Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Гонитва

ModernLib.Net / Ракитина Ника / Гонитва - Чтение (стр. 4)
Автор: Ракитина Ника
Жанр:

 

 


      Волки молча напали спереди и сбоку. Каурая прянула в сторону, стала свечкой, разрывая постромки; закричала. Возница с визгом слетел в сугроб. Двое матерых зверей прыгнули в сани. Зеленые волчьи глаза в глаза… Айзенвальд выстрелил с двух рук: в голову тому, что целил в горло, и в бок следующему. Выпростался из-под туши. Коленом ткнул очередного в брюхо и рукоятями пистолетов одарил по морде. Выхватил нож. Пожалел, что нету огня. Была надежда, что стая займется трупом. Но – волк вцепился в руку с оружием – будто знал, что творит. Еще один, наскочив, цапнул ногу выше сапога.
      Резкий женский голос хлестнул, как карбач. Этой короткой плетью со свинцом на конце местные одним ударом по носу убивали волка. И сейчас волки отпрянули с обиженным щенячьим визгом…

Лейтава, Лискна, 1830, зимнее солнцестояние

      Айзенвальду казалось, что память его тоже изгрызли волки – как тело – выдрали мясо, и кожа висит клочьями, и невозможно прикоснуться к ране. Он почти ничего не помнил из ночного сражения с волками. Да и не хотел вспоминать… полня над вырезанными из бархата елями, блестящий шлях, ржание коня, скрип полозьев… и зеленые волчьи глаза в глаза… один вцепился в правую руку, другой – в левую ногу выше сапога. Он стреляет, успев ощутить звериный запах… Возница со стоном летит в сугроб… А потом дробится иней и тоскливый вой плывет над дорогой, и еще – голос – высокий, женский, перекрывающий волчье вытье, хлесткий, как плеть. Незнакомка пробует что-то сказать… а потом – накрывает черная волна… и из этого омута – режущий свет свечи, чьи-то теплые руки, клочьями одежда, тело; и кровь…
      А потом Айзенвальд очнулся в пустом доме. Словно в сказке, где горят дрова в камине, зажжены свечи и приготовлен ужин – и ни-ко-го.
      На стуле была сложена новая одежда, и можно было подумать, что волки ему примстились, если б не отчетливые рваные шрамы повыше локтя и над коленом. Отставной генерал с недоумением разглядывал свою руку. Вначале он решил, что мерцающий свет свечи заставил его обознаться. Кожа перестала быть пергаментной, пропали морщины и коричневые старческие пятна. Айзенвальд вскочил с кровати и только тогда понял, что вскочил, а не поднялся, преодолевая боль в каждом суставе. Он думал, что старость наступает раз и навсегда и нужно смиряться с ее приметами, и вдруг проснуться тридцатилетним… Умер он уже, что ли? Он усмехнулся и заглянул в стоящее на столе зеркало. Ему навстречу взглянул твердыми серыми глазами молодой мужчина; в темных волосах блеснула одна седая прядь. От прошлого остались только шрамы на теле и в памяти. Фарфоровая рысь с настольных часов подмигнула Айзенвальду раскосым персиянским глазом. Потом приходили сны.
 
      " Миска до краев была полна мелкой леснойземляникой, а в поливном глечике успела нарасти на молоке корка желтоватых сливок, такая толстая, что черенок ложки застрял в ней стоймя.
      Утреннее солнце обливало потолок, заглядывало в покосившиеся двери, ложилось на земляной пол широкой праздничной полосой.
      Женщина, очень похожая на Северину – такую, какую запомнил Генрих, когда видел в последний раз – обувалась на лавке у стены да так и застыла, держа сапожок в руках.
      – Знаешь, я ни о чем никогда не пожалею.
      Русоволосый незнакомец с красивым и властным лицом и по-звериному сильным телом заворочался на шкурах на топчане в другом углу.
      Айзенвальду не очень хотелось подслушивать их разговор, но сон не считался с его желаниями.
      – Просто… понимаешь, какой бы я ни была, я лучше буду оставаться самой собой. И пока это будет так, мне плевать на претензии Роты. Или тех, кто будет требовать от меня патриотизма.
      – А если тебя станут пытать?
      – Ну, существо, сломанное пытками или клеветой – это буду уже не я.
      Русоволосый мужчина усмехнулся, и солнце пробежало по его лицу короткими бликами:
      – Девица Орлеаньска…
      Женщина пожала плечами, в ее глазах плясали золотые искры.
      – Я не пожалею даже об этом, пока оно дает мне силы жить. Алесь! Я не хочу себя терять. Не хочу, чтобы жизнь походила на истертый гобелен; пусть она будет густой и сладкой, как сотовый мед.
      – Дурочка, – тот, кого она назвала Алесем, неожиданно оказался рядом, встрепал ладонью ее волосы. – Давай лучше есть землянику.
      Собеседница тряхнула золотой от солнца головой:
      – Понимаешь, мне так надоело. Кто я? Я – это я, или я – это уцелевший осколок другой женщины?… Сколько можно рваться между прошлым и будущим, если я просто хочу жить?
      Русоволосый беспомощно опустился на край скамьи. Айзенвальд знал, что ему страшно.
       "Зеркало рассыпалось на тысячи осколков, и они разлетелись по свету…"
 
       Айзенвальд глядел в зеркало– тусклый радужный прямоугольник в человеческий рост – истертый, с прожелтью – может, оттого и висел под лестницей, в полутьме. Айзенвальд даже и подумать не мог сперва, что там зеркало – просто смутная тень мелькнула на краю взгляда, и еще поплыла, чуть ли не напугав в этом пустом пыльном старом доме. Потом он засмеялся своим страхам и шагнул ближе, свеча горела сзади, и Айзенвальд отражался в зеркале расплывчатым силуэтом, тенью без определенных черт и деталей, но охваченным сиянием, похожим на очень яркий золотой августовский туман. А потом из-за его плеча в зеркале проступили еще какие-то тени – образы предметов, наполняющих пространство перед лестницей и словно живущих своей тайной жизнью. Он знал, что они живые, достаточно отвернуться – и боковым зрением можно уловить эту жизнь. А глянь в упор – и они невинно застыли, простые и простодушные, обыкновенные, как во все времена. Айзенвальд поймал себя на том, что мечтает резко обернуться, чтобы застать их врасплох: странная игра, доводящая до сумасшествия. Где-то в глубине комнат вздохнул рояль. И тут Айзенвальд (рядом с собой и куда явственней себя) увидел в зеркале ее, женщину из сна, поезда и ночного леса, она стояла у него за плечами.
      На женщине было просторное белое с желтинкою платье, иней кружева и тяжелый жемчужный венец – рясны покачивались у щек, когда она поворачивала голову, бросали на кожу шелковистый отблеск. Жемчуга окружали и шею, и открытые запястья, среди жемчугов росинками сверкали бриллианты. Строй был дорогой и древний, под стать зеркалу, а может, и старше. Но это мягкое молочное сияние… Генрих не мог разглядеть лица – черты его казались размытыми, точно таяли в свете свечи, в жемчужном блеске убора. Иней… капельки воды… но ружанец в ее руках оплывал гнилушечной зеленью, и под пальцами с костяным щелканьем проворачивались в оправе камни, похожие на волчьи глаза.
      Айзенвальд вздрогнул, стряхнув наваждение. Окажись женщина реальной, был бы слышен звук шагов, шелест платья, стук сердца и дыхание. А треск камней в оправе оказался щелканьем ходиков, когда цепь движется, цепляя анкер. Генералу сделалось досадно. Как, однако, легко удалось поймать его, не понаслышке знавшего, что сочетание неверного свечного света и мерцания зеркала вгоняют человека в сумеречное состояние. Особенно, если подмешать кое-какие ингредиенты в свечной воск или подбросить в печь. Конечно, до того, как он обнаружил под лестницей это зеркало, свечи коварства не проявляли, а печи в первый же день, едва начав вставать, он тщательно вычистил, проветрил до стука зубов комнаты, чтобы изгнать, возможно, рассеянную в воздухе отраву, и топливо принес из-под повети на дворе. Поленница промерзла и была изрядно присыпана снегом, а потому, скорее всего, опасности не представляла. Кроме того, он перестал употреблять еду и питье, что ему подавали. Воду вытапливал из снега, в закромах отыскал муку и зерно, а в подполе картошку. Зерно с мукой трогать не стал – они могли быть заражены рожками , вызывающими видения. Зато картофель перебрал и выбрал из-под низа. Согласно старинной книге по домоводству, "Хозяйке Лейтавской", из последнего можно приготовить до трехсот блюд. Но двух дней на картошке отставному генералу вполне хватило. С помощью стакана и медяка он поймал мышку и стал пробовать таинственно возникающие блюда на ней. Мышь благоденствовала, и Айзенвальд рискнул снова есть то, что ему подавали. Не раз и не два он предпринимал попытки изловить незримого повара, но, несмотря на все, порой, довольно варварские методы, не дающие забыться, засыпал с последним ударом часов, отбивающих полночь. Если его сонливость и вызывалась ворожбой, то связанной явно не с объективными причинами, и как бороться с ней, а теперь и с явлением призрака, Генрих не знал. Оставалась возможность, что эта заурядная с виду усадьба таит какие-то технические секреты, вроде скрытых зеркал Кельнского собора: стоило священнику взяться за кадило – и в дыму ладана перед верниками начинал весело приплясывать и корчить рожицы черт. А может, дело было в состоянии самого Айзенвальда: раны, одиночество в пустом доме, воспоминания, подброшенные этой проклятой Лейтавой… или действие омолаживающей микстуры? Если он, Генрих – магистр Фаустус, значит, вот-вот должен явиться Мефистофель. Или уже явился – в виде прекрасной панны в зеркале. Так что, еще раз уколоть руку, чтобы убедится, что не спит? Что жив и не сошел с ума? А, даже если и сошел, от исполнения долга это не освобождает. Априори.
      Была еще одна возможность. Что он, Генрих, действительно видел призрак Северины. И, значит, мог с ней заговорить. Как это местные убеждаются, что имеют дело не с адским посланником? Само привидение молчит. Надо первым произнести… как там… а, вот: "Всяк дух Пана Бога хвалит". И если тот отзовется: "Воистину так…" О чем он думает на полном серьезе! Аристократ, рыцарь Креста, потомственный военный, действительный советник Лейтавского отдела разведки генштаба и человек по особым распоряжениям! Собственно, дело не в титулах и не в званиях. Ему, профессионалу, бросили вызов, а если задача существует, Айзенвальд обязан ее решить.
      Генералу не хотелось платить черной неблагодарностью за гостеприимство, но раз уж с ним не желали разговаривать, то он счел себя вправе самостоятельно определить, где находится и с кем имеет дело. А поскольку еще не чувствовал себя достаточно сильным, чтобы в изысканиях далеко отходить от дома (не считая походов за дровами и водой), то решил начать изнутри. Дом был обширным, состоящим из двух этажей, чердака и подвала. Генрих мысленно разбил его на квадраты и приступил к методичному осмотру, начав с комнаты, в которой жил. Еще в первый день, едва очнувшись, он обнаружил здесь все свои вещи (кроме тех, что пропали в сражении с волками). В полном порядке оказались дорожный кофр и несессер: все внутри было сложено так, как он оставил сам, ни одна из ловушек на любопытных не тронута. На столе, прижатые массивной бронзовой лампой, лежали ровной стопкой деньги и документы, рядом пара пистолетов оружейных заводов Фаберже, старинный кинжал лидской работы в ножнах и табакерка с монограммой и отделкой из шлифованного янтаря, подаренная Айзенвальду старым герцогом ун Блау в честь завершения Лейтавской кампании. Генерал мысленно поблагодарил неизвестных хозяев: остаться без всего этого было бы не смертельно, но весьма неудобно. Позже в гардеробной он нашел свои шапку и шубу, тщательно заштопанную в местах, где она отведала волчьих зубов. А медальон с портретом Северины так и висел у него на шее.
      Айзенвальда поместили в левом крыле (если стоять спиной к входной двери), в угловом кабинете размерами примерно две на три сажени. Там были два окна с тяжелыми бархатными портьерами, глядящие на запад, на заснеженный сад, и две двери: одна вела на восток, в гостиную с камином и деревянной лестницей на цокольный этаж, вторая – на север, к анфиладе, обводящей дом по периметру. В комнате, кроме кушетки с постелью, стояли секретер времен завоевания – в тигровых разводах, с гнутыми ножками и потрескавшимся лаком – и ряд стульев с гобеленовой обивкой и спинками, резанными из дуба. Их торжественный строй нарушала, выпячиваясь из стены, печь-саардамка со здешнего рисунка жар-птицами по глазури. Пропуски на месте отколотых изразцов забелили. На полке над медной печной дверцей (Китоврас и райские яблоки) приткнулись два бокала из старого радужного стекла и рогатый подсвечник. Под окнами письменный стол с лампой и фарфоровыми часами, рядом обитое кожей массивное кресло. На оштукатуренных стенах две олеографии, воспроизводящие бытовые сценки, и несколько вышивок крестом в деревянных рамках. На потертом паркете домотканая дорожка.
      На обыск комнаты ушло несколько дней: во-первых, генерал никуда не спешил, а во-вторых, профессионально устранял следы своих поисков, что тормозило дело. На предмет наличия потайных ящиков он расковырял письменный стол; в поисках скрытых ниш простучал стенные панели и паркет; с помощью монокля исследовал лепнину потолка и изразцы печки… Спицами, извлеченными из корзинки для вязания, прощупал обивку кушетки, кресла и стульев; и дальше в том же духе. И наконец искренне признался себе, что эта работа не столько призвана удовлетворить его любопытство разведчика, сколько помогает ему сохранить в пустоте населенного призраками заснеженного дома ясный ум и твердую память. Сказки братьев Граммаус, да и психологические труды Шайлера, с коими Айзенвальд был не понаслышке знаком, уберегли шеневальдскую нацию от тлетворных идей Марианна и Руссе, кровавыми мятежами потрясших в конце прошлого века Эуропу. В то же время этот сумрачный романтизм нарушил воспитанное Гетеном ясное мировосприятие… а уж в Лейтаве становился просто опасен. Так что лучше заниматься полицейской работой и ни о чем не думать. Тем более, от теоретических рассуждений на заданный предмет было не больше проку, чем от ничего не давшего, но хотя бы занявшего ум и руки обыска.
 
       Женщина еще приходила. Ноисчезала, стоило Айзенвальду повернуться или заговорить. И отставной генерал подумал, насколько же прав оказался маленький герцог ун Блау. И насколько он, Айзенвальд, расслабился, забыл, чего стоит эта страна. А ведь его предупредили: этим появлением незнакомки в вагоне. И – снежными заносами. Словно кто-то нарочно задался целью не впустить генерала в Лейтаву.
 
       Вокруг дома лежал нетронутыйснег. Чуть меньше перед парадным крыльцом, а на задах сугробы подымались до пояса; подпирали несколько яблонь под согнутые от тяжести снега ветви. В своих блужданиях вокруг Айзенвальд натоптал несколько тропинок, и это были единственные следы в округе. Дорога угадывалась разве по строю заснеженных вековых лип, ведущих к отсутствующей ограде. В полуверсте от дома торчали из снега полуобвалившиеся кирпичные столбы несуществующих ворот. Погода стояла серенькая, но мягкая. Изредка из тучек начинал сеяться снег, но до метели дело не доходило, и экскурсии Айзенвальда делались все более долгими. Но так и невозможно было понять, чей это дом и как Генрих в нем очутился. В доме тоже не было намека на хозяев. Волшебный терем, затерянный в зиме.
      Бродя кругами по заснеженному саду, Айзенвальд наткнулся через какое-то время на два обширных длинных здания. Чем-то они напоминали готические замки: темный кирпич, кирпичные выкружки над тесными окнами, двускатные черепичные крыши. Раскопав снег перед массивными воротами, отставной генерал оказался внутри и понял, что это конюшни, просторные и хорошо обустроенные. Между денниками поднимались толстые кирпичные столбы, в окнах сохранилось стекло, а массивные балки перекрытий соединялись не гвоздями, а крепились в специально проделанных пазах. В конюшнях еще жил летний запах сена. Генрих прошел из конца в конец длинный коридор с каменным полом и пустыми стойлами по обе стороны, разбирая на столбах сообщения о статях и родословной некогда содержавшихся здесь лошадей. И вздрогнул, услышав приветственное ржание. Караковый был хорош даже в полутьме. Изгибал над деревянными воротцами шею, тепло дышал, прядал ушами. Над денником была полустертая надпись по-лейтавски: "Длугош, 1825". В ясли перед жеребцом был засыпан корм, в желоб налита вода – и ни живой души вокруг. Оставшуюся половину дня Айзенвальд потратил на поиски: можно ли исчезнуть из конюшни быстро и незаметно. Никак не выходило. Обошел строение снаружи – снег оказался нетронут.
      Зато теперь можно было рискнуть. И ранним утром следующего дня отставной генерал верхом покинул свое невольное пристанище.

Лейтава, фольварк Воля, 1831, январь

      Смеркалось. Генрих уже собирался повернуть назад, когда расхристанная тетка выпрыгнула из ельника прямо под ноги коню. Длугош взвился бы дыбом, да увяз в сугробе. Айзенвальд натянул поводья:
      – Кто ты, баба?!
      Тетка в сбившемся платке поверх льняной вышитой кофточки – выскочила из дому в чем была, пожар, что ли? Дымом не пахнет… – смотрела снизу вверх умоляющими глазами. Едва тронутые сединой каштановые пряди свисали вокруг вычерненного сумраком лица и падали на лоб; шерстяной андарак был снизу до колен мокрым от снега.
      – Авой, паничок! – заголосила баба. – Сам бог мне вас послал. Юлька под ахвицера легла, а Антонида-панночка живцом в гроб! Сама-а!! А я покойнице-матке клялася… А что ж это робится!!
      Айзенвальд содрал с себя шубу и укутал тетку со всем потоком ее красноречия, ветром тут же зимно протянуло по плечам. Рывком отставной генерал усадил женщину перед собой:
      – Куда ехать?
      – Ту-ут, близенько, – немедленно кончив выть, деловито пояснила она. – Вот на тропочку и по ней, по ней… Меня Бирутка звать, паненок Легнич стряпуха.
      Караковый Длугош осторожно нащупывал тропинку в глубоком рассыпчатом снегу; фыркал, выпуская пар, ноздрями, недовольный двойной ношей. Медленно смеркалось. Над гребешком елок силился пробиться сквозь тучи серебряный свет. Было не страшно, а как бы неприятно, словно Айзенвальд против своей воли погружался в странное действо, в котором нет места его тианхарскому кабинету с теплым кругом от лампы и портретами предков в овальных рамах красного дерева на стенах. Лес совершенно неожиданно разошелся, ветер швырнул колким инеем по глазам, запахло дымом. Продолговатый вросший в землю дом с натянутой на глаза стрехой почти сливался с округой, только одиноко помаргивало подслеповатое окно. Декорация.
      Генрих спрыгнул, не обращая внимания на взлаявших псов, помог слезть Бирутке, привязал Длугоша к столбику крыльца.
      – Скорей, пан! Януш, Януш!
      На крики выглянул из сенец паренек в домотканой свитке.
      – Коня прибери! Да скорей же!
      Бирутка пнула Айзенвальда в спину, почти подбегом заставляя миновать крылечко и замереть в пахнущем опарой тепле сенец. За полуоткрытой дверью виднелась освещенная свечами пустая зала, больше похожая на пуню , чем жилое помещение. Посреди этой залы с занавешенными окошками, в торце стола, почти загораживая его собой, стоял с воздетыми руками черный человек.
      – Стой, ирод! Не дам!
      Айзенвальду показалось, баба сейчас, как рысь, скочит бедняге на спину, не глядя на свою прекомплекцию. То есть, благодаря оной ксендзу еще больше не поздоровится. Светар устало обернулся, вытирая узкой белой ладонью вспотевшие тонзуру и совсем молодое с вислым носом лицо:
      – Ну мы же договорились, спадарыня Бирута!…
      – Не дам!! Живцом отпевать вздумали… да где видано… да грех! Из живой навку делать!! – стряпуха зашлась визгом на совсем нестерпимой ноте. И тогда из тяжелого дубового гроба на столе: с вытертым бархатом, перламутровой инкрустацией и бронзовыми ручками – в таких, знал Айзенвальд, отпевают поколения шляхетных покойников, чтобы потом переложить в простую сосновую труну и замуровать в склепе: и соседей не стыдно, и экономия – раздался сквозь стиснутые зубы девичий голос:
      – Пошла прочь, дура!…
      Девушка лет двадцати лежала в гробу неподвижно, словно в самом деле мертвая, только шипели губы да дергались длинные ресницы, то приоткрывая, то заслоняя огромные, зеленые от ярости глаза. По нежной коже щек метались тени. Девушка была очень красива. Красота эта, оттененная траурным одеянием и белой подушечкой под головой, просто резала глаза. Каштановые, чуть ярче Бируткиных, волосы были аккуратно зачесаны и уложены короной вокруг бледного лба; тонкие кисти в расширенных к запястьям рукавах, расходившаяся от дыхания маленькая грудь, длинные обрисованные платьем ноги, узкие ступни в замшевых простых туфельках… Айзенвальд сглотнул. Девушка… как ее, панна Легнич… Антонида… краем глаз заметила незнакомца, но только сжала губы и прикрыла глаза. Айзенвальд видел ее впервые, но имя смутно царапало, казалось знакомым.
      – Что здесь происходит? – спросил Генрих.
      – Я потом… все объясню пану, – ксендз улыбнулся доброй улыбкой. – Бирутка зря… А кто пан есть?
      – Похоже, сосед.
      – Пан будет свидетелем.
      Пальцы девушки стиснули внутреннюю обивку.
      – Панна Легнич, начнем? – спросил ксендз.
      Она едва заметно кивнула. Бирутка заботливо сняла нагар со свеч и, поджав губы, покинула поле хвалы.
      – Добровольне отрекоша сен?… – совсем другой, тяжелый и яркий, голос светара эхом отскочил от штукатуреных стен.
      Нетерпеливо дрогнули в ответ рыжие ресницы. И поплыла монотонная невнятица латыни, сквозь которую кочками в болоте вспухали знакомые Айзенвальду слова "in Domine… non… nobilitis… dei glorie…" Колыхались свечные огоньки. Ксендз подходил и отходил, взмахивал кадильницей, прижимал к губам Антониды то распятие, то ложечку с облаткой, смоченной в вине, то взмахивал над ее лицом бабочкой цветного фонарика… Наконец прозвучало ритуальное "in nomine Patris, et Flii, et Spiritus Sankti amen", и ксендз с мольбой обернулся к Айзенвальду:
      – Помогите. Мне вас сам пан бог послал.
      Что-то сегодня бог меня ко многим посылает, усмехнулся Генрих, вместе с ксендзом поднимая тяжелую дубовую крышку гроба, до того мирно стоящую в головах. С сомнением взглянул на трепещущую, но совершенно молчаливую панну Легнич:
      – А?…
      – Я же… не сумасшедший… дырочки там… да почти всё…
      Крышка плотно легла в пазы. Ксендз все той же ложечкой зачерпнул из ладанки землю и с бормотанием стал рассыпать ее по крышке в виде креста.
      – Все. Снимаем.
      Панна Легнич села в гробу совершенно бледная, с блестящим от пота лбом и закушенными губами. Айзенвальд предупредительно подал ей руку. Пренебрегая его помощью, она перекинула ноги через край, подтянулась и легко соскочила на пол:
      – Ойче Казимеж, прошу вас, распорядитесь об ужине. Я тут больше… – Невольная слеза сползла по щеке. Антонида быстро отвернулась. – Простите, я скоро выйду.
      – Казимир Франциск из Горбушек, – ксендз протянул белую узкую ладонь. – Что ж ты, Бирутка, две талерки ставишь?!… – возмутился он, близоруко хлопая мягкими, как у девушки, ресницами.
      – А чего покойницу кормить?…
      – Так Дядов кормите.
      – Ну, то Дяды, – напыжилась Бирутка рассудительно, – а то навка.
      Айзенвальд постарался припомнить, какой смысл вкладывают в эти названия здешние. Деды были предками-охранителями, их почитали, одаривали приношениями на кладбища, у них и свои дни имелись. А навьи были ничьими покойниками, часто чужаками и, встречаясь живым, несли тем беду и смерть. Разумеется, их не любили и боялись, с тревогой высматривали на золе, рассыпанной вкруг хаты, следы как бы куриных лапок. Не зря и избушка бабы-яги, здешней повелительницы мертвых, вращается на курьей ноге. Верно, панна Легнич, полежав в гробу, отпетая заживо, теряла статус живой. Дикость какая!
      – Бирутка, неси тарелку! Дикость какая, – пробормотал Казимир. – Стыдно, право.
      Он взял пузатый графинчик и тут же, громко звякнув, опустил. Смущенно взглянул на Айзенвальда:
      – Не могу. Р-руки трясутся.
      Генрих налил водки ему и себе, на свет рассмотрел лиловую рюмку. На стекле осели ледяные капли.
      – У нас был в старину обычай. Перед смертельным боем, перед опасным делом – соборовали, как перед смертью.
      Светар страдальчески свел брови:
      – Если бы так… – его красивые длинные пальцы возили рюмку по столу, словно жили своей, особенной, отдельной жизнью. – Я сделал ее действительно мертвой. В глазах всех местных, в ее собственных. Ат!
      Он шумно принялся наваливать в тарелку закуску: печеную картошку, сало, хрусткие огурчики, капусту, рыжики… полил здором, отправил в рот. Прожевал, запивая водкой, как водой.
      – Если бы я отказался, было бы только хуже. А так хоть бессмертная душа спасется.
      – Почему она это сделала?
      – Глупость! Глупость и мракобесие. Вбила себе в прекрасную головку, что должна отомстить… Сперва гибнут родители-повстанцы, потом дядя и жених, теперь сестра… Ну, эта не отягощала себя местью, легла под первого же, кто этого хот-тел… – Казимир заикнулся и покраснел.
      Легонько заскрипела деревянная лестница. Ксендз замолчал с недоеденным кусом во рту. Антося спускалась, похожая на мальчишку, тоненькая, в облегающем мужском строе, с неровно состриженными медными волосами, подобно шлему, обхватившими упрямо вскинутую голову. Со следами слез на худых щеках.
      – Прошу простить, пан Казимеж… пан?
      – Айзенвальд. Генрих Айзенвальд.
      На скулах Антоси запунцовели пятнышки. Длинные ресницы дрогнули, губы шевельнулись – и промолчали.
      – Вы говорите, как здешний, – похвалил Казимир.
      Айзенвальд отодвинул девушке стул. Она присела, прямая и застывшая, приподняв подбородок. Явилась Бирутка с переменой блюд, пырхнула, будто разозленная ежиха, ядовито сощурилась:
      – Мало тебя в детстве драли.
      Светар потупил глаза.
      – Окажите нам честь, панове! – звонко произнесла Антонида. – Останьтесь на ночь.
      Генриху стало понятно, что, несмотря на весь свой кураж, она боится.
      – И не просили бы – остался, – ксендз стоял чуть выше Айзенвальда на лестнице, держа руку со свечой так, что свет падал на его лицо снизу, затеняя глазницы и лоб – неприятное и даже зловещее зрелище. Как продолжение спектакля. Ксендз был пьян, но это угадывалось только по его обильнословию и легкому заиканию в конце фраз. – Угостили приходом – хоть сдохни. Совы да волки.
      Он уходил вверх, как в небо, и темная ряса болталась на худых плечах. Тень накрывала ступеньки.
      – "Лилеи" – выморочный род . Моему пращуру Георгию так и не простили изобретения печатного станка. Пока страну с вековой историей будут считать глухой провинцией, не изменится ничего.
      – Вам не странно говорить это мне, одному из тех, кто вас завоевал? – спросил Айзенвальд в спину. Казимир обернулся, с пьяной четкостью проговаривая слова:
      – Ну, говорить, что завоевали вы – это смешно. В лучшем случае, вы сын завоевателя. (Айзенвальд вздрогнул, окончательно принимая правду, уже высказанную зеркалами, но отодвинул ее – пока, до лучших времен.) Во-вторых, я редко говорю. Завтра я вспомню, что где-то надо доставать стекло – в костельных окнах ни одного целого. Кирпич на дымовые трубы. Перекрыть крышу в том, что именуется моим домом. Хотя бы соломой. И что до ближайшей деревеньки девять верст с гаком и ни живого сердца вокруг. Хотя до Вильни – меньше дня конно. Мечта любого пробоща, почти столица. Если забыть, что после войны, восстания, секвестров и баниций от Навлицы горелые бревна остались да погост. Я, выученик Пинского коллегиума, надежа семьи, кому светил факультет богословия Падуанского университета, затыкаю тряпками окна и жду, что в любую ночь стану очередной волчьей жертвой… Той же Антониды панны, будь оно проклято.
      Лестница закончилась огороженной площадкой, светар вставил в замочную скважину вычурный тяжелый ключ. Недовольно лязгнул ржавый замок. Пахнуло нежильем.
      На половину комнаты растопырилась кровать под балдахином, серым от набившейся в складки пыли. Постельное белье воняло плесенью. Казимир прилепил свечу у изголовья.
      – Я сам – тряпка для затыкания дыр. После того, как в Навлице погрызли верников слепые волки.
      – Как?
      – Задушный день, все едут на кладбище. Свидетелей, вы понимаете, море. Еще до заката, светло. Я так понял, волки кидались только на тех, кто стоял у них на дороге. Слепые. Словно их тянул кто, бежали напрямую, прыгали через памятники, ограды, через людей… в старую часть, где склеп князей Ведричей, бывших хозяев поместья. Они фундаторами моего костела были.
      Казимир глядел поверх головы Айзенвальда – так мог бы смотреть слепой волк.
      – Туда две женщины ушли. И, видимо, все, – ксендз развел руками. – Церковное начальство сочло, что надо… послать ксендза, во избежание слухов. Костел наскоро освятили…
      – Вы верите в это?
      – Что освятили?… Простите. Вы счастливый человек. А я лейтвин, – Казимир Франциск поцарапал ногтями щеку с прорастающей щетиной. – Я жил с этим всю жизнь. А когда сделался старше, когда нашел своего Господа… я был счастлив. Счесть все это пустым суеверием, освободиться! Отправиться в Злоту Прагу, в Этолию. То, что у вас, в Эуропе, народный вымысел, у нас – реальность. Мой Господь распадается на осколки. И у каждого свое имя, и каждый требует веры и обещает чудеса. Не где-то там потом, в загробном раю. Вот панна Легнич поддалась… обещаниям.
      Айзенвальд слушал, почти не перебивая, хорошо зная, что пьяный, да еще вздернутый, человек куда больше выболтает сам, чем можно вытянуть из него в других обстоятельствах. Ответы были на расстоянии протянутой руки.
      – Холодно.
      Генерал засунул в чрево печки дрова и щепу, поджег от свечи. Через какое-то время потекли морозные узоры на окнах. Запахи сделались резче.
      – Здесь сто лет никто не ночевал. Дом ветшает, – задумчиво проговорил Казимир.
      Он снял и бережно разложил на стуле сутану, оставшись в серой льняной рубахе, кюлотах полувоенного кроя и сапогах для верховой езды, порыжелых от старости. Айзенвальд подумал, что ксендз ошибся с призванием.
      – Бешеный зверь всегда бежит по прямой.
      – Понимаю, – Казимир вытянулся на кровати, болезненно худой и непропорционально длинный, закинув руки за голову. – Но – волки все были слепы. Слепы!
      Он резко повернулся набок, подхватив ладонью подбородок:
      – Вы просто не слышали этой легенды. Про волков Морены. Это языческая богиня-смерть. И хозяйка Зимы. Так вот, ей служат слепые волки. Просыпаются в канун ноября, и хозяйка отдает им изумруды своего ожерелья. Вместо глаз. Их царство длится всю зиму. А когда приходит март, волки возвращают самоцветы госпоже и засыпают в буреломных пущах до осени.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21