Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Лети к своим собратьям, ворон

ModernLib.Net / Максвелл Гейвин / Лети к своим собратьям, ворон - Чтение (стр. 3)
Автор: Максвелл Гейвин
Жанр:

 

 


      Единственная свобода теперь заключалась в "Полярной звезде". В дни каникул, когда все условия совпадали и мы отправлялись на ней на маяки или же просто поплавать по длинным извилистым морским заливам, которые подобно норвежским фьордам кружевами обрамляют прибрежные скалы, я испытываю такое же чувство свободы и восторга, как это было на корабле моего брата в Греции. Я до сих пор переживаю те славные летние дни на "Полярной звезде", дни, когда море было совершенно гладким, когда стайки кайр оставляли расходящиеся круги, ныряя в воду перед носом судна, а пенящийся след за кормой пушился как мех. Глубокий, пульсирующий шум двигателей едва слышен в расположенной впереди рулевой рубке, всасывающая сила водоворотов во время прибоя в проливах Кайлирии тянет за рули.
      Шумные, крикливые тучи чаек, кружащих над нами и кормящихся мелкой рыбёшкой, выбитой к поверхности огромными косяками макрели под ней, и упругое натяжение перемёта, за которым пляшет дюжина ярко-голубых и зеленоватых рыб, отливающих эмалью. Шторма, когда корабль скачет по волнам, как молодой мустанг, и ужасная белая стена воды подбиралась к подветренному борту, так что он наклонялся градусов на шестьдесят, вынуждали меня бороться не только с рулевым колесом, но и со страхом. Всё это, а, пожалуй, больше всего тихие вечера, когда мы возвращались к причалу на закате и подолгу сидели под навесом за капитанской рубкой. Солнце, опускающееся за гору Куиллин на Скае, алые потоки облаков отражались в водах пролива огромной кровавой полосой и окрашивали гребешки волн, слегка плескавшихся у борта корабля переливающейся мозаикой бледного пламени и нефрита. Мы сидели там до тех пор, пока холмы не становились чёрными силуэтами на фоне уже зеленоватого заката, и только плеск воды о борт и крики морских птиц, целые колонии чаек и полярных крачек на островах рядом с нами нарушали покой. Эти периоды покоя и тишина на стоянке "Полярной звезды" стали для меня тем, чем когда-то был водопад, теперь обезображенный свисающими черными трубами водопровода, подающего воду в дом и в вольеры выдр. Вся Камусфеарна теперь представлялась мне вольером, и единственная свобода - это море. Дом и его окружение теперь стали для меня такой же неволей, как и для выдр, упрятанных за забор.
      
      В течение нескольких недель я уже не мог скрывать от самого себя, что состояние моей ноги быстро ухудшается. Но по какой-то инерции, возможно от подсознательного страха за будущее, я не предпринимал никаких решительных действий. К октябрю, когда сошёл крепкий греческий загар и выявился настоящий цвет кожи, выяснилось, что она была холодного голубовато-белого цвета, а у основания большого пальца начала образовываться глубокая язва. Однажды по вызову одного из членов моего хозяйства приехала врач и осмотрела мою ногу. Она заявила:
      - Вам безотлагательно надо что-нибудь делать, откладывать больше нельзя, иначе потеряете ногу. Говоря это, я имею в виду гангрену и полную ампутацию ноги по щиколотку. Теперь вам здесь не место.
      Да, действительно, мне здесь было не место, ни физически, ни умственно, казалось, я попал впросак, без мира и спокойствия, связанного с тупиком.
      Тогда, в конце ноября, я отправился в Лондон и обратился к специалистам. Первый сказал, что возможно придётся заменить повреждённые сосуды искусственными; второй -что эти сосуды слишком малы, чтобы их можно было с успехом заменить, и во всяком случае они будут отторгнуты организмом через год-другой. "Люмбарной симпатектомии, - сказал он, альтернативы нет". Сидя за своим большим столом, он поправил очки, сложил кончики пальцев обеих рук вместе и, наклонившись вперёд, заговорил медленно и осторожно.
