пор.
      Но сексуальная революция нашего времени привела синтез брака и любви-страсти к неизбежному концу. Может быть, единственно общее между людьми, вступающими нынче в брак, - это вера их в то, что любовь - дело свободного выбора. Помимо этого, каждый аспект сегодняшних отношений есть отрицание старого идеала любви.
      Что такое современный брак, что такое любовь в нынешнем браке? Триллинг перечисляет его всем известные черты - признаки удачного, что называется здорового, брака. Это уже упомянутый свободный выбор будущего партнера, добрачное сексуальное знакомство и экспериментирование, после чего только и заключается брак, преодоление возможных первоначально "символических чувств" к супругу и умение видеть друг друга без иллюзий, в свете реальности. Задача брака - построение совместной жизни, с такими чертами, как симпатия, теплота, терпимость, взаимопонимание на основе хорошо сложившихся сексуальных отношений.
      И вывод автора: Все это убеждает нас, как далек нынешний идеал любви от любви-страсти. Само слово "страсть" означает сейчас всего лишь интенсивность чувств. Старое отличие страсти от чувства предполагало, что страсть делает человека пассивным, страдающим, подвластным. Страсть наполняла всю душевную жизнь, любимая женщина воспринималась как госпожа, а любящий был ее слугой, даже рабом, обоготворявшим ее жестокую власть над собой.
      Характерные черты влюбленного в старом стиле ныне не встречаются в повседневном быту, в жизни миллионов современных культурных, да и не слишком культурных людей. Но подобный склад личности сохранился в искусстве - и даже в самом типе художника. Творческая личность приобретала и демонстрировала черты страстного любовника в рамках некоей литературной конвенции. Это было верно даже для 19-го, в высшей степени буржуазного века. Эти черты: одержимость, мазохистическое влечение к страданиям, благородное служение идеалу, пренебрежение социальными условностями и важнейшее - готовность к скандалу.
      Ибо скандал был сущностью любви-страсти, не только разрушая брачные отношения мужчины и женщины, но подрывая самый брак,-пишет Лайонел Триллинг. - Это могло подорвать также социальную ответственность мужчины и его честь. Скандал был мерилом силы и степени любви-страсти. Он приводил любовников к несчастью и к смерти. Один из аспектов патологии любви - неприятие установленных критериев, принимаемых в мире. В этом отношении любовники воспринимались так, как мы склонны воспринимать художников - людей, усматривающих реальности и ценности за пределами ценимой нами реальности.
      Нынче все это кажется абсурдом, настоящей патологией... Тем не менее старый идеал не потерял еще обаяния, он все еще что-то нам говорит, мы не хотим признать, что он вне нашего понимания.
      Место, сохраненное этим старым идеалом в современной культуре, - это, как мы уже поняли, читая Триллинга, художественное творчество, особенно если самый тип художника являет черты сходства с древним, изжитым в социальном опыте типом страстного любовника со всеми перечисленными уже его чертами. И вот Владимир Набоков в "Лолите" явил нам некий неразъединимый, то есть органический, синтез художника и его сюжета.
      Отношение Гумберта Гумберта к Лолите, еще и еще раз демонстрирует Триллинг, - построено по модели некоей любовной архаики, в сюжете любви-страсти, любви-патологии, бросающей вызов всем принятым социальным и культурным конвенциям. Его любовь именно скандальна, отношения, завязанные им с Лолитой, скандальны. Но это и есть, как мы помним, конститутивное условие романа, построенного в эстетике любви-страсти.
      Например, если любовь требует скандала, на что в этом отношении может рассчитывать современный романист? Уж конечно не на адюльтер. Само это слово стало архаичным, употребляемым еще только как юридический термин или относимым исключительно к прошлому.
      И Триллинг приводит примеры, ставшие хрестоматийными в их культурной изжитости: Отелло или Ромео и Джульетта. Что такие сюжеты могут сказать современному читателю или зрителю? Они условны и мертвы - как классический балет, сохраняющий свою абстрактную красоту и имеющий любителей, но сам по себе искусство отнюдь не авангардное.
      Набоков же вводит скандал, сознательно нарушает табу - и "Лолита" тем самым делается действительно любовным романом в традиционном смысле. Разрыв с табу относительно сексуальной недоступности очень юной девочки воспринимается нами как нечто, приближающееся по силе к тому, что Шекспир видел в неверности жены. Отношения Гумберта Гумберта с Лолитой скандализуют нынешнее общество так же, как когда-то отношения Тристана с Изольдой или Вронского с Анной скандализовали наших предков. Литература должна поставить любовников вне рамок общества.
      И тогда романист, если он озабочен созданием нужных условий для любви-страсти, должен исключить самую мысль о возможном браке. Отношения любовников должны быть лишены малейшего касательства к реальности, к требованиям реального мира. Их поведение прямо противоположно тому, что мы называем "зрелостью" - они обязаны смотреть друг на друга и на самый мир с властным абсолютизмом детей. Только под этим условием романист сделает их одержимость правдоподобной, а не смешной.
      Кстати сказать, элементы некоего комизма в "Лолите" несомненно присутствуют, так что жанр рыцарского романа - если только его имел в виду восстановить Набоков - все же не выдержан. "Лолиту" можно назвать книгой, написанной отчасти в поэтике черного юмора. Некоторые ее сцены в самом деле вызывают смех - но смех какой-то некомфортный. Вообще все время надо помнить слова Эдмунда Вилсона, сказавшего о "Лолите": "Эта книга слишком абсурдна, чтобы быть трагедийной, и слишком неприятна, чтобы быть смешной". О какой-то полной и окончательной художественной удаче Набокова в "Лолите" говорить нельзя: она вроде бы считается классикой, но местоее подлинное в разряде так называемых отреченных книг. Для многих авторов именно такая слава предпочтительна.
      Однако задание тонкого критика состояло не в том, чтобы так или иначе оценить нашумевшую книгу, а в том, чтобы обнаружть для нее культурную нишу в истории литературы. И эту задачу Лайонел Триллинг решил очень изящно, а главное, убедительно. Эксцессы сегодняшней чувствительности, делающие "Лолиту" скандалом, тем более указывают на истинное ее место: в разряде если и не рыцарских романов - тех, что читал Дон Кихот, и не куртуазной поэзии, крайне условной и искусственно приподнятой над жизненными реалиями, - то среди великих любовных мифов, в которых тема любви неотделима от темы смерти. Тристан и Изольда здесь первое, что приходит на ум. И этот ряд может продолжить любой знаток указанного сюжета. Нас же сам Набоков больше всего интересует; и вглядываясь в знаменитый роман, мы замечаем, что именно не о любви он, а о смерти. Изобретательнейших трюкач и циркач Набоков ( в любви к цирку он признавался не раз) умертвил своих героев, даже еще не приступив к рассказу о них: в предисловии доктора философии Джона Рэя к посмертно опубликованным бумагам некоего узника. Не сразу же ведь и узнаешь Лолиту в миссис Ричард Киллер, умершей в родах, разрешившись мертвым младенцем.
      Лайонел Триллинг сделал главное: поместил Гумберта Гумберта и Лолиту в мавзолей - саркофаг, пирамиду, музей восковых фигур - великих любовников мировой культуры. Заканчивает он свою статью "Последний любовник" следующим образом:
      Может показаться, что я говорю о "Лолите" так, как будто бы Набоков предпринял работу в области эмоциональной археологии. Может быть, это несправедливо в отношении его собственных намерений, но это все же показывает, насколько автора "Лолиты" регрессивен, как он озабочен восстановить давно забытые способы чувствования. И в Лолите нет ничего более архаичного, чем то, как любящий воображает любимую ... он даже ее теннисную ракетку наделяет эротическим очарованием...
      Набоковское археологическое предприятие высмеивает и дискредитирует все формы прогрессивного рационализма не только потому, что они глупы сами по себе, но и потому, что знаменуют конец любовного сумасшествия, любви как сумашествия.
      Ну так и чем же без натяжек можно окончить этот сюжет? Неужели тем, что Набокова мы отныне можем считать автором рыцарских романов? Или великим куртуазным поэтом - трубадуром? Вопрос: а может ли куртуазный поэт быть великим? Нет ли в самой природе этой куртуазности некоего маньеризма - стилизованной условной позы или даже какого-нибудь кросс-дрессинг? Рыцарское ли это дело - романы писать или куртуазничать? Вот в том-то и вопрос: а кем, собственно говоря, были эти самые рыцари? Можно ли, скажем по-другому, видеть в рыцарстве проблему культурного языка и знаковых игр - или все-таки был там определенный тип личности, специфический психологический склад, вполне понятный в терминах вполне жизнеподобного реализма?
      Человек, прославленный своим парадоксализмом, являющим всего-навсего хорошо забытый здравый смысл, Джордж Бернард Шоу однажды высказался о рыцарях в связи со своей пьесой "Оружие и человек":
      В Англии Карлайл, исполненный чисто крестьянского воодушевления, уловил характер того величия, которое ставит подлинного героя истории намного выше феодального доблестного рыцаря, чья фанатичная личная честь, отвага и самопожертвование основаны на жажде смерти, возникающей вследствие неспособности выдержать бремя жизни, поскольку жизнь не обеспечивает им идеальных условий.
      Что ни говорите и как ни трактуйте эти слова, в них мы вправе усмотреть некую реальность - отнюдь не ритуальное культурное построение. Фигура воина - во всех ее мифических проекциях, а не только исторических реализациях - не есть ли фигура разрушителя по преимуществу? А почему человеку свойственно или хочется разрушать? Да потому что он построить не способен. Тип воина - нежизнеспособный тип: вот здравый смысл, содержащийся в этой ремарке Шоу.
      Теперь процитируем для финала титана семиотики Ю.М.Лотмана, из его книги "Культура и взрыв" - о некоем рыцарском сюжете византийской литературы - "Девгениево деяние":
      Фольклорный сюжет "опасной" невесты, сватовство к которой стоило жизни уже многим женихам, подвергается здесь переосмыслению в рыцарском духе. Герой Девгений, узнав о существовании недоступной красавицы, многочисленные претенденты на брак с которой были уже убиты, тотчас же влюбляется в девушку. С точки зрения бытового разума, его постигла удача: он прибыл во дворец, вокруг которого валялись трупы убитых его предшественников, добился ее сочувствия и без всяких препятствий женился на ней. (Но) удача, столь легко полученная, не радует Девгения, а, напротив, повергает его в отчаяние. Он стремится вступить в теперь уже ненужный бой с отцом и братьями невесты. Перед нами показательная трансформация сюжета: бой-победа-получение невесты - заменяется на: получение невесты-бой-победа. Все логические причины боя устранены, но с рыцарской точки зрения бой не нуждается в логических причинах. Он есть самоценное деяние, он не влияет на судьбу героя, а доказывает, что герой достоин своей судьбы.
      Если мы переключимся от семиотики Лотмана к здравому смыслу Шоу, то сможем увидеть иной вариант анализируемого поведения: не ритуал имеет здесь место, а человеческий изъян, маскируемый всякого рода культурными - этикетно-рыцарскими - рационализациями. Воин - это не мужчина: вот пойнт. Мужчина - это бюргер, строящий семью в разумных пределах брака. Что же касается рыцарей, то уж очень они ценили свои замкнутые братства - что какие-нибудь ливонские псы-рыцари, что даже доморощенные сичевики Тараса Бульбы.
      Эрго: в формах культуры, даже предельно ритуализированной, мы можем познать не только самую культуру и ее знаки, но и реальности, прикрываемые ею - и открывающиеся за ней.
      Что же касается до Набокова, то его куртуазный рыцарь - Гумберт Гумберт - как раз и служит сильнейшим доказательством того тезиса, согласно которому любовь-страсть есть не совсем здоровая страсть.
      Конечно, безумцы украшают мир. В безумии, в выходе за рамки всяческих конвенций рождается личность. Но спасут ли мир безумцы? Лучший выход для безумия - не ристалища воинов, а бумагомарание. Не Дон Кихот, а рецессивный его ген, давший в потомстве Владимира Набокова.
      "И славили герольды мой удар". Восславим герольда Набокова.
