Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Гонитва

ModernLib.Net / Ракитина Ника / Гонитва - Чтение (стр. 1)
Автор: Ракитина Ника
Жанр:

 

 


Ника Ракитина
ГОНИТВА

      Героям польского восстания 1831 года

 

Лейтава, Омель, 1830, конец июля

      Дрожь прошла по земле: это в ее глубинах вставал прекрасный Индрик-зверь. Посыпались камни и мелкие комья с переплетенными травинками, и все воды двинулись навстречу повелителю. Засеребрились родники, вспухли ручьи, всколыхнулась застоялая болотная вода, и в зеркалах озерец, испятнивших землю, переплелись молнии и радуги.
      Женщина вместе с конем укрылась от ливня под вязом. Тяжелые капли шлепались, заставляя поочередно подпрыгивать резные листочки, и иногда каскады воды прорывались сквозь отяжелевшие ветки, делая темнее серо-черную куртку женщины и такую же темную атласную шкуру фриза, на котором она сидела – огромного, с широкой холкой и тяжелыми бабками, заросшими мохнатой шерстью, с широкими копытами, увязающими в земле. Струи воды бежали по морщинистому стволу, по лицу и волосам женщины, и она отирала их насквозь промокшим рукавом.
      Индрик-зверь шествовал, высекая молнии, по поднебесным чертогам, и навстречу ему, протяжно гремя, катилась по булыжникам Перунова повозка.
      Ливень этот, вскипающий на лужах пузырями, буйствовал куда дольше, чем положено таким ливням, и когда женщина поняла, что, стоя под деревом, вымокла не меньше, чем в открытом поле, тронула коня с места.
      Лес пах грибами, прелью, и этим отчаянным летним дождем. Колеи раскисли, и широкие копыта карего отбрасывали лопаты грязи и плюхали глинистой водой. Ветки настойчиво тянулись над переплетением тропинок, сбрасывая непомерную тяжесть капель, словно играли с всадницей. А когда открылась поляна в серебристых озерах и суете радуги над ней, вся в малиновом, белом, синем разнотравье, то лес плеснул на прощание из яруг и болот длинным алым языком цветущего папоротника.
 
       Флигель не ремонтировалсяцелую вечность, из-под ошметок краски проглядывали серая цемянка и красный кирпич. Лето баловало дождями, и двор пестрел разнотравьем, густым и высоким: сплетенными намертво ромашками, спорышем, под грудь поднявшимся голубым цикорием и багряным кипреем – все это дикое, буйное, не знающее руки садовника, да и не допустил бы садовник в свою вотчину дикие травы.
      По самой середине была протоптана чуть присыпанная щебнем дорожка, и на этой дорожке стояла сейчас девка-холопка с двумя полными ведрами в руках, покорно опустив длинные ресницы, разглядывала грязные до колен свои босые ноги, на которых капельки брызнувшей воды высветлили кожу. Над одним из ведер поднимался пар.
      Гайли встала с камня, на котором угрелась, подошла:
      – Тебя князь послал?
      – Ага, пан.
      Гайли подняла плавающий в ведре серебряный кубок: слегка сплюснутый, с рельефом ветвей и виноградных листьев и с полустершимися эмалевыми медальонами: проступали глаза, прядь волос, фон неба… и Гайли вдруг очень захотелось узнать, что было на них нарисовано. Но она посмотрела на девку и зачерпнула горячий травяной взвар. Резкий вкус и запах обожгли. Зелья были подобраны, как надо: белена, крапива, аконит, бессмертник и подмаренник… Гайли хорошо знала каждую.
      Она выпила, задохнувшись, и тут же, как слепая, потянулась к чистой воде, увидев промелькнувший на лице холопки испуг. Если б не еще больший страх перед хозяином, та бы уже бежала, задрав подол и оскальзываясь в росной траве.
      Гайли кинула в ведро опустелый кубок. Жар растекался по телу, и какое-то время ей нужно было побыть одной… Одной.
      – Пан князь велел передать… они приглашают панну на ужин. За вами придут.
      – Да. Да. Иди.
 