      - Люмбарные симпатические нервы расположены по обе стороны позвоночника на уровне, скажем, почек. Среди прочих функций они регулируют подачу крови к нижним конечностям, и их можно назвать клапанами, которые постоянно наполовину открыты.
      Если убрать левый из них, то этот клапан устраняется, и весь нерегулируемый поток крови выливается вниз целиком вместо струйки, которую обычно пропускает клапан. Ничто, кроме хирургического удаления левого люмбарного симпатического нерва, операции, которую мы называем люмбарной симпатектомией, не может теперь спасти вам ногу. Это звучит, как мне известно, довольно опасной операцией. Её, однако, делают довольно часто, и результат чаще всего бывает успешным. Если не будет осложнений, то вы пробудете в больнице не более двух недель при полном выздоровлении, скажем, через месяц-другой. Вынужден, к сожалению, подчеркнуть, что, по моему мнению, у вас нет выбора между этой операцией и неизбежной ампутацией ноги, у которой уже проявляются начальные симптомы некроза.
      Я постарался оценить ситуацию, которая, казалось, была совершенно нереальной, и вдруг стала иметь непосредственное отношение ко мне. Я не поверил в названные им сроки не потому, что не доверял ему, а из-за афоризма, который я сам когда-то изобрёл в Северной Африке, и который, как выяснилось, неизменно оправдывался.
      "То, на что вы думаете, понадобится пять минут, потребует часа; то, на что вы думаете, понадобится час, потребует дня; то, на что вы думаете, потребуется день, понадобится неделя, на неделю нужен месяц, а то, на что нужен месяц - вообще невозможно сделать."
      Я спросил: - Когда, по-вашему, операция станет неотложной?
      - На этот вопрос ответить очень трудно. Прогноз- это ведь не ясновидение, как вы сам понимаете. По-моему, не очень долго : два-три месяца, если повезёт, - четыре, судя по нынешним темпам ухудшения состояния. Вы когда-нибудь видели гангрену?
      - Да. - Я действительно видел. С ужасом я вспомнил пальцы Терри после того, как их отгрызла Эдаль. Смрад, ампутация, сознание того, что части молодого человеческого тела пропали навечно, что они, почерневшие, лежат в эмалированной посудине, и ничто на свете никогда уж не сможет вернуть их. В некотором роде, смотреть на них было ужаснее, чем на труп.
      - Тогда вы понимаете, что при появлении начальных признаков прогрессирование может быть весьма скоротечным. Неотложная операция всегда нежелательна. Теперь, полагаю, вы смиритесь с необходимостью хирургического вмешательства?
      - Да. - "Смирился" - не совсем уж подходящее слово, но теперь не время обсуждать более тонкие оттенки значений. Я полагал, что никогда не смирюсь с тем, что так изменило мою жизнь, даже если и осознаю его грозный ореол.
      - Как я понимаю, вы живёте в Шотландии. Где вы предпочитаете оперироваться, там или в Лондоне?
      Во мне бурлили проблемы Камусфеарны, пока я сидел в тихой, клинической обстановке врачебного кабинета на Хартли-стрит. За окном приглушенно звучало уличное движение. Я не мог оторваться от них на пятьсот миль и ответил:
      - В Шотландии.
      - Отлично. Хотите, чтобы я вам всё устроил, или же у вас есть надёжные средства сделать это самому?
      Я ответил:
      - Думаю, что смогу устроить всё сам, если это не нарушит этикета.
      Я был знаком с, пожалуй, самым известным хирургом в Шотландии. Теперь, когда мне казалось, что я уже знаю худшее, я был намерен отдать себя в его руки. Однако же, я далеко ещё не знал самого худшего. К счастью, ни люди, ни животные никогда не знают об этом.
      Из Лондона я отправился в Шотландию. Великий хирург подверг меня ещё более тщательному обследованию, чем те, которые я прошёл до тех пор. Когда оно закончилось, он сказал:
      - Завтра утром я отвезу вас в больницу, где сделаем рентген. И это, друг мой, будет болезненно, мне следует вам об этом сказать. Чтобы определить, в каком месте прекращается кровообращение, мы вводим в артерию вещество, которое на снимке будет непрозрачным. Вводится оно в паху, и это довольно неприятно...
      Это было более чем неприятно. Была большая операционная, в которой толклось много сестёр, студентов и прочего медицинского персонала, а я лежал среди них на столе голый, несчастный, и мне было очень стыдно. Скромность, присущая большей части нашей западной культуры, заставляла меня закрыть глаза, так, чтобы я, по крайней мере, не смог читать в их глазах оценку моей беспомощной наготы. Спустя довольно долгое время ко мне придвинули рентгеновский аппарат, и облачённая в белое фигура захлопотала вокруг меня с иглой, показавшейся мне толщиной в карандаш.
      - А теперь постарайтесь не шевелиться, - сказала она и вонзила свой чудовищный инструмент мне в артерию в левом паху. Я только что не взвыл. Такой боли, мне кажется, я никогда в жизни не испытывал. Игла была внутри, и через неё вливалась окрашенная жидкость, если бы я хоть немного двинул тазом даже просто от страха, - это только усилило бы агонию. Мне страшно захотелось что-нибудь укусить, и, к сожалению, ничего другого, кроме языка, уменя не было. Я сильно укусил его и почувствовал, как кровь медленно заполняет мне рот.
      Так же, как степень выдержки боли колеблется у отдельных людей, в особенности среди мужчин и женщин, думаю, что и степень восприятия боли тоже разная. У некоторых этот порог довольно высокий, и даже тяжёлая травма воспринимается не более, чем сильное неудобство. У других, где порог низок, такое же физическое состояние может привести к такой острой агонии, что вызывает потерю сознания. Я сознания не потерял, но пока глотал кровь из прокушенного языка, очень сожалел, что со мной этого не произошло. Я было удивился, почему меня сюда привезли с постели в кресле-каталке; возвращаясь, я больше не удивлялся этому.
      Пока хирург вёз меня из больницы обратно в гостиницу в сутолоке уличного движения в наступавших сумерках, я думал обо всём этом и о той операции, которая мне теперь предстоит. Я попробовал было объяснить ему. Кажется, я сказал, что, если при операции будет так же больно и это продлится гораздо дольше, то лучше уж пусть отнимают ногу. Не знаю, насколько уж серьёзно я говорил об этом, но, конечно же, именно так и чувствовал себя в то время.
      - Друг мой, - сказал он, когда большая машина остановилась у светофора, а мелкий дождик заливал лобовое стекло и устилал черную дорогу перед нами размытыми отражениями света от уличных фонарей, - друг мой, боли не будет. Совсем. На животе у вас останется длинный шрам, он должен быть таким, чтобы хирург мог просунуть туда обе руки, но это будет совсем тонкий шрам, и вы ничего не почувствуете, а живот останется таким же плоским и твердым, как теперь. И вы снова сможете ходить, а затем всё это станет просто эпизодом, о котором вы вскоре забудете.
      Я всё время думаю об этой краткой проповеди, которая оказалась, хоть и не по его вине, весьма далёкой от истины. Несколько лет спустя мне напомнило о ней письмо от моего брата из Греции. В нём была приписка: " Читал ли ты, как один англиканский священник на юге Англии после своих проповедей проводит их открытое обсуждение в близлежащем кафе. Обсуждение на тему "В чём я был не прав?" Можно представить себе подобную же вечерю по обсуждению ошибок в Нагорной проповеди."
      
      Даже без угрозы гангрены и ампутации было совершенно ясно, что оставаться в таком положении я больше не могу. Дело было в декабре, и так как я был теперь в городе, то подумал, что можно заняться рождественскими покупками. Выяснилось, что я едва могу ходить. Я хромал по улицам медленнее, чем слепой. В список своих покупок мне пришлось неожиданно включить ещё один предмет: инвалидскую палку.
      Помнится, беспрерывно шёл дождь и было очень холодно.
      
      3 ТРЕТЬЕ ПАДЕНИЕ
      
      Меня положили в больницу на второй день Рождества 1963 года. Я, разумеется, боялся, но, думается, уже подошёл близко к определению консультанта "смирился".
      В действительности, это учреждение и не называлось больницей, это был большой интернат, построенный, казалось, с полным безразличием к расходам. Я несколько смутился, обнаружив за столом приёмного покоя, просторного зала с объявлением и просьбой к посетителям не носить обуви на шпильках, нянечку-монашенку. Я подумал было, а что делать человеку, если он пришёл сюда именно в такой обуви. Бледная, как восковая фигура, нянечка записала обычные сведения с холодным безразличием, ни разуне подняв головы от бланка, который заполняла.
      - Ближайшие родственники? Вероисповедание?
      Так как верования мои довольно сумбурны и сугубо личны, я вдруг понял, что не могу ответить на этот вопрос. Я колебался так долго, что, наконец, она подняла взор и с ледяным выражением лица, сжав тонкие губы, повторила тихим невыразительным голосом: "Вероисповедание?" Я знал, для того, что мне нужно сказать есть определённое слово, но никак не мог его вспомнить. Она положила ручку и стала ждать, а я себя чувствовал жертвой испанской инквизиции. Тогда я отчаянно выпалил:
      - Боюсь, что не принадлежу ни к одной из определённых религий.
      - Неопределённая, - пробормотала она, вложив бесконечное презрение в эти слова, а я смотрел, как она пишет их почерком, таким же невыразительным, как её голос и лицо. Затем она нажала кнопочку звонка и передала меня другой нянечке, которая была такой же человечной и добродушной, какой бывает хорошо смазанная шестерня.
      Процедура, которая по логике должна быть рутинной, показалась мне гротескной.
      Меня уложили в постель, измерили должным образом температуру и пульс и сообщили, что при отсутствии предписаний врача мне нельзя даже перейти через коридор в уборную. Дежурные няни совершенно не знали, зачем я здесь, и, когда я попробовал было объяснить одной из них, что мне должны сделать левую люмбарную симпатектомию в результате травмы шесть месяцев тому назад, она в ответ спросила:
      - Что это за операция, о которой вы говорите?
      Я попробовал было сообщить ей сведения, которых она не знала, но она лишь произнесла:
      - Это меня не касается, я не хирургическая сестра.
      И точно, как выяснилось позже, она даже не была профессиональной медсестрой. Как и подавляющее большинство нянечек, работавших в этом огромном здании, монашенки просто исполняли здесь трудовую повинность по уставу своего ордена. И во многих случаях целесообразность такой работы была менее чем очевидна.
      Позднее на дежурство заступила ночная сестра, которая хоть и была католичкой, но не была монашенкой.
      - Что за чепуха! - воскликнула она. - Конечно же вам можно ходить в уборную и гулять взад и вперёд по коридору хоть всю ночь напролёт, если вам так нравится.
      Эти нянечки просто цепляются за жесткие правила, которые лишь усложняют нам работу. Какой смысл заставлять кого-то носить вам "утку" и прочее, если вы сами в состоянии делать всё это? После операции - совсем другое дело, и сестре не сносить головы, если она ступит не так. Но теперь, когда вас положили сюда на такую операцию, это просто глупо. Меня тошнит от одного их вида, их столько здесь, они так бездушны, что никто мне не докажет, что в интересах пациента, когда с ним обращаются как с трупом, с тех пор, как он пересечёт порог больницы.
      Не хотите ли чаю?
      - Ну прямо сейчас, если бы я не был в больнице, я попросил бы выпить.
      - Вы хотите сказать спиртное? Я могу вам устроить это, только никому не показывайте. Я вернусь через пять минут, и не задерживайтесь, так как ещё через пять минут я заберу стакан.
      О, крутая медсестричка, я с благодарностью и любовью буду вспоминать тебя всю жизнь! Надеюсь, что ты примешь это как должное и будешь гордиться своим призванием, которое более очевидно, чем призвание монашенок из ордена.
      На следующее утро появился парикмахер, и после получаса весьма добросовестной работы тело моё стало гладким и безволосым как у дитяти. Он даже пользовался увеличительным стеклом, чтобы удостовериться, что совершенство его работы не оставляет сомнений. "Странно всё-таки, подумал я, - как вся эта процедура приёма больного может восприниматься посторонним человеком, каким-либо антропологом, наблюдающим незнакомый племенной ритуал и не знающий его причин.
      Он может посчитать его за преднамеренное низведение в зависимое младенческое состояние беспомощности. Даже снятие волосяного покрова - это видимый символ подчинённости. Даже слово "няня" по существу относится к детству, а тут ещё были и другие в целой иерархии званий : "Преподобная матушка" и "Мать-настоятельница". А я же был нижайший пациент.
      
      Когда меня везли в операционную, я был под сильным наркозом. Из своего лежачего положения на каталке я увидел хирурга без пиджака в соседнем проходе. Он улыбнулся и сказал:
      - Вы прибыли несколько рановато, обычно мы не даём пациентам видеть нас без полного колдовского облачения!
      Затем меня вкатили в операционную, и несколько минут спустя меня окружали только анонимные лица, скрытые белыми масками. Я увидел огромный шприц, и как раз тогда, как его ввели мне в вену, кто-то сказал:
      - Считайте до десяти.
      Я досчитал до трёх. Когда пришёл в себя, то был уже в коридоре у дверей своей палаты и смотрел на море незнакомых лиц, среди которых всё-таки узнал сестру, которая дала мне выпить сразу же после поступления сюда. С левой стороны живота у меня была страшная боль, я попытался было пощупать его, но не смог пошевелить рукой. Наверное, руки были связаны. Не помню, чтобы я разговаривал тогда, но она потом говорила, что я крикнул ей:
      - Rectus abdominus! Rectus abdominus! - а она ответила:
      Что ж, это хорошо, только бы не было "rigor mortis!".
      А в голове моей происходило в это время нечто совсем другое. Большую часть войны я провёл в SOE, организации, занимавшейся движением сопротивления в оккупированных странах, подготовкой и вооружением агентов, которых потом забрасывали с парашютом - чаще всего это заканчивалось смертью под пытками - на вражескую территорию. Там был один инструктор из Глазго по рукопашному бою и борьбе с ножом. Он начинал обучение каждой новой группы неизменной словесной формулой, которую даже не произносил, а скандировал высоким поющим голосом:
      - Видел ли кто-либо из вас, ребята, как убивают человека ножом? Я этого не видел, но видел, как человека режут бритвой.
      И вот эта присказка вновь и вновь вертелась у меня в голове, подсознательно вызываемая, без сомненья, ассоциациями с Шотландией и ножевыми ранами. Как я уже говорил, восприятие боли у меня необычно сильное, и с тех пор трудно было себе представить, что бывает боль сильнее той, что переношу я. Мне казалось, что нянечки грубы, несимпатичны и чрезвычайно неуклюжи, когда они проделывали свою работу, заправляя постель и передвигая незнакомое мне теперь тело, которое, как мне чудилось, держится в поясе агонизирующей полоской не толще чем у осы.
      Казалось, в их отношении ко мне подразумевалось, что страдания идут на пользу моей душе. Если я вдруг непроизвольно стонал, одна из них, как сейчас помню, отрывисто говорила:
      - Просто рана у вас в плохом месте, и всё тут.
      К сожалению, это было не всё. Однажды вечером я проснулся и увидел, что рядом сидит та сестра, которая давала мне выпить, а под мышкой у меня градусник.
      - Как вы себя чувствуете? - мягко спросила она.
      - Еле-еле душа в теле, - ответил я, - а что случилось?
      - Вы очень больны. У вас больничный стафилококк. Они выделили его.
      Staphylococcus aureus. Через несколько минут вас будет осматривать хирург.
      Пока он пришёл, меня стало тошнить, целое море черной рвоты, и при каждом позыве рана как бы широко раскрывалась.
      - Друг мой, - сказал он. - Я очень, очень сожалею, что так вышло. Операция прошла блестяще, никогда я ещё не делал симпатектомии лучше, чем эта, уверяю вас, но я не смог предусмотреть этого осложнения.
      Анестезиолог, которого за своё долгое время пребывания в больнице я стал считать своим ангелом-хранителем и лучшим другом, вошёл в мою палату с большой тележкой, и я снова услышал:
      - Считайте до десяти.
      Когда я снова пришёл в себя, из моей раны торчали три дренажных трубки.
      В общем и целом, как теперь видно из подробного счёта больницы, меня ещё трижды возили в операционную, но время и их последовательность у меня теперь перепутались. Я больше уж ничему не сопротивлялся, что бы со мной не делали, я сдался полностью. Камусфеарна и то, что когда-то было там, стало смутным сном, иногда кошмаром. В те редкие минуты, когда я сознательно думал о будущем, у меня возникал только один чёткий образ, что я снова смогу ходить, что переведу часы назад к тому времени, когда те два оленя ещё не перебежали мне дорогу. В сравнении с этой целью, которая требовала покорности, проблемы Камусфеарны представлялись теперь маловажными, как в тревожном сне.
      А худшее ещё было впереди. Во всех хирургических операциях, когда требуется трогать и перемещать внутренности, может возникать состояние, которое называется ileus, при котором мягкие и ритмичные сокращения, перистальтика, выполняющая пищеварение, вдруг полностью парализуется. Прекращается всякое движение, что, как считают теперь многие школы мысли, является протестом всего целого единого (ибо психика и соматическая система, мозг и тело образуют единое целое, которое нельзя произвольно разделять), - против внешнего вмешательства, что подсознательно истолковывается как фактор враждебной силы. Как бы то ни было, а в результате получается, что кишки прекращают функционировать, и как следствие образуются газы, которым некуда выходить, как это бывает у трупов. Пузо вздувается и вздувается как у выброшенного на берег кита, или как в моём случае, как целая куча бурдюков волынки, из которой во все стороны торчат трубки. Если к тому же это огромное растяжение напрягает большую рану, стремясь раскрыть её чисто механически, то в результате возникает боль и затуманивание сознания. До совсем недавнего времени такое состояние было частой причиной смерти. Полагаю, что на мне испытывали несколько лекарств, но без нужного результата. Я признателен хирургу за то, что он не обращался со мной как с ребёнком, он объяснил мне всю концепцию, добавив, что будет стараться до тех пор, пока не найдёт действенного лекарства.
      Он не скрывал, что в его отсутствие моя жизнь находится в опасности. Я ему весьма признателен за такое абсолютно честное откровение.
      Первые лекарства, конечно же, не подействовали. Моё пузо величиной с гору несколько уменьшалось на некоторое время, а затем вновь вздувалось до прежних чудовищных размеров. Я теперь уж и не помню, как долго сохранялось моё гротескно вздутое состояние.
      Однажды ночью я вдруг проснулся от какого-то звука, раздавшегося в палате, звука, который бывает, когда шумно выпускают дурной воздух. Я никак не мог понять этого, в палате я был один и не мог себе представить, что ночная сиделка может позволить себе такое нарушение приличий. Тут он повторился ещё раз, громоподобный как землетрясение, долгий, шумный и невероятно оглушительный грохот. Такого я никогда в жизни не слыхал. Звук такого великолепного и продолжительного свойства, что, казалось, он находится далеко за пределами человеческих возможностей. С ужасом я вдруг понял, что именно я - автор этого громоподобного слоновьего концерта. Я положил руку на живот и почувствовал, что он опускается как проткнутый заградительный аэростат. Они, наконец, нашли нужное лекарство, и результат оказался настолько зримым (или слышимым), что я даже пожелал было, чтобы его изготовители записали всё это на магнитофонную плёнку в рекламных целях.
      
      Остаток моего вроде бы бесконечного пребывания в больнице шёл в курсе нормального, но несколько затянувшегося выздоровления. Выяснилось, что не все нянечки в этом заведении так уж бесчеловечны, как те две, которые занимались мной после операции. Некоторые из них были просто святые, умелые и добросердечные, искренне преданные своей работе, хотя вся эта организация в целом осталась для меня загадкой. Через день-другой после моего великого взрыва я позвонил и попросил "утку". Удивительно красивая светловолосая девочка, которая показалась мне просто ребёнком, хоть и была в форме сотрудницы-практикантки с испытательным сроком, явилась на мой вызов. Она вроде бы смутилась, услышав мою просьбу, но принесла то, что мне было нужно. Пока она помогала мне установить судно, то старалась смотреть в сторону и очень сильно смущалась. Позднее, когда она пришла выносить его и выполнить обычные обязанности нянечки, она просто совсем растерялась. Я решил узнать о ней побольше и, когда час-другой спустя она принесла мне еду (а качество пищи, как и всё здание и его оборудование было великолепным), я сумел удержать её и завязать разговор. Ей только что исполнилось шестнадцать, она была сиротой из рыбацкой семьи в Коннемаре, которую взял к себе этот орден монашенок, чтобы она сама потом стала монахиней. С десяти лет она была членом команды в небольшой рыбацкой лодке отца, умела обращаться с сетями и фалами не хуже любого мальчика. Её привезли из Ирландии неделю назад, а в этой больнице она работает ровно три дня.
      До сегодняшнего утра она никогда в жизни не видела нагого мужчины, так что не удивительно, что так смущалась. Я спросил её, в чем заключаются её остальные обязанности.
      - Ну, во-первых, утром я помогаю монахиням одевать головные уборы. Они не могут делать этого сами, так как им не разрешается смотреть в зеркало.
      - Что? Никогда? А что, если они увидят себя, к примеру, в витрине магазина?
      - Им полагается отвернуться. Так вот, головные уборы занимают у них массу времени, после этого я прихожу из монастыря в больницу и делаю то то, то сё, что скажут.
      - Но ведь когда ты станешь монахиней, ты ведь тоже не увидишь больше своего лица?
      - Да, никогда, таковы правила ордена.
      - Ты много потеряешь, - сказал я, и она снова глубоко покраснела. Однако, с другой стороны, мне пришло на ум, что для некоторых других монахинь это правило было величайшим бесплатным благом и счастьем в жизни. Я и сказал ей об этом.
      - Не следует так говорить, - ответила она мягким ирландским говором, это немилосердно.
      - А хочешь ли ты быть монахиней? - спросил я. - Разве ты не хочешь выйти замуж, иметь детей и быть женщиной?
      - Нет. Мать-настоятельница убедила меня в том, что мне надо отказаться от всего земного, и теперь моё самое заветное желание - стать членом ордена. Ничто теперь не изменит моих намерений. Мне дадут другое имя, и я забуду свою жизнь до того, как меня привезли в монастырь.
      "Забыть море и солёный ветер, солнце, и огромное небо над головой, подумал я, - забыть ощущение мокрого песка под ногами и водоросли, забыть покачивание лодки на волнах, плач чаек, забыть шипенье распустившихся и капающих канатов на детских ладонях, забыть миленькое личико, которое она, должно быть, разглядывала в потрескавшемся зеркале с пробуждающимися надеждами и сомнениями подростка.
      Меня охватила слепаязлость за то, что казалось мне подавлением и принижением человеческой жизни.
      Я сказал:
      - Но ведь ты ещё ребёнок, как ты можешь быть уверена в том, что именно этого и хочешь? А что будет, если через месяц-другой ты полюбишь парня или мужчину?
      - Я люблю Христа, - так просто и нежно произнесла она, что у меня не нашлось слов, чтобы ответить ей, хотя гнев мой не прошёл. Единственная из больничных монашек, имя которой мне было известно, и которая некогда, должно быть, была так же прекрасна, как это дитя теперь, звалась сестра Тереза Кровоточащего сердца. Я всё думал, чьё же сердце кровоточит, судя по её лицу - её собственное.
      Во время моего выздоровления, пока я ещё был в больнице, со мной случилась любопытная вещь. Как только у меня появилась энергия и необходимое для работы вдохновенье, я стал работать над автобиографией своего детства, которая былаопубликована в 1965 году под названием "Дом в Элриге". С абсолютной уверенностью я понял, что моя беспомощность и зависимость, моё лишённое волос тело, то что я в своём пожилом возрасте низведён до детского состояния, сотворили во мне некое чудо перевоплощения, я снова смог мыслить по-детски и вспоминать образы и отношения, которые иначе бы мне не явились. В некотором смысле я действительно снова жил в те молодые годы, так как должен был теперь вписаться в те далёкиеавторитарные структуры. Это воссоздание прошлого было удивительно полным, я прошёл через этап тяжёлой болезни, соответствующий зависимым годам младенчества, и пришёл к нетерпеливому и раздражительному выздоровлению, которое имело своей параллелью нетерпимый протест полового созревания и возмужания. Таким образом, а также потому, что последовательность написания верно и непреднамеренно соответствовала этим этапам, давно позабытые сцены и чувства, разговоры и течения мысли стали явлениями настоящего, а не прошлого. Те образы, вероятно, были отрывочными, но они были реальными, а не придуманными.
      
      Посвящаю эту книгу тому дому И всем, кого я целовал, Но гораздо больше тем детям, Каким был когда-то и я, Если только такие бывают.
      
      Это посвящение, по моему, было риторическим. Я, в общем-то, не верил, что они существуют, и искренне удивился, когда мне стало приходить множество писем от детей, где говорилось, что они именно такие, каким был и я, что я выразил их собственные мысли и путаные понятия ясными словами. Это суровый упрёк родителям или другим взрослым, ответственным за воспитание, что дети вынуждены обращаться за доверием и, по-видимому, за прощением, к совершенно незнакомому человеку. Я знаю, что обязан этому неоценимому комплименту двум оленям, которые стали причиной моей автомобильной аварии и травмы левой ноги. Возможно, я даже обязан этим проклятью той рябины в Камусфеарне. Оглядываясь назад, а проклятья часто обращаются вспять, я сознаю, что если бы я не изложил историю своего детства так искренне, как мне это удалось тогда, то теперь вокруг меня не было бы столько приёмных сыновей и дочерей, жить с которыми мне гораздо светлей.
      
      4 НЕВОЛЬНИКИ И СВОБОДНЫЕ
      
      Когда, наконец, меня выписали из больницы, температура в моей левой ноге восстановилась, - она даже была несколько выше, чем у здоровой, - но ходить я всё-таки толком не мог.
      После такого же расстояния как и перед операцией снова наступала судорога. Никто не мог мне толком сказать, когда же я смогу нормально ходить, а я сам считал, что это произойдёт самое большое через несколько недель. Я вышел из больницы дважды калекой, так как помимо судорог в ноге у меня не заросла операционная рана. И в животе я чувствовал кучу колючих мячиков для гольфа, которые прыгали при каждом моём неуверенном шаге. Брат мой, который приехал в то время погостить домой из Греции, отвёз меня в наш отчий дом Монтрейт в Уигтауншире. Я запомнил этот долгий путь домой, так как много недель не видел ничего кроме больничных стен и унылого вида стенки из кирпича в окне своей палаты. Теперь же были зелёные поля, луга, цветущие деревья и воздух, пахнувший зеленью, а не дезинфекционными средствами.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15