      Ортега-и-Гассет в американском суде
      Я недавно, в конце июня побывал под судом: ознакомился с американской правовой системой из первых рук: на собственной шкуре, что называется, испытал. Отделался чрезвычайно легко, да и дело, как сами понимаете, было пустяковым: я не в том возрасте и не в той, так сказать, экзистенциальной позиции, чтобы разыгрывать из себя, допустим, Раскольникова. Пострадал же я из-за нынешнего нью-йоркского мэра Руди Джулиани - человека, которого свободолюбивые американцы, с детства привыкшие качать права, под горячую руку сравнивают аж с Гитлером. Другие, правда, на такие сравнения негодуют и называют это тривиализацией зла. Почему многие, я бы сказал слишком многие, не любят Джулиани? Он решил навести в Нью-Йорке то, что называется полицейский порядок, и многого, надо признать, достиг. Например, резко снизилось количество тяжелых преступлений, в том числе убийств. Тактика была избрана чрезвычайно неожиданная, во всяком случае такая, от которой давно отвыкли в этом всячески либеральном городе. Чтобы ударить по серьезной преступности, Джулиани и вдохновляемое им полицейское управление Нью-Йорка взяли линию предельной нетерпимости к мелким проступкам, к малейшим нарушениям общественного порядка. К примеру, стали штрафовать (сорок долларов), если в сабвее вы положили свой багаж рядом с собой на соседнее сидение для вящего удобства - чтоб не держать его на коленях или не ставить на пол, заведомо грязный. Или еще: вывелись начисто громадные переносные радиоприемники (прозванные, помнится, "гетто-бастерс"), владельцы которых находили шикарным запускать их на полную мощность на улицах. То есть, вне всякой видимой логики, упала преступность вообще, когда появилась придирчивость к повседневным нежелательным и в принципе наказуемым мелочам. Оправдывается старинная и довольно-таки пошлая, как сказал бы Остап Бендер, доктрина, согласно которой если вы сегодня плюнули на пол, так завтра кого-нибудь и убьете. Мелкобуржуазная мораль - она, оказывается, не без резона была.
      Мой случай был несколько иным - связанным с ситуаций в общем серьезной. Есть в Нью-Йорке длинная и очень широкая, самая широкая в городе улица под названием Квинс-бульвар. Там есть где разогнаться автомобилям - не то что в Манхэттене, где они в основном ползут. Результат сказался: за десять лет на Квинс-бульваре погибло 73 человека, газеты стали его называть "бульвар смерти". Решили принять экстренные меры и в частности запретили переходить бульвар в иных местах, кроме регулируемых перекрестков. Я не уверен, может быть, это правило было и раньше, но точно знаю, что оно никогда и никем не соблюдалось. Нормой обычного, так сказать, права стал лозунг "пешеход всегда прав". Потом мне говорили, что информационная кампания велась месяца два - и в газетах, и по телевидению: предупреждали, что Квинс-бульвар запрещено переходить произвольно. Как-то получилось, что я этого не слышал - и поплатился. Полицейская машина остановила меня уже на тротуаре - но мне при этом не выписали тут же на месте штраф, а вручили повестку в суд. Нарушение мое, как выяснилось, называется jaywalking. Никогда раньше не слыхал такого слова, - по этой детали можете судить, насколько оно вывелось из употребления - означаемое исчезло как реальность.
      Наведя справки у знакомых, я выяснил, что в таких случаях нарушителей судят крупными партиями, а это значит, что в суде нужно будет провести едва ли не весь день, потому что повестки всем вручают на одно время, скопом. Так еще до суда я понял смысл и вес наказания: оно в том, что вы теряете время в казенном заведении. Так, кстати, и вышло: я пробыл в суде с половины десятого до трех часов, - даже на обед отпустили в час дня, и возвращаться было куда как неохота. Заранее зная, что буду там долго, я решил запастись каким-нибудь серьезным чтением - толстой книгой, а не газеткой, - и остановил свое внимание на томе Ортеги-и-Гассета: давно уже его не перечитывал.
      Понятно, какая работа Ортеги оказалась в данном случае особенно уместной: "Восстание масс", конечно. Уж больно публика подходящая в суде подобралась. Вот уж истинно масса, толпа. Народ был на девять десятых молодой, а американская молодежь, по нынешней моде, выглядит чрезвычайно безобразно, вульгарно, можно даже сказать жлобски. Какая-нибудь эспаньолка или бакенбарды тончайшей полоской - при наголо стриженной голове, серьги во всех подходящих и неподходящих местах и особенно татуировка опять же на всех местах, глядящая с предельно обнаженных тел - в майках без рукавов и в коротких, чуть ниже колена штанах (не шорты, а именно штаны, как-то похабно обрезанные). Нынешний молодежный стиль - быть некрасивым, нарочито уродоваться, стиль рэп, я бы сказал. Аполлон чернявый, как говорили футуристы. В этом контексте надо воспринимать и татуировку, мода на которую дошла до сумасшествия. Статистика говорит, что в США татуировано двенадцать миллионов человек. Кстати сказать, я тут впервые поневоле задумался над этим явлением и трактовал его так. Это реакция массы на феномен масскультуры - поп-искусства с его культом еженедельных звезд. Эти звезды, считаются, поют (то есть орут под громыхание всякого металла) - и все это бесконечно тиражируется. Люди привыкли к тому, что звездой стать легко, может стать каждый, и я в том числе. И вот татуировка символически это повсеместное и коемуждое стремление реализует. Символически реализуются персональные амбиции. Если на эстрадах музыка, то здесь - живопись. Носить татуировку - значит быть одновременно художником и картиной. Искусство масс. Восстание масс.
      Запомним, однако, вот эту претензию нынешней молодежи - выделиться, выйти за некий предполагаемо средний уровень, за рамки обЫденности. И эта формальная, так сказать, установка куда важнее того факта, что таких выделенных в свою очередь оказывается - масса.
      Пора, однако, и самого философа процитировать: Хосе Ортега-и-Гассет, "Восстание масс". Основной тезис:
      ...деление общества на массы и избранные меньшинства ... не совпадает ни с делением на социальные классы, ни с их иерархией... внутри любого класса есть собственные массы и меньшинства. Нам еще предстоит убедиться, что плебейство и гнет массы даже в кругах традиционно элитарных - характерное свойство нашего времени. ... Особенность нашего времени в том, что заурядные души, не обманываясь на счет собственной заурядности, безбоязненно утверждают свое право на нее, навязывают ее всем и всюду. Как говорят американцы, отличаться - неприлично. Масса сминает все непохожее, недюжинное, личностное и лучшее. Кто не такой, как все, кто думает не так, как все, рискует стать отверженным. И ясно, что "все" - это еще не все. Мир обычно был неоднородным единством массы и независимых меньшинств. Сегодня весь мир становится массой.
      Сегодня у Ортеги - это 1930-й год, когда вышла его нашумевшая книга, прочно ставшая культурфилософской классикой. И кое-какие коррективы явно напрашиваются.
      Начать с того, что сегодняшний демократический мир одержим проблемой всяческих меньшинств и защитой их прав. Кстати сказать, эта проблема была поставлена еще в 19 веке философом либерализма Джоном Стюартом Миллем в его знаменитом трактате "О свободе". Подлинно либеральное общество, говорил Милль, не удовлетворится принципом большинства голосов, не будет навязывать волю большинства как единственный путь демократической политики - необходимо помнить о меньшинствах и их специальных интересах. Ибо у демократии есть имманентный недостаток, программно встроенный в систему: мажоритарный принцип, порождающий всякого рода конформизм, унифицирующий жизнь в демократических обществах. Об этом писал едва ли еще не первым Токвиль в своей "Демократии в Америке". В нынешних развитых демократиях Запада, как видим, этот момент учитывается и во многом определяет текущую правовую политику. Тут даже по временам обозначается уклон в другую, противоположную сторону: общество распадается на группы со специальными интересами, начинает чувствоваться утрата необходимого единства. Трудно стало формулировать и осуществлять общенациональную политику - проблема, с которой Ортега по-настоящему еще не сталкивался.
      Вообще его "Восстание масс" можно рассматривать в разных оптиках. В ближней, актуальной - для начала 30-х годов - перспективе некоторые его темы звучали куда серьезнее, чем сейчас: например, отмеченная им гипертрофия государства. Одна из глав "Восстания масс" так и называется - "Государство как главная угроза".
      Современное государство - самый явный и наглядный продукт цивилизации. И отношение к нему массового человека проливает свет на многое. Он гордится государством и знает, что именно оно гарантирует ему жизнь, но не осознает, что это творение человеческих рук, что оно создано определенными людьми и держится на определенных человеческих ценностях, которые сегодня есть, а завтра могут улетучиться. С другой стороны, массовый человек видит в государстве безликую силу, а поскольку и себя ощущает безликим, то считает его своим. И если в жизни страны возникнут какие-либо трудности, конфликты, проблемы, массовый человек постарается, чтобы власти немедленно вмешались и взяли заботу на себя, употребив на это все свои безотказные и неограниченные средства.
      Здесь-то и подстерегает цивилизацию главная опасность - полностью огосударствленная жизнь, экспансия власти, поглощение государством всякой социальной самостоятельности - словом, удушение творческих начал истории...
      Несомненно, это было так именно в 1930 году, когда резко обозначилась тенденция к тоталитаризации государств. Фашизм и большевизм были всячески актуальны, являли реальную угрозу. Сейчас вопрос о государстве в демократических обществах, отнюдь не потеряв актуальности, ставится все-таки по-другому. Но для того, чтобы эти нюансы проследить, нужно вспомнить основное из того, что сказал Ортега о массах и об их восстании - то ли метафорическом, то ли реальном.
      Восстание масс у Ортеги - в некотором роде просто возрастание масс, количественный рост населения, обеспеченный научно-техническими и социальными сдвигами, произошедшими в европейской истории в течение 19 века. Ортега приводит цифры: население Европы ни разу в ее истории не превышало ста восьмидесяти миллионов - а за время с 1800 по 1914 год достигло четырехсот шестидесяти. Прежде всего жить стало легче: простой человек обеспечен необходимым материальным комфортом и полнотой социальных прав. Из жизни ушла напряженность, связанная веками с самой элементарной борьбой за существование. Отсюда главное и, для Ортеги, почти роковое последствие: современный человек утратил понимание цены цивилизации, стал смотреть на нее едва ли не как на природное явление, автоматически наделяющее всевозможными благами. Произошла утрата воли к культуре. Но пусть лучше скажет сам автор, Ортега-и-Гассет:
      Никогда еще рядовой человек не утолял с таким размахом свои житейские запросы... С каждым днем росло чувство надежности и собственной независимости. То, что прежде считалось удачей и рождало смиренную признательность судьбе, стало правом, которое не благословляют, а требуют... Этой материальной доступности и обеспеченности сопутствует житейская - комфорт и общественный порядок... во всех ее основных и решающих моментах жизнь представляется новому человеку лишенной преград...
      ...видя мир так великолепно устроенным и слаженным, человек заурядный полагает его делом рук самой природы и не в силах додуматься, что дело это требует усилий людей незаурядных. Еще труднее ему уразуметь, что все эти легко достижимые блага держатся на определенных и нелегко достижимых человеческих качествах, малейший недобор которых незамедлительно развеет прахом великолепное сооружение... не видя в благах цивилизации ни изощренного замысла, ни искусного воплощения, для сохранности которого нужны огромные и бережные усилия, средний человек и для себя не видит иной обязанности, как убежденно домогаться этих благ, единственно по праву рождения.
      И в краткой, но вполне драстической формуле - вывод автора:
      Если этот человеческий тип по-прежнему будет хозяйничать в Европе и право решать останется за ним, то не пройдет и тридцати лет, как наш континент одичает.
      Прошло уже не тридцать лет, а семьдесят, но об одичании континента Европы говорить оснований нет. Точнее: тенденции и черты новоевропейской демократической цивилизации, описанные Ортегой, продолжают действовать, но результат, им предсказанный, не состоялся. Исключением, как бы подтверждающим правило, был опыт фашизма. Но, во-первых, этот опыт Европой изжит, а во-вторых, фашистские мотивации были отнюдь не теми, которые Ортега описывал как универсально значимые для демократической цивилизации. Фашизм, наоборот, апеллировал к сверхличным ценностям нации и государства, говорил о почве и крови, стимулировал и симулировал чувство превосходства у своих адептов, вообще был системой как бы иерархической и призывал он не к гедонистическим радостям, а скорее к жертве. Опыт фашизма нужно вынести за скобки в разговоре о судьбах демократии, он не представителен для этого разговора.
      И тогда нужно посмотреть на проблематику Ортеги издали, из нашего уже времени, в дальней - по отношению к нему - перспективе.
      Первое, что нужно сказать: многое остается правильным, анализ Ортеги в некоторых важных линиях не утратил значимости. Главное: массы продолжают руководить и навязывать обществу свои ценности, если можно называть ценностями то же нерассуждающее удовлетворение элементарных качественно, но постоянно растущих в числе нужд - уже даже не нужд, а капризов. Понятие государственного, вообще политического руководства стало сомнительным в современном демократическом мире: массами не руководят, к массам прислушиваются по каждому пустяку.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62, 63, 64, 65, 66, 67, 68, 69, 70, 71, 72, 73, 74, 75, 76, 77, 78, 79, 80, 81, 82, 83, 84, 85, 86, 87, 88, 89, 90, 91, 92, 93, 94, 95, 96, 97, 98, 99, 100, 101, 102, 103, 104, 105, 106, 107, 108, 109, 110, 111, 112, 113, 114, 115