      Закат окрасил небо в розовое и мягко лиловое, а под деревьями парка уже сгустилась темнота, когда за Гайли пришел лакей с фонарем и попросил идти за ним. Он провел Гайли от реки по крутой сбитой лестнице через террасу, она только мельком успела увидеть яшмовые колонны, огромную хрустальную люстру и желто-красный кленовый паркет парадного зала, как они свернули вправо, на винтовую лесенку для слуг. Потом лакей растворил украшенные позолотой двери, и Гайли ослепило сияние и жар свечей.
      Князь Витольд поднялся ей навстречу.
      В прямоугольной комнате не было ничего, кроме накрытого к ужину стола и двух стульев с высокими спинками, обитыми несвижским ситцем в меленький голубой цветочек. Такого же колера шторы закрывали окна. На крахмальной с мережкою скатерти сверкал хрусталь и мягко отсвечивало столовое серебро. Они пили пряный мускат и говорили ни о чем, Гайли вяло отщипывала виноградины.
 
       Головки трав плыли перед глазами: точно ее бросили животом через седло, и травы плывут-плывут… потому что конь не скачет – тоже плывет по волшебному лугу – только в другую сторону. Руки скручены за спиной. Это неправда, что можно развязаться. Это храбрые байки тех, запястья кого никогда не связывали ременными петлями, так что кожа готова лопнуть, а часов через пять руки уже не спасти… Но что за дело, когда такой сон… терпко пахнут бессмертники. И на каждом стебле клевера по четыре листка. И еще знакомо пахнет конским потом и кожей упряжи, и тело упруго ноет, наливается жаром… руками лучше не шевелить – больно.
      Так это такой сон?
      "Не езди через Белыничку. Там вайс-рота ".
      Белыничка – это такой городок по левый берег Белыни – построенный специально чтобы избавить князя от созерцания чиновников. На правом крутобережье – дворец, охотничьи угодья и ремесленно-торговый Омель. Гайли выехала из него… Князь звал остаться. Беда в том, что гонцынигде не остаются надолго.
      Луг закончился, и тень леса объяла всадников. Гайли знала, что кроме нее конных четверо: различала коней по стуку копыт так же привычно, как органист фуги по нотам или егерь хортых по голосу. Лес был сырой, пах крапивой и грибами, и крапивный дух забивал ноздри, заставлял задыхаться. От прилива крови кружилась голова.
      По счастью, дорога оказалась неожиданно короткой. Один раз они свернули, лес оборвался, и обдало теплом редкое этим летом солнце. Запахло полынью, мимо Гайли проплыл колодезный обомшелый сруб, лошади радостно заржали и остановились. Потом опять тронулись – но совсем недолго, словно просто объезжали что-то. И Гайли поставили на ноги, придерживая, чтобы не упала. Держал мужчина.
      Она никак не могла поднять голову, чтобы оглядеться, из нее словно вынули все косточки.
      – Да девка совсем плоха, ироды! Вам пан головы оторвет!
      Из-за крови, гудящей в ушах, Гайли понять не могла, мужской это голос или женский – низкий и властный.
      Кто-то засмеялся и осекся. Гайли брызнули в лицо водой. Но она закрыла глаза и обвисла, знала: не уронят.
      Ее понесли наверх – высоко. И по запаху влажной штукатурки и еще чего-то неуловимого, но сразу узнаваемого, она поняла, что в доме. Сделалось темней, потом заскрипели двери. Ее пронесли через несколько горниц и уложили вниз лицом на что-то мягкое. Кто-то стал возиться с ремнями на запястьях.
      – Нож дайте.
      Холодное коснулось вспухшей кожи.
      – Я и говорю: ироды.
      Теперь Гайли точно убедилась, что это женщина. Судя по голосу, пожилая и привыкшая командовать. И еще обрадовалась: говор местный, едва ли это рота. Только кто же ее схватил? Когда она пыталась коснуться провала в памяти, голова начинала невыносимо пульсировать и болеть.
      – Лекаря надо привезти. Или хоть знахарку.
      – Перетопчется. Я сам ей буду лекарь, – мужчина загоготал собственной шутке, на взгляд Гайли, весьма глупой. – Неси жиру. Я руки ей разотру. Вот неженка, все в оммороке валяется.
      – Злыдень ты, Петрок.
      Петрок промолчал.
 
      Еще какое-то время Гайли терли, трясли и ворочали, переодели в грубую льняную сорочку, замотали запястья полотном, до подбородка укрыли одеялом и наконец оставили в покое. Заскрипела, затворяясь, дверь. Голоса, принадлежащие Петроку и защищавшей Гайли тетке, о чем-то переругивались за стеной, причем отчетливо выделялось только слово "банька". Потом этот шум слился с гудением мухи, бившейся о шибу, и Гайли поняла, что засыпает.
      Очнулась она от того, что одеяло сползло и сделалось неожиданно холодно. Раскрыла глаза, впервые разглядывая место, куда попала. Над Гайли был низкий дощатый, перевязанный выступающей матицей потолок, с матицы свешивалась пузатая стеклянная лампа. В горнице была беленая печь на полстены, два мелких низких окошка с крестом синих рам, по верху завешенные хлопчатыми с татарским узором занавесочками, кокетливо подобранными фестонами; такая же занавесочка подрагивала на двери. Пол был скобленый, белые доски застелены полосатыми половичками. На стене над кроватью домотканый ковер: алые цветы и зеленые листья на черном поле, – частью закрытый распятой рысьей шкурой с очень густым вздыбленным мехом; под окнами стояли укрытые рядном широкие скамьи и расписной высокий сундук, над сундуком висели ходики – туда-сюда бегали совиные глазки и раздавалось громкое тиканье. И вообще эта тенистая комнатка больше всего напоминала парадную летнюю половину в крестьянской избе. И чересчур странно выглядело прямоугольное зеркало в простенке, радужное от старости, в золоченой раме, похожей на ворота замка с острым треугольным оголовьем. В зеркале отражалась кровать Гайли – такая же парадная, как те, что стоят в богатых избах и на которых никогда не спят: высокая и широкая, с грудой пышно взбитых подушек, с ярко вышитыми цветами и кружевным подзором.
      Забыв на время о своем пленении, свесившись с кровати, с такой же радостью, как в детстве, Гайли рассматривала вышивку: листики, волошки, ягоды рябины и заморский виноград… Потом, босая, очень тихо подкралась к двери: за дверью раздавались храп и сопение. Тогда она подбежала и украдкой (чтобы не заметили снаружи) выглянула из окна.
      В двух десятках шагов на поляне стояла беленая изба с синей дверью и окошком в синем наличнике, за избой покачивались чубы старых вязов, вправо и влево тянулась изгородь, а еще дальше сосновый бор и перед ним купы тополей, три березы и между ними несколько холмов с осевшими крестами. Гайли знала это место, хорошо, еще с детства. Это была Маккавеевка, родовая охотничья усадьба Витольда!…
      Все стало на свои места. Значит, это мара – что она уехала и ее схватили по дороге. Значит, еще в Омеле ей подали сонного зелья. Зачем князь велел это сделать? Интересно… Попробует продать подороже?
      На удивление себе, Гайли испытала не отчаянье из-за обманутого доверия, а здоровую злость. Ладно, княже… Она услышала шаги и скакнула в постель.
      За дверью затопотали, запыхтели, заругались, и послышался звучный шлепок. А за шлепком в горницу буквально влетела мажная пани с покрасневшим лицом и выбившимися из пучка волосами. На пани было городское строгое платье, лет на сто отстающее от моды, и плюшевая жакетка; среди широких складок юбки гневно звенели ключи. Пани уперла руки в бока и сверкнула глазками:
      – Сченок! Он мне указывать будет! Я тут сорок лет ахмистрыня ! И Вицусь тоже сченок… Ох, чтой-то у меня от злости звездочки в глазах прыгают!
      Она близоруко поморгала, мило краснея, от чего обвислые брыли стали просто кирпичными, и постаралась привести в порядок волосы. Посапывая, воздвиглась на услон (рассохшееся дерево жалко скрипнуло). Гайли, спрятавшись за одеялом, давилась хохотом.
      После секундного молчания из-за двери высунулась небритая физия, явно распухшая на левую сторону, и руки, сжимающие поднос с горлачиком и набором мисок. Физия подозрительно огляделась подпорченным глазом:
      – Панна Марыся! Принес.
      Гайли всхлипнула от смеха.
      – Вам худо, панна?
      Пленница беззвучно содрогнулась.
      Побросав на сундук миски и кувшин, ахмистрыня кинулась к ней с поспешностью, явно не отвечающей комплекции.
      – Ироды, хамы…
      Физия поспешно ретировалась, смачно хряпнув дверью. А на лбу у Гайли оказался мокрый ручник, временно подавивший хохот. Холодом.
      – …говорю им, банька – лучшее средство от всех хворей.
      Гайли, на какое-то время утратившая от смеха способность соображать, вслушалась в звучное бормотание.
      – Вицусь в этом городе последний розум потерял. Девок воровать, князь сраный… Да он еще пеленки пачкал, когда князь Юрья мне ключи от маентка доверили. И он еще командовать будет, чего делать, а чего нет!
      И ахмистрыня разразилась (к немалому удовольствию Гайли) гневной катилиникой против Витольда, его присных и родичей до шестнадцатого колена. А при этом водружала прямо на одеяло миски и горлачики с деревенскими вкусностями, пробудившими бы аппетит и у мертвого. Запихав же в "сиротку горемышную" большую часть этого великолепия, со спокойной душой воссела на углу кровати, сложив руки на коленях, и поведала Гайли историю своей бурной и героической жизни.
      – Зови меня панна Марыся, – начала она. Гайли беззвучно хихикнула. Подходило дородной ахмистрыне это имя, как говяде известная часть упряжи. Скорее уж годилось оно верткой глазастой девчонке, отирающей до зари заплот с парнями или пускающей венки по воде в купальскую ночь… Гайли попыталась вспомнить, не видела ли она ахмистрыню здесь прежде. Нет, не вспоминалось. Впрочем, великое ли дело княжьим гостям, тем более, детям, до ключницы? Разве пряничком одарит из широкого кармана.
      …семи годов отдали Мокоше в обучение. А в пятнадцать продали дивную попрядуху и вышивальщицу за ведро дукатов… Голос сливался со звяканьем шиб, таял – и Гайли опять провалилась в глухой, без сновидений, сон.
      Ее встряхнули за плечо и тут же мягкая, пахнущая смородой ладонь зажала рот.
      – Пошли в баньку. Как раз все поснули. Легше станет.
      Гайли поморгала, разглядывая ахмистрыню в неясном свете звезд и лампадки перед образом, озарявшим горницу. А та совала в руки кабтики , плюшевую кацавею и свернутый ручник:
      – Одевайся. Зимно во дворе. Застудишься.
      – А моя одежда где?
      – Петрок в сундуке запер. Скоренько…
      Они на цыпочках проскользнули мимо дрыхнущего в сенцах на ларе гайдука и чуть не рысью двинулись вокруг дома. По его заднему фасаду росли высоченные столетние ели, лапами заметали сеево Млечного Пути, и тонкий звонкий месяц качался в их вершинах. Ночь казалась по-августовски темной, особенно здесь, внизу, пахли росные шелковые травы.
      По неприметной тропке либо вообще без нее провела панна Марыся пленницу за альтанку к тесной калиточке. Расходился ветер, и роща маньчжурских орехов, насаженная по велению князя Юрьи, зловеще раскачивала на фоне неба перистыми листьями. Перед рощей тряслась и скрипела старая груша-дичка. Ахмистрыня толкнула дверь низкого строеньица, затеплила стоящий на подоконнике предбанника каганок , и банька мигнула через слюду окошка красным тревожным глазом.
      – Ну ступай, ступай, там сготовлено все. А я тут погожу, – панна Марыся тяжело опустилась на приваленную к стене колоду, ее полное гордое лицо вдруг исказил страх.
      Гайли нырнула внутрь, с трудом притворив покривившуюся дощатую дверь. По наклону Звездного Ковша она уже заприметила, чего так боится ахмистрыня. Близилась полночь. Хорошо, что желание переспорить князевых гайдуков заставило панну Марысю пересилить страх.
      В баньке душно пахло вениками, из каменки валил парок, к полк ам налипли березовые и дубовые литья. У каменки рядом с горкой золы были сложены дубовые поленца, рядом в кадке плавал деревянный ковшик. Гайли, поджав ноги, уселась на полок, размышляя. Каменка вдруг пыхнула жаром, сверкающими, как янтари, углями, по углам послышался шепот, а по золе мелко зачастили похожие на отпечатки куриных лапок следы. Тень метнулась над каганцом, пробуя задуть огонек. Гайли чему-то довольно улыбнулась и, стянув с руки повязку, стукнула запястьем о край полка. На золу неровной цепочкой брызнула кровь.
      – Навьи ! Вы нужны мне!
      И коснулась лба.
      …Туманные скелеты коней ржали и били копытами, ветер колыхал то ли пряди тумана, то ли призрачные плащи всадников. Уже в седле Гайли оглянулась: ахмистрыня сидела на том же месте, закаменев, и в ее остекленевших выпученных глазах отражался месяц.
       Когда навьи всадникискрылись за окоемом, из банной дверцы выкатился на двор мохнатый клубок с большими ногами, облепленный банными листьями и с веником вместо бороды, захрюкал, запыхтел, как рассерженный еж, зыркнул на окаменелую бабу, а вернувшись внутрь, плеснул на каменку воды и стал гордо намыливаться панским мылом, вместе с ручником оставленным Гайли на лавке .

Лейтава, Случ-Мильча, 1830, конец июля

      На жальнике страшило, и мало кто забредал туда или просто проходил мимо без дай-нужды. Кладбище затравело, забурьянело, из высокой, в пояс, крапивы выглядывали кренящиеся чубы обелисков. Дуплистые осокори, высаженные вдоль проваленной ограды, нудно скрипели. Над кладбищем носилась пыльца одуванчиков, пахло плесенью и сырой землей. И когда раздался стон, девчонка из соседней деревушки (знающая, что за жальником в бору наилучшие лисички, а потому презревшая опасность) так и подскочила на месте и, выронив корзину, схватила за рукав ровню-брата.
      – Янче!
      – А?…
      Братние синие глазищи закатились под лоб, губы побелели и испуганно дрожали.
      – Мроит?
      – Бежим!…
      Проще было сказать, чем сделать. Ноги точно пристыли к земле.
      Тягучий стон повторился.
      – Мань, то маменька нас зовет?
      – И-и… – сестра оберуч схватилась за платок на голове и тоненько завыла. Вой этот пуще пряников разохотил в парне храбрость. Тот сгреб и выставил поперед себя корзины и поломился через кусты.
 
      Девка лежала на холме. Кроме кабтиков, сорочки и плюшевой кацавейки, на ней ничего не было. А вся трава по холму была изрыта и истоптана копытами. Ян припал на колени. Девка была живая, дышала еще.
      – Навьи погуляли. Марья!…
      Сестрица, словно привязанная к двойне веревочкой, уже стояла рядом.
      – К Ахвимье беги!
      – Сглазит. Ой, что это? – заскорузлый пальчик с обкусанным ногтем указал лежащей в лоб. – Звездочки ни то…
      – Беги, так тебя!…
      Манька подорвалась на резвы ножки. А Ян сквозь ветки старой березы, растущей под холмом, поглядел на восходящее солнце. Если девка – нежить, мара, то должна уже сгинуть. Те-оплая. Звездочки сеструхе примерещились… звездочки?!
 
      – Подымай. Да легше, легше!…
      Твердый голос вейской знахарки заставил развеяться страшные тени.
      – Донесешь-от?
      Ян кивнул.
      Совсем скоро он, удивляясь собственной смелости, уже вносил спасенную в стоящую на отшибе кособокую хатку.
      – Ну и спасиба, – Афимья поправила платок на голове. – Дальше я сама управлюсь. Вы по грибы шли? Ну и идите.
      Брат с сестрою и сами не заметили, как ноги донесли их до бора; и словцом перемолвиться не успели. А сказать ой было чего.
 
      Горела лучина, а все остальное утопало в темноте и запахе трав, слышались шорохи и шаги.
      Знакомый аромат поплыл по избенке, заставляя Гайли выгнуться и застонать. Глаза у нее болели, точно присыпанные песком, распухший язык с трудом ворочался во рту.
      – Сколько зелье не пила? – пристальные глаза сельской ведьмы вдруг оказались прямо над ней.
      – Не… пом-ню… сутки…
      – И навьев вызывала?
      – Д-да…
      – Мокоша за тобой ходит, девка… Еще час-другой, и ты без розума, а то и жизни.
      – Спа-си-бо…
      Они вдвоем засмеялись, точно между ними, такими разными, зазвенела-протянулась хрустальная нить.
      – Пей. Да не хватай!: обожжешься, – прикрикнула Афимья, поддерживая Гайли голову.
      …Гайли проснулась на закате. Он вливался в отворенную дверь и разгонял по углам тени. Развешанные под потолком и у печи пучки целебных трав казались мохнатыми зверушками. Травы источали сухой летний аромат, еще в избушке пахло глиной и молоком. И деревянным маслом от лампады перед ликом Богоматери в углу. Красный огонек трепетал за толстым стеклом. А за дверью на закате чернели вздернутыми ветками висельники-тополя и скрипели вороны над жальником. Закат рождал неодолимую тоску. Знахарка почувствовала это и захлопнула двери. Наклонилась над Гайли:
      – Пей.
      Когда ведовское зелье было выпито, Афимья ополоснула чашку, налила молока, протянула кусок хлеба. Опасения Гайли оказались напрасными – еда проглотилась тут же и без вреда для здоровья.
      Сидя за столом, знахарка перебирала и складывала в охапки травы, и руки ее сновали, как паучки.
      – Тебя как звать?
      – Гайли. "Цветок" по-жемойски.
      – Красиво. Спи теперь. Утром Ян до станции проводит, Доколька называется. С конем я договорилась.
      – Афимья… скажи мне. Откуда ты догадалась… про зелье?
      Стебельки рассыпались по столу, резко запахло руткой и бессмертником.
      – Так тебя же скрутило от одного запаха.
      – Ты сварила его раньше, чем это заметила. Зелье смертельно ядовито, – как по писаному, отчеканила Гайли, – но при этом не вызывает привыкания, и, пьешь ли его, по виду не скажешь: руки не трясутся и зрачки не плавают. Откуда же ты догадалась, что я глотаю его все время, как воду – чтобы не умереть?

