Современная электронная библиотека ModernLib.Net

День творения

ModernLib.Net / Краковский Владимир / День творения - Чтение (стр. 25)
Автор: Краковский Владимир
Жанр:

 

 


Я – гений!» Верещагин ворвался в квартиру, промчался через прихожую, вбежал в комнату и пнул ногой лежащую на полу папку с воспоминаниями о прежней жизни, – сначала одну, потом другую, третью, четвертую, пятую, а соседи первого, второго, третьего, четвертого, а также пятого этажей пооткрывали двери своих квартир, чтоб узнать, чей это вопль пронесся по лестнице – верещагинский крик достиг их ушей, отразившись эхом от потолка, стен, оконных стекол, половиц; тысячекратно повторенный каждой ступенькой, всеми изгибами лестничного хода, этажных площадок, дверных щелей, он разложился и размножился миллионом восклицаний – беспорядочная толпа бессмысленных звуков вломилась в квартиры соседей; не крик: «Я – гений!» услышали они, а нечеловеческий вой, похожий на сирену военного времени, извещающую о приближении вражеских бомбардировщиков, и даже еще больше на вой уже падающих вражеских бомб и вот соседи стали выходить из дверей, чтоб посмотреть, что же это, а Верещагин тем временем азартно пинал папки с воспоминаниями и надеждами, с фотографиями и заблуждениями, с детской каллиграфией, взрослыми каракулями, юношеским честолюбием, забытыми девушками, поздравительными открытками, студенческими курсовыми – ибо гению прошлое ни к чему. Он допинался до дивана, двигаясь к нему как ледокол в белых льдах, он вперил безумный взор в измятые желтые листки, разбросанные по его поверхности, и хищно сказал: «Ага!»
      Сказав: «Ага!», он совершил странное внутреннее усилие – может быть, воли, а может, ума, напряг немую божественную мышцу,- и то, что, с одной стороны, написано на листках, и то, что, с другой, увидел вдруг одновременно, разом, со стереоскопической отчетливостью каким-то незрячим доселе зрительным органом, и каким-то глухим прежде ухом услышал свои расчеты, как прекрасную песню… «Боже мой! – вскричал он.- Век бы смотреть и слушать!»
 

165

 
      Что произошло с Верещагиным, я объяснить не всилах. Могу сказать только следующее: способу напрягать в себе некую божественную мышцу Верещагин научился случайно, в тот момент, когда стоял посреди директорского кабинета с телефонной трубкой в руке. Получилось очень странно: он нечаянно сделал какое-то внутреннее усилие, и его мозг вдруг с абсолютной точностью вспоминал – или заново в одно мгновенье рассчитал? – все параметры позабытого волчка: ширину отверстий, угол их наклона и прочее… Это нечаянное усилие чем-то напоминало то, каким Верещагин когда-то остановил мысли,- данное событие описано в семьдесят восьмой главе. Но тогда он не воспользовался открытым умением, тотчас же и забыл о нем, теперь же не стал упускать удачу. Мчась с воем домой, пиная папки с прошлым, пробираясь к дивану, он думал только об одном: побыстрее к листкам, побыстрее, пока случайно открытое умение обострять работу мозга не забылось, пока еще помнится, как делать это странное внутреннее усилие, как напрягать эту божественную мышцу.
      И вот наконец он добрался до листков, глядя на них, напряг божественную мышцу, со стереоскопической отчетливостью увидел все, на них написанное, услышал свои расчеты, как прекрасную песню, вскричал: «Век бы смотреть и слушать» и тут вдруг…
      Вдруг он содрогнулся. В прекрасной песне неожиданно прозвучало несколько фальшивых звуков – глухое доселе ухо их услышало, а незрячий прежде глаз мгновенно засек те места в партитуре, где неверные ноты находились. «О боже,- вскричал Верещагин.- Здесь же колоссальнейшая и грубейшая ошибка! Теперь я понял, почему Красильников воротил нос и предостерегал! Тут работы еще и работы! На сто лет!»
      Вот так все происходило. Я описал реальный исторический факт, хотя, понимаю, найдется читатель, которому вся эта история с божественной мышцей покажется белибердой и вымыслом. Но неужели он, этот читатель, думает, что если б я захотел встать на безответственный путь вымысла, то не смог бы придумать чего-нибудь эффектнее? Я придерживаюсь фактов, поэтому пишу: Верещагин напряг божественную мышцу и, охватив разумом всю работу как единое целое, обнаружил в ней ошибку. Если же выдумывал бы, то написал бы иначе,- такое, что у читателя голова кругом пошла бы.
      Например, вот что написал бы я. Верещагин ошибку не замечает,- так бы я сделал. Он ставит эксперимент, исходя из неверных расчетов, в результате чего возникает уродливая субстанция, которую я не могу назвать иначе, как кРИСТАЛЛ, то есть веществом с маленькой буквы, потому что оно – плод ошибочной мысли; элементарные частицы, из которых состоит этот кРИСТАЛЛ, только считанные мгновенья могут находиться во взаимосвязи и гармонии. А затем начинают разлетаться в разные стороны.
      Правда, так интереснее?
      Это страшный разлет. Удержать частицу некому.
      Неуклюже пошатываясь, здание института отрывается от фундамента и улетает в небо, разваливаясь там на куски, форма которых прекрасна своей случайностью.
      Лицо города искажается предсмертной гримасой: улицы взгромождаются на улицы, площади на переулки, и вот уже только красная кирпичная пыль несется над безжизненной равниной.
      Несется красное облако, и все, что встречается на пути: птицы, деревья, столбы, села и животные – все падает, окрашиваясь в красный цвет – кто навзничь, кто ничком.
      Несутся по воздуху, обгоняя друг друга, телефонные будки. Посреди безжизненной равнины бешено сверкает новенькая двушка, отштампованная на Монетном дворе для того, чтобы с ее помощью мальчик Коля позвонил Верещагину.
      Не отдаст мальчик Коля свой долг Тине. Не засвистит больше свои песни.
      Тина увезена далеко, но и там ее настигает стихия всеобщего распада, вызванная верещагинской ошибкой.
      Девочки Веры больше нет. Она успевает лишь произнести в адрес Верещагина последний упрек: «Все у вас не как у людей!» Это она всегда успевает. И, как всегда, права.
      Спрут взволнован. Багровым пламенем пылает автомобильная покрышка посреди его лба. «Коллеги,- говорит он,- я пришел сообщить вам пренеприятнейшее известие: единственная цивилизация, еще играющая в шахматы, исчезла».
      «Это Верещагин доигрался? – спрашивает мокрица весом пуда в два.- Мне с самого начала что-то не нравилось в его расчетах».
      Краснеющий оператор Юрасик красен от макушки до пят. Красный ветер шевелит волосы на лежащем рядом голубом парике Альбины.
      Пепел Геннадия изящен, как тополиный пух.
      Душа инопланетянки Ии на полпути к родному краю.
      «Не надо было торопиться с переводом в класