Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дневник (1887-1910)

ModernLib.Net / Художественная литература / Ренар Жюль / Дневник (1887-1910) - Чтение (стр. 11)
Автор: Ренар Жюль
Жанр: Художественная литература

 

 


      После завтрака я сел писать письма. Позвонили в ворота: Мари, папина молоденькая служанка, сказала, что отец меня зовет. А зачем - ей неизвестно. Я встаю, пока еще только удивленный, Маринетта же, видимо, не совсем спокойна и говорит: "Я иду туда". Не торопясь, я надеваю башмаки и накачиваю велосипедные шины.
      Подхожу к дому и вижу, что мама стоит у крыльца. Она кричит мне: "Жюль, Жюль!" Слышу: "Почему он заперся на ключ?" У нее безумный вид. Я все еще не очень волнуюсь и не спеша стараюсь открыть дверь. Ничего не получается. Я зову, он не отвечает. Я ни о чем не догадываюсь. Решаю, что ему стало плохо или он вышел в сад.
      Нажимаю плечом на дверь, и она подается.
      Дымок и запах пороха. Я слегка вскрикиваю: "Папа, папа! Что же ты наделал? Так вот что... О! О!" И все-таки я еще не верю: он просто хотел над нами подшутить. Я не верю даже его бледному лицу, открытому рту, чему-то черному возле сердца. Борно, который вернулся из Корбиньи и вошел сразу же после меня, говорит мне:
      - Он заслуживает прощения. Этот человек настрадался.
      Прощения? За что? Странная мысль! Теперь я понял, но ничего не чувствую. Я выхожу во двор и говорю Маринетте, которая подымает маму с земли:
      - Все кончено! Иди сюда!
      Она входит, прямая, бледная, и искоса поглядывает в сторону кровати. Она задыхается, расстегивает свой корсаж. Она может плакать. Говорит, имея в виду маму:
      - Не пускайте ее сюда! Она обезумела.
      Мы остаемся с ней вдвоем. Вот он лежит на спине, вытянув ноги, слегка повернувшись на бок, голова откинута, глаза и рот раскрыты. Между ног его охотничье ружье, а палка - ближе к стене: руки, разжавшись, выронили палку и ружье и лежат не скрюченные, еще теплые на простыне.
      28 июня. Кладбище. Могила в самом углу, возле дороги.
      Господин Бийяр берет слово и читает ясным ровным голосом, явно рассчитывая на эффект, заранее написанное надгробное слово и после каждой фразы взглядывает на меня; говорит "его согорожане" вместо "его сограждане", потом вдруг замолкает: следующий листок потерялся. Длительная пауза, в воздухе запахло дурной шуткой. Конец он сымпровизировал или прочел на память. Его сменяет господин Эриссон и очень взволнованно говорит несколько слов. Во время всей этой сцены я то и дело провожу рукой по волосам. От солнца мне становится не по себе.
      Ждем. Больше ничего не происходит. Мне хотелось бы объяснить смысл этой смерти, но ничего не происходит. Бросают в могильный ров иммортели. С краю обваливается ком земли. Присутствующие не выстраиваются в ряд и не пожимают нам руки. Публика начинает расходиться. Я остаюсь, остаюсь здесь. Ах. жалкий лицедей! Сам чувствую, что сделал это чуточку для вида. Ну к чему, несчастный? Ведь то, что осталось от моих чувств, все-таки мое, равно как и моя печаль.
      У всех этих людей не особенно-то уверенный вид, потому что из вежливости им пришлось участвовать в похоронах без священника. Должно быть, это первые гражданские похороны в Шитри.
      7 июля. Моя леность находит себе оправдание и пищу в воспоминаниях о смерти отца. Мне хочется только одного: еще и еще раз всматриваться в ту страшную картину, от которой я не мог оторвать глаз.
      * У моего воображения глаза на затылке. Я воображаю себе лишь прошлое.
      9 июля. Мы отправились в Сеттон посмотреть, как идет дождь. Хлеба действительно иссечены градом, а вернее, прибиты; колосья общипаны скотом. Ни одного не осталось. И эти жалкие домики такие одинокие в бурю.
      На дороге стадо гусей, кажется, что они пасут маленькую девочку. Подальше другое стадо - эти гуси тоже пасут свою пастушку, но она подымает голову и оказывается старухой. У гуся-вожака к шее привязана палка. Со стороны можно подумать, что он нацепил балансир, дабы не потерять равновесия, а на самом деле палку ему привязали, чтобы он не мог пролезть через изгородь и не повредил посевы.
      Эти поля похожи на заплаты, наложенные на бока пригорков и подрубленные изгородями.
      И эти одинокие в бурю домики, - если они сгорят, никто и не заметит. Ребятишки играют по двое, по трое, а всех прочих они и не знают.
      Каждый дом осенен одним-двумя деревьями. Эти удаленные друг от друга существования, почти не сообщающиеся между собой, на что они нужны? Ну, а я на что нужен?
      10 июля. Страх смерти заставляет нас любить труд, в котором вся жизнь.
      * Цветы на могиле делаются какими-то уродливыми, как старая вывеска над захудалым кабачком.
      16 июля. Малларме намеренно пишет как сумасшедший.
      21 июля. О, только не сейчас! Но я чувствую, что позже, в минуту полнейшего отвращения, в том состоянии, которое Бодлер именует "угрюмое нелюбопытство", я сделаю то же самое. Маленький пустой патрон глядит на меня, как выколотый глаз! Пусть не говорят: его отец был мужественнее, чем он.
      24 июля. Вчера в десять часов вечера умер Папон. А он охотно еще поработал бы, сам убрал свой урожай, поскольку урожай получился такой, что нанимать кого-нибудь для жатвы не стоит
      Когда он наконец, против воли, признал, что работать не в силах, он сказал Маринетте:
      - Кажется, жизнь наша к беде клонится.
      Как только они заболеют, они предпочитают умереть. Жизнь до того печальная, что просто не смеешь делать из нее литературу. Когда их скрутит недуг, они говорят своим: "Да, уж стану я вам в копеечку".
      А лекарства! Напрасно думают, что даже самые богатые, то есть те, что каждый день едят похлебку с салом, могут позволить себе роскошь купить в аптеке пузырек за восемь франков.
      Они берут взаймы тысячу франков, чтобы купить клочок земли, и обязательно выплачивают проценты по гроб жизни, дальше дело не движется. Это пожизненный долг. Они не особенно доверяют нотариусу, хотя без него не примут ни одного решения, а ведь нотариусу приходится платить вперед.
      Нас возмущают их пороки, их недостатки, их скрытность, возмущает, что, выпив, они колотят жен. Мы забываем, что нищета дает им право на преступление.
      Больше всего Папона поразила не сама смерть моего отца, а то, что он при таком хорошем уходе покончил с собой.
      - Если бы за мной наполовину так ухаживали, как за покойным господином Ренаром, - сказал он Маринетте, - я бы ни в жизнь не помер.
      Он съедал полную миску похлебки, а потом жаловался, что его пучит.
      Однажды в три часа утра он почувствовал себя хорошо. Он встал, решил идти в поле жать, и его жена велела ему разогреть остатки кофе...
      26 июля. Старики. Этот чувствует, по его уверениям, "стрекот в голове". Тот потерял на войне внука. Третьему бревном искалечило ногу. А вот у этого вечно болят зубы, и он выучился играть на скрипке, чтобы успокаивать боль.
      * Его концепция искусства при малейшем дуновении становится концепцией собственного капитала.
      Он получил пощечину, не ответил на оскорбление и вдруг увидел подростка, который корчился от смеха. Он подошел к мальчишке и грозно спросил его:
      - Вам, видимо, тоже захотелось пощечины?
      * Восприятие жизни не доставляет мне никакого удовольствия. Отсюда постоянный страх перед жизнью. Мне доставляет удовольствие только записывать свои впечатления.
      4 августа. Просто удивительно, что ни один из нас не знает грамматики и, став писателем, не удосужился научиться писать.
      5 августа. Я, житель центральной Франции, защищен от туманов севера и от ударов южного солнца. Моя цикада - кузнечик, и мой кузнечик - не образ. Он вовсе не золотой. Я нахожу его на лугу на кончике травинки. Я отрываю ему ножки и ловлю на них рыбу.
      6 сентября. Господа бога не обманешь. Он запретит открыть мне врата рая, если я сделаю хоть одну ошибку во французском языке.
      28 сентября. Возвращение в Париж. Мы с отцом ничуть не любили друг друга внешне, не держались друг за друга ветвями; мы любили друг друга корнями, подземно.
      30 сентября. Я вижу все слишком ясно, и от этого у меня болят глаза.
      * Отец. Если я надолго забываю о нем, его образ вдруг набрасывается на меня.
      * Я приближаюсь к идеальной сухости. Мне уже не требуется описывать дерево; мне достаточно записать его название.
      * Я излучаю свет один раз в году, потом гасну.
      * Старость - это когда начинают говорить: "Никогда еще я не чувствовал себя таким молодым".
      * Если Франция больна, пусть вечером перед сном выпьет согревающего.
      * Меня только штыками выгонишь из Природы.
      1 октября. Последние стихи Верлена. Это уже не стихи: играет словами в бабки.
      4 октября. Мне тоже бы хотелось, чтобы ветер свободно играл моими кудрями. Увы! Ветер не желает об этом знать.
      * Я начинаю опасаться, что никогда у меня не хватит мужества последовать примеру отца.
      5 октября. Не обвиняйте меня во лжи! С точки зрения истины то, что я говорю, имеет не больше значения, чем то, что я пишу: и то и другое слишком литература.
      8 октября. Ах! Как я упрекаю себя за то, что во время его болезни хранил жесткое, ироническое выражение лица. Отец, прости меня.
      29 октября. Безумец, запуская волчок, воображает, что это его мозг. Волчок вертится. "Ах, я талант". Волчок начинает вертеться еще быстрее: "Ах, а теперь я гений!"
      * "Живой апельсин", - говорит Байи, желая отличить его от апельсина игрушечного.
      Ноябрь. Я видел небо в воде, проплывающих уток, тоненькую белочку, похожую на ус рыжего мужчины.
      * Вода схлынула. Деревья с разутыми корнями. У воды еле хватает сил, чтобы унести вниз по течению один-единственный лист.
      * Свести жизнь к самому простому ее выражению. 8 ноября. Квартирки такие тесные, что здесь можно либо драться, либо обнимать друг друга.
      14 ноября. Я читаю то, что сам написал, как свой самый заклятый враг.
      16 ноября. Это как раз такая книга, о которой говорят: "Прочтем-ка ее сейчас, чтоб уж потом не возвращаться к ней".
      * Не так громко! Вы слишком кричите, когда говорите правду.
      22 ноября. Он принадлежал к вполне почтенной семье, как и все воры.
      * Прославившийся на литературной панели.
      * Ужасно горжусь тем, что есть во мне беспокойство Руссо, однако знаю, как далеко муравью до коршуна, терзающего печень.
      26 ноября. "Львиная доля", пьеса Кюреля. Генеральная репетиция. Хорош третий акт, хорош, как хороша лекция по логике какого-нибудь модного профессора; все прочее - так себе. Меня это не интересует. Социальный вопрос, разрешаемый с помощью метафоры. Священник говорит вполне разумные вещи, но все-таки он - священник; а где же человечество?..
      * Ему недостает той безмятежности, которая не мешает художнику испытывать все тревоги человека обыкновенного.
      29 ноября. Счастье - самое краткое из всех впечатлений.
      * Лошадь, жеманно приподняв копыто, пьет из ручья, как пьют миленькие дамы, кокетливо отставляя мизинчик.
      * Эту пьесу нетрудно разругать, надо лишь добавить, что талант автора здесь ни при чем.
      1 декабря. Я хотел бы жить и умереть в мягком климате этой женщины.
      * Следует восхищаться гением Мюссе: все его недостатки - это недостатки его времени.
      5 декабря. - Гитри, - говорит Бернар, - все равно что медная проволока. Чувствуется, что он проводит девяносто пять процентов электричества, которым его заряжают.
      8 декабря. Все кончено. Мне нечего больше сказать. Это - бедствие. Катастрофа полной немоты. Мое воображение не может сделать ни малейшего усилия. Ему не поднять и соломинки.
      * Писатели говорят, что их читают в Германии, когда хотят утешиться, что не находят себе читателей во Франции.
      * Когда зимой, присев у дорожного столба, женщина дает младенцу грудь, не старайтесь убедить себя, что грудь из резины, а ребенок картонный.
      14 декабря. Бывает, что я чувствую себя Демосфеном - с камешками во рту.
      * Я ничего не хочу писать без чувства, а чувство у меня ленивое: поэтому я и пишу так мало.
      15 декабря. Генеральная репетиция "Дурных пастырей". В уборной Гитри все: Мирбо, Эрвье, Роденбах, Лаженес, энтузиасты, неистовые. Если бы я, захваченный глубокой жалостью к простым людям и беднякам, пожал бы руку Фирмену, слуге Гитри, вся эта компания расхохоталась бы...
      Их социалистические пьесы сведут меня с ума. По мнению толстяка Бауэра, лучше "Дурных пастырей" не было у нас ничего за последнее столетие. Мендес ему подпевает. Все согласны с Лаженесом: дух правды, дух божий веет здесь. А мне хочется просить прощения у Кюреля за то, что мне не понравилась его "Львиная доля".
      И все мы подлецы, и я в первую очередь, потому что не кричу Бауэру, Мендесу и Лаженесу: "Все вы смешные марионетки, и то, что Жан Руль кричит политикам в пьесе Мирбо, он когда-нибудь крикнет и вам. Он крикнет: "Вам ведь наплевать на рабочих. Депутаты, вы не даете нам ничего, кроме речей, а когда мы просим хлеба или денег, вы пишете статьи, но гонорар идет вам. И это еще не все. Долой Сару Бернар, великую, страстную Сару, которая, умерев в пятом акте, подымается и бежит в кассу узнать, какой доход принесла ей эта смерть ради нас. Долой Мендеса, который сперва изойдет слезами, услышав наш вой, затем отправится в пивную, чтобы восстановить свои силы, после чего истратит их со шлюхами. Долой Бауэра, которому жалость к бедным приносит пятьдесят тысяч франков в год и звание передового писателя! Долой всех, всех! Деньги обратно, и почести, и самую славу! Мы хотим не просто хлеба, но вашего хлеба. Я хочу половину. Меньшим я не удовлетворюсь. Да! Вам я оставляю другую. Если вы только художники, мне нечего вам сказать. Я не художник. Я вас не понимаю, но уважаю, вежливо кланяюсь вам и прохожу мимо. Но если вы начинаете хлопотать о моей судьбе, я вправе потрепать вас по животику и сказать: "Ну-с, поговорим по душам". Если вы скажете: "Мы не мещане, мы люди идеи", - мы крикнем вам, что не понимаем всех этих тонкостей, и, вместо всяких аргументов, разобьем вам морду и продырявим вашу шкуру. Вы очень гордитесь тем, что говорите свои глупости не с трибуны, а в газетах, что, впрочем, не мешает вам при случае высокопарно заявлять, что газета является и должна быть трибуной. И долой Жюля Ренара, счастливого человека, собственника, который всегда жалуется и который на самом деле эгоист и ханжа, так как, говоря жене и детям: "Будьте счастливы", прибавляет: "Будьте счастливы тем счастьем, которое нравится мне, иначе берегитесь".
      - Все это грубо, грубо! - говорит Малларме. - Эти актеры, желающие играть жизнь, не изображают жизни ни на йоту. Они не способны даже передать то живое, что есть в салонной болтовне или в складках платья. И потому жизнь в театре коробит меня. Кроме того, моя собственная жизнь причиняет мне достаточно страданий: на эти маленькие драмы расходуется слишком много моих чувств, и я не могу пробавляться фальшивым подражанием. Оно оскорбляет чувство целомудрия, которое есть во мне. Да, мне кажется, что все эти люди вмешиваются в то, что их не касается. Я люблю только драмы Вагнера и балет. Они нравятся мне потому, что отражают жизнь другого мира.
      - Будь мне двадцать лет, - говорит Клемансо, - я бы подложил бомбы под все городские монументы.
      Господин Клемансо, такие вещи говорятся в шестьдесят лет.
      Сара Бернар придумала занавес, который легко подымается для полдюжины вызовов.
      Я ненавижу публику, к которой принадлежу и которая грязнит мои впечатления и чувства. Я ненавижу эти способы завладевать мною и терзать мои нервы. Ах, один прекрасный стих, и все стало бы на свое место!
      ...Музыка - искусство, которое меня пугает. Мне кажется, что я в утлой лодчонке среди бушующих волн. Особенно же меня восстанавливает против музыки, в которой я профан, то, что мировые судьи в провинциальных городах без ума от нее. Спрашивается, что может свести с ума таких субъектов?
      16 декабря. Умер Альфонс Доде. Вот уходишь от него, и он раздевает тебя на глазах оставшихся гостей. Спустившись с лестницы, ты уже чувствовал себя совсем голым.
      - Он в любую минуту готов выброситься из окна, - говорил он о своем сыне Леоне.
      Мы слишком много занимаемся смертью, хорошо бы не замечать ее появления. Она возвращалась бы не так часто. Она не имеет ровно никакого значения.
      Маленькая тайна: я не раз просил Доде подарить мне свой портрет; он ни разу не уважил мою просьбу.
      Наша печаль: прекрасная женщина, прекрасная в своей бледности, склоняется над белым листом бумаги, с пером в руках... Она не может писать. Она смотрит вдаль.
      Помню одного мертвеца. Он умер как герой. Нет! Не как герой: во всем этом есть что-то фальшивое. Он умер просто, как умирает дерево. Все было предельно ясно, и только это причиняло боль. Когда мне удалось заплакать, я понял, что это не мои слезы, но слезы всего рода людского, который считает себя вынужденным плакать в известные минуты.
      Я расписался сегодня у консьержки: "Человек - это дерево, которое вновь расцветет где-нибудь еще".
      23 декабря. Мои грезы наяву, будто все, что есть во мне бессознательного, вытесняет прочь мое сознание. Эти внезапно возникшие образы мне незнакомы. И так как я не могу от них отрешиться, и они действительно во мне, приходится признать, что они, очевидно, исходят от моей другой сущности, что я двойственен.
      25 декабря. Мюссе часто взывает к кому-нибудь: то ко Христу, то к Вольтеру, - чтобы придать своим стихам многозначительность.
      21 декабря. Все они мне твердят:
      - Какой бы из вас вышел большущий драматург!
      А я знаю, что они ошибаются, и знаю почему.
      30 декабря. "Сирано" Ростана. Премьера.
      ...В уборной Коклена я говорю Ростану:
      - Я был бы очень рад, если бы нас обоих наградили в один и тот же день. Но коль скоро это невозможно, поздравляю вас, и, поверьте, без малейшей зависти.
      Что, впрочем, неправда; и сейчас, когда я пишу эти строки, я плачу.
      Ах, Ростан, не надо меня благодарить ни за то, что я так вам аплодировал, ни за то, что я страстно защищал вас от ваших врагов, которых уже почти не осталось!..
      К счастью, уж не знаю по какому случаю, возле меня в первом ряду балкона пустует восемь кресел, и это меня почему-то утешает. (Все-таки это преувеличение. Возможно, никто никогда еще не сказал ни слова правды!)
      Входит Сара Бернар:
      - ...Мне удалось посмотреть последнее действие. Как это прекрасно! Я гримировалась у себя в уборной, и сын рассказывал мне все, акт за актом. Я поторопилась умереть и вот все-таки поспела сюда. О, что со мной! Смотрите на мои слезы. Смотрите! Смотрите! Я плачу. - И все смотрят, и каждому из нас хочется сказать: "Да нет же, мадам! Уверяю вас! - Потом она бросается к Коклену, берет его голову обеими руками, как суповую миску, и она его пьет, и она его ест. - Кок! - говорит она. - О, мой великий Кок!
      И она уже написала ему знаменитое письмо, которое цитирует "Фигаро", шедевр на пергаменте из крокодиловой кожи...
      ...- Ростан! - И она берет Ростана себе. Она его никому не отдаст, берет все так же за голову, но на этот раз - как чашу с шампанским, или, еще лучше, как чашу Идеала.
      ...- Мне не приходилось присутствовать при подобном триумфе со времени войны, - говорит какой-то военный.
      - Но войну мы ведь как будто проиграли? - говорю я. - Да, после этого остается только выбросить свое перо.
      - Нет, нет, не надо!
      - Ничего, у меня их полный ящик...
      * У Леона Блюма. Среда враждебная Ростану. Так как я говорю женщинам: "Это ваш поэт, вы должны его обожать", - какая-то чернявая дамочка, красивый еврейский вороненок, отвечает: "Вы так думаете?" И она начинает говорить, впрочем довольно умно, о нелепых ростановских стихах в "Ревю де Пари" и о гениальном Мюссе.
      - Вы обязаны, - говорит мне Блюм, - повлиять на Ростана... Не позволяйте ему писать ничего, кроме пьес... Он вас слушается... Во всяком случае, пусть не печатает. Он себя губит. Нельзя так разочаровывать публику,
      * - Я никогда не даю кучеру больше тридцати пяти су, - сказала она, зато я очень изящно с ним раскланиваюсь.
      * Фраза, которая вибрирует одно мгновение, как слишком натянутая проволока.
      * Говорить курсивом.
      * Черное на черном, как ворон в ночи.
      1898
      1 января. - Я собираюсь, - сказал он, - зайти к вам завтра и рассказать о своих неприятностях.
      - Тогда неприятности будут у двух вместо одного.
      * Каковы итоги? Мне скоро тридцать четыре года, у меня есть кое-какое имя, скажем: имя, которому ничто не мешает (другие в это верят, но я-то, увы, не обманываюсь) стать громким. Я мог бы зарабатывать много денег, но я их не зарабатываю. Ни одной книги за год. Не будь "Радости разрыва", год вообще бы получился пустой. Конечно, смерть отца может служить оправданием мне, но не моей лени. В отношении нравственном не сдвинулся ни на йоту, где там! Зато усовершенствовал свой эгоизм. Сумел доказать Маринетте, что ее счастье зависит от моей полной свободы. Люблю ли я своих детей? Сам не знаю. Когда я на них гляжу, я умиляюсь. Но я не ищу случая видеть их слишком часто. Умиляясь им, я умиляюсь, в сущности, самому себе. Доброта отвлеченная, да и мне было бы весьма нелегко употребить ее кому-нибудь на пользу. Я не настолько чувственный, чтобы бегать за женщинами, но отлично понимаю, что любая могла бы сделать со мной все, что ей угодно.
      Друзья, и ни одного друга. Я почти потерял Ростана, и его успех нас не сблизит. Я для друзей ничего не делаю. Возможно, они как раз лучшее доказательство того, что я представляю собою нечто. Они любят меня лишь из уважения.
      По-прежнему зол. Достаточно мне сделать по улице три шага, и я становлюсь непереносимым. К счастью, я редко выхожу из дома.
      Я так же стар духом, как мой отец был стар телом. Почему я не кончаю жизнь самоубийством? Мне даже кажется, что я становлюсь скупым и что я напрасно позволяю себе так часто нанимать фиакр. В этом я уверен.
      2 января. За нашу леность нас карают не только наши неудачи, но и удачи других.
      3 января. У Мюльфельдов.
      - Нет поэтов, кроме Ростана, - говорит госпожа Мюльфельд.
      Я вынужден возражать, потому что Ростан становится вдруг более великим, чем Виктор Гюго, и из его успехов делают нелепые выводы. "Сирано" великолепный анахронизм, и ничего больше. Ростан не будет иметь никакого влияния на поэзию, разве только на весьма посредственных поэтов, которых прельщает его успех. "Сирано" ничуть не встревожил поэтов настоящих; но своей "Самаритянкой" Ростан заткнет их всех за пояс.
      - Скажите, между нами, конечно, - говорю я Ростану, - верно ли, что успех "Сирано" принес вам больше радости, чем ваша "Самаритянка"?
      - Нет, - отвечает он. - У меня в этой пьесе есть места, которые я предпочитаю всему "Сирано". Например, второй акт. "Самаритянка" потребовала подлинного поэтического усилия, и успех ее на сцене, возможно, был еще более шумным.
      - В "Самаритянке" все создано вами. В "Сирано" вам помогает сюжет, эпоха. Ловкий человек, например Сарду, умей он строчить стишки, мог бы в конце концов набрести на сюжет "Сирано", а для "Самаритянки" требуется подлинный поэт. "Сирано" превратил вас в поэта драматического, ирои-комического жанра; он вас ограничил. Поэты, не пишущие для театра, могут сказать, облегченно вздохнув: "Вот к этому и сводится весь Ростан". Я имею в виду Мендеса, Роденбаха и присных. Они могут делать хорошую мину, правда зеленея при этом.
      Мы все косимся на орден Ростана.
      - А что вы испытывали? - спрашиваю я.
      - Вот сегодня, когда я был у моего парикмахера, это меня позабавило. Все знакомые смотрят на ленточку. Но произошло это слишком поздно. Сразу после "Самаритянки" я радовался бы куда сильнее.
      Ростан пробился собственными силами. Не пройдя через маленькие журналы, он прошел через большие, он не бывает в редакциях, а бывает в обществе; не выпьет кружки пива в пивной с "богемой", а предпочтет пообедать у богатых людей; театральным критикам он предпочитает самих директоров театров, а Сару Бернар - режиссеру Люнье По. Так вот, Ростан рассказывает нам о своем посещении Люси Фор. Люси просила у Ростана сонет с благотворительной целью. Он принес. Она приняла его запросто в маленькой гостиной, полной чудесных старинных вещей. Там была и госпожа Барту, которая поистине прелестна. Вдруг в комнату к дочери вошел Феликс Фор. Он возвратился с охоты, на нем была мягкая шапочка. Он извинился, сел и сказал: "Господин Ростан, здравствуйте". Фор был великолепен. Понятно, почему его так любит царь. Это великий актер. Это - лучшее, что может предложить сегодня Европа взамен Людовика Четырнадцатого. Потом он поднялся, откланялся, пошел одеваться. Он трудится в поте лица! Он достойный президент нашей республики, которая со времени революции не сделала ни одного шага ни к здравому смыслу, ни к свободе. Это республика, которой важно только одно - быть принятой у господ Грефюль.
      6 января. Каждое утро спрашивать себя: "Ну что ты будешь сегодня делать?" - Буду трудиться, как трудились усердные монахи. Иметь перед собой целую груду жемчужин для нанизывания!
      * Ростан ничего не внес нового после Банвиля и Готье. Разве что искусство никогда не быть скучным.
      9 января. Сара Бернар говорит Барбье:
      - Ваша пьеса очень хороша... Но если бы она была в стихах!
      - Хорошо, - отвечает Барбье.
      Он приносит ту же пьесу в стихах.
      - О, если бы она была в стихах...
      - Но она в стихах, - говорит Барбье.
      - Да, но в каких стихах!..
      10 января. Робер де Суза пришел ко мне поговорить о своих стихотворных опытах.
      Я сказал ему, что переболел в свое время стихотворной филлоксерой.
      - Нет, - ответил он, - вы просто заметили, что стихи, как их понимали в дни вашей молодости, вас не удовлетворили бы. Вы отложили их в сторону, чтобы взяться за прозу. У меня было точно такое же чувство, но я стал искать новый стих. Отсюда мои размеры и ритмы.
      - Вы действительно сумели избавиться от недостатков старого стиха, но одновременно и от его достоинств, - сказал я. - Ваш стих чересчур нов. Он никак не связан с тем, что меня привычно волнует в стихах. Вы не протягиваете мне якорь спасения. Я их просто не понимаю.
      - Послушайте все-таки.
      Он читает и отбивает пальцем стихотворный такт, как дирижер оркестра. Все это мелко, мелко. А на пятой строфе окончательно становится монотонным.
      - Разве вы не чувствительны к новым ритмам? - спрашивает он.
      - Чувствителен! Они мне неприятны.
      - Но ведь у вас самого проза ритмическая, собранная.
      - Это гораздо менее сложно, чем вы думаете, - отвечаю я. - Впрочем, в свое время я тоже прибегал к усложнениям, которых никто не замечал. Потом я от них отказался, и этого тоже никто не замечает.
      12 января. Мой стиль меня душит.
      * Слова жесткие, - появляясь на свет после третьей схватки, они причиняют боль.
      14 января. ... - Не привязывайтесь ни к кому, - говорит мне Юг Леру. Иметь много дружеских связей, рвать их, когда они становятся, или мы сами становимся, невыносимы, в этом залог оптимизма.
      - Но, - спрашиваю я, - так ли уж мне необходимо быть оптимистом?..
      Флобер был так добр, что принимал всерьез всех начинающих писателей.
      - Напишем вашу фразу на грифельной доске, - говорил Флобер тому же Леру. - Если на нее приятно смотреть - она хороша. Если она режет глаз - она ничего не стоит.
      Все это теория. У Флобера есть вещи получше.
      ...Фабр, придворный музыкант Жоржетты Леблан. Тощенький, болезненный, с видом кротчайшей крысы. На нем какой-то необыкновенный воротничок в форме лодочки. Он рассказывает:
      - Метерлинк ужасно боится, что я кладу на музыку слишком много его стихов. Стоит ему услышать чересчур высокую ноту, и он начинает хмуриться. Впрочем, за работой он сам поет песенки, всякую ерунду - колыбельные, солдатские.
      * Эредиа. Его поэзия кимвализма.
      21 января. "Мертвый город" Габриеля д'Аннунцио.
      - Умирающий город, - говорю я.
      - Подыхающий город, - говорит Марни.
      - Красноречие и поэтичность азиата, - говорит Леметр. - Такое состояние души нельзя ни описать, ни измерить.
      Это поэзия лишь в той мере, в какой золото - драгоценный металл, то есть условно.
      Когда поэт употребляет слово "золото", то какова бы ни была сама по себе фраза, он может быть спокоен за ее ценность. Она уже стоит чуточку золота. А эти сравнения! "Алмазный блеск... Чистый, как вода. Тонкий, как морской песок..." Уж давным-давно мы не пользуемся такими сравнениями. Даже сам Эроль, с его пышной бородой, считает, что они приелись. Леметр, у которого жидкая бородка, считает, что там есть с полдюжины прекрасных образов, например, такой: "Казалось, ты срезал все розы мира, дабы тому, кто их пожелал бы, не досталось ни одной".
      Сара Бернар. Да, то, что она делает, хорошо, даже очень хорошо; и, конечно, для публики это и есть вершина; но для нас, для меня лично, для драматурга, которым мне хотелось бы стать, она не так уж интересна. Все, что могло бы быть оригинальным, у нее предугадываешь заранее.
      Она не всегда хороша, но она вполне и всегда в духе д'Аннунцио. Она женщина, созданная для этого поэта, который всегда находится за пределами правды. Он выбрал сюжет весьма-весьма страшный: кровосмешение. И он мчится вперед, и ничто его не остановит, ибо нет на его пути контроля... Он воображает, что та страна прекраснее других, которая всех дальше, и что колонна или статуя прекраснее всех, если от нее осталась только половина. Это немножко противно, и никакого волшебства тут нет.
      Наслушаешься этих распоясавшихся поэтов и начинаешь любить тех, кто умеет себя сдерживать, управлять собой. Не важно какая им придет в голову идея, они бесстыдно размажут ее на пять актов. Из одной-единственной минуты они сумеют сделать три часа по часам.
      А мы близки только с самой жизнью. Она чуточку посредственна и скуповата. И если мы любим только жизнь, мы не станем ее тормошить: ждем, когда она сама придет к нам, и как долго же она не приходит! Ничего не поделаешь! Мы слишком устали, чтобы идти ей навстречу. Для того, чтобы стать гениями, нам недостает лишь одного, - приглядеться поближе, попристальнее к жизни Цезаря или Наполеона. Восторги наши хороши тем, что они недолги, зато повторяются.
      26 января. Всем хватит места под солнцем, особенно при условии, что все захотят остаться в тени.
      31 января. Моя жена. Из всех жен, которых я знаю, она наиболее достойна быть любимой.
      * Писать стихами значит всегда в какой-то мере загонять мысль в клетку.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24