Случ-Мильча – Доколька, Хотетская гребля

      Среди черных еловых лап прыскали рябиновые огоньки. По синему плыли белые облака. Немилосердно жарило солнце. Тряский ход телеги смягчало сено, устилавшее дно, и Гайли качалась в нем, как в душной колыбели, бездумно глядя в небо. Разлаписто посвистывали в проплывающих дебрях синицы, отзывалась сойка-пересмешнца, деловито трещали сороки, стукотали в тон конскому топу дятлы, разделывая шишки в своих кузницах. Выглядывала из хвои бусинками-глазами любопытная белка. Лес жил своей жизнью. Ему не было дела до проезжающих мимо людей. Изредка переводя ленивый взгляд на обтянутую серой свиткой спину молодого возницы, размышляла Гайли про то, что поведала ей знахарка Афимья. Выходило одно из двух: либо кто-то, может, сам Гивойтос – Ужиный Король, предугадав ход событий, зная, что Гайли- гонецне справится сама, подстелил ей в деревеньке Случ-Мильча пресловутую соломку в виде чаровного , сваренного на папоротнике зелья. Либо соломка эта была подстелена вообще везде, где Гайли могла появиться: по всей Лейтаве, Ливонии и даже Балткревии. Предупредительно и ласково. Только вот зачем? Чем таким особым славна девушка- гонец, чтобы столь ее оберегать? Не тем же, что когда-то умирала на руках Гивойтоса от страшной хвори, в конце-концов забравшей ее память? Даже с той стороны могилы охранял Ужиный Король, почему? А предвидеть любой извив Узора не по силам было даже Гивойтосу. Тем более что Гайли выбили из Узора насильно. Тогда второе. Вся разорванная захватчиками страна обманчиво мягко стелется у ног…
      Глубоко погрузившись в мысли, Гайли не сразу, но все же заметила, как натужно ведет себя ее молодой провожатый. Всей спиной выражая страх, он то поторапливал флегматичного гнедого коника, то испуганно отпускал поводья и замирал, поводя и дергая белой головой.
      – Что такое, Ян?
      – П-пан-на… разв-ве не ч-чует?
      Гайли вынырнула из ленивого омута, села, прислушиваясь к лесу и к дороге. Подковы цокали по деревянным, обомшелым плашкам очередной гребли . Гребля была разбитая, между деревяшками плескала вода. Кривоватое чернолесье вокруг молчало. Это насторожило Гайли, но не испугало – гонцыредко чего-то боятся на своей земле. Непонятный страх парня скорее раздражал. Хотя Гайли должна была бы испытывать к нему благодарность: что нашел ее на м огилках и к знахарке отнес.
      Коник трюхал все так же мирно – по счастью, ему не передался испуг возницы.
      – Мы скоро приедем, Ян?
      – О-ох, не вем.
      – Чего ты трясешься? Белый день на дворе!
      Гайли крутанула головой в поисках отсутствующей опасности. Ну, разве гребля впереди окажется разобрана или ее перегородит упавшее дерево. Неприятно, но не смертельно. Можно объехать. Болото не казалось ей непроходимым, стыло по обочинам несколько прозрачных, в золотых березовых монетках лужиц, грелась на солнцепеке и на вид сладкая черника. Потек в папоротники уж. Есть такая примета, что где водятся ужи – гадюки не живут. Может, и ложь, да все равно так думать приятно. Гайли спрыгнула, пошагала, разминая ноги. Гребля чуть заметно прогибалась под ней.
      – Вой, пан-на…
      Коник никак не хотел бежать быстрее. Возница дергался и озирался все пуще, а заметив, что Гайли нет с ним, вовсе остановился. Уставленные на гонцаглаза могли посоперничать в цвете с лицом, из ясно-голубых сделавшись совсем белыми, как и трясущиеся губы. Гайли рассердил его непонятный ужас. Она наклонилась над папоротником, цветущим на обочине. Что цветет он в одну единственную Купальскую ночь – всего лишь поверье. В теплые лета папоротников цвет мог продержаться и до конца вересня, вот только заметен был не каждому. Решительно сорвала девушка красный с продолговатыми лепестками цветок – пахнуло терпко-знакомо – сунула трясущемуся парню за пазуху. Ян вздрогнул и пришел в себя.
      – Скорее, пан-на!
      Подобрав вожжи, он хлестнул коника. Гайли прыгнула на сено, схватилась за грядку; дыхание захватило. И они понеслись. Она и думать не могла, что мохноногая сельская животинка с кривыми ногами и подвислым брюхом способна бегать так. И лишь потом поняла, почему. Болото по сторонам гребли задышало, вспучилось, будто вдоль единственной проезжей дорожки вдруг потекли, вздымая кольца, огромные жирные змеиные тела. Вздымались мох и черничник. Брызгала желтая жижа. Неприятно хлюпали, лопались огромные вонючие пузыри. Будто кто-то бежал, шуршал сучьями и белоус-травой, вспархивал и тяжело терся о трясину подбрюшьем. Может, ночью было бы еще страшнее: от этих мерных, хлюпающих, брызгающих, дышащих звуков и разбегающихся болотных огней. Но и днем оказалось не сильно приятно. При прямом взгляде ничего такогоне было видно – болото, трясение жидкой грязи, целящие в лицо и пролетающие мимо ветки. Но боковое зрение улавливало что-то живое: как бы недоконченное видение всадников – чуть похожих на навьев, но куда более размытых, сегментарных, нелепых в лохматящемся мелькании: то ли ударившее в трясину копыто – грязь в лицо, то ли странная путаница скукоженных ветвей. Визжали конек и кучер, стреляла щепками гребля, давил страх. Пока Гайли, яростно вскрикнув, не раскинула руки, точно сжимающие стеклянный шар, разбросав его половинки по сторонам, накрыв пространство. И почти сразу же гребля завершилась, проселок вознесся в гору, и на песчаных урвищах приветливо замахали зеленые флаги сосен.
      Ян кинулся Гайли в ноги:
      – Панна… по гроб… верный… отслужу… душу мне уратовала…
      Он сыпал словами, как из порванного мешка. Сопела заморенная лошадка. Гайли вытерла вспотевшее лицо.
      – Да что… что это было?
      – Панна гонец… – глаза Янки, снова обыкновенно голубые, полезли на лоб.
      – Но не Пан Бог.
      Парень помялся, прижимая ладонь к пазухе с папороть-цветом:
      – То Гонитва, панна.

Крейвенская пуща, три года назад

      Этот мир был, как на пуантинах Максимы Якубчика – затканное дождем пространство и уходящие в небо стволы. Стволы неохватные, обомшелые, старые, как мир. Пуща детских страхов и древних снов. И среди мороси редкий и внезапный охряной пожар дубовой кроны. И вязкая, оглушающая тишина. Готовая пронзить звериным рыком или стуком песта из-за узорчатого тына с оголовьями из человечьих черепов.
      Всадник ехал среди дождя. Тоже неотсюдный, в длинном с капюшоном плаще и чуге с зелено-черными разводами, на скакуне красы дивной, тонконогом, с лебяжье выгнутой шеей и косящими полными жизни рыжими разумными глазами. Над розовыми ноздрями коня поднимался пар. Ноги и брюхо его, и плащ и сапоги всадника были мокрыми совершенно.
      Миновав пламенеющую рябину, выбрались они на лысый холм, на ростань. И морось словно отрезало. Стало сухо и солнечно, и со всех сторон разом зашуршала, зашевелилась сухая трава. Как под ветром, поклонились чубчики бурьяна, почерневшая пижма, полынь… Но это был не ветер. Скакун запрядал ушами, задергался, высоко вскидывая ноги, так что всаднику едва удавалось удерживать его. Странный звук прошел над травой – печальная флейта, странный запах – тоскливая полынь. Всадник ничего не видел в траве, но она струилась, качалась, лилась – словно тысячи существ раздвигали ее везде. И сзади, и впереди… он понял, что это Сдвиженье. Что он опоздал.
      Конь дергался и норовил стать свечкой, и всадник пустил его в отчаянный, бесконечный, невозможный прыжок…! И сумел.
      Не погубить никого. Даже случайно.
      Сухая короткая шершавая трава не двигалась. Только на пне, венчающем середину неведомо откуда начатых и оконченных дорог, лежал, свернувшись кольцами, блестя черной чешуей, уж, изгибая головку с желтыми пятнышками, немыслимо похожими на корону, и трепетал раздвоенным язычком, думая что-то, неподвластное людям. Или просто греясь в последних лучах осеннего солнца.
      Парень спрыгнул с коня. Преклонил колено, с достоинством – как перед равным; смахнув с опущенной головы капюшон – и на рыже-золотых чуть вьющихся волосах стала видна свернутая ужом черная корона с двумя янтарями по сторонам треугольной маленькой головы. Уж с не меньшим достоинством ответил на поклон и, прежде чем растаять в траве, уползая в зимние гнезда, обронил изо рта маленький, сверкающий радугой камень. Парень поднял дар и до лучших времен сунул в рот, ощутив под языком солоноватой льдинкой. Сдвиженье началось. Но Ужиный Король одарил его благостью, и можно было успеть.
 
       Окошко было у самой земли– сквозной квадратный проем, и запахи мокрого леса лезли в него удушающим духом крапивы, папоротника, плесени и влаги, и грибов, перешибая дыхание. Земляной серый хорошо утоптанный пол был чуть пониже окна, а крыша – задевала голову мохнатыми корешками, сеялась песком и козявками, мокрицами; гость презрительно сбил с плеча клочок паутины, заглянул в малиновое око уголька, очерченное колом камней, сизый дымок поднимался над этим неуклюжим камельком, вытягиваясь в дыру. Парню показалось, алый глазок насмешливо подмигивает. Он раздраженно пнул трухлявую стену. Из угла выскочила мышь, и, заполошно перебежав открытое пространство, спряталась в лохмотьях, мхе и сухих листьях самодельного топчана. Землянка была похожа на могилу. Собственно, и была могилой. Со всем, что в ней. Захотелось вырваться хоть в крапиву, хоть в топи – только не оставаться тут, чтобы гнить заживо. Да барсучья нора приятней этого места!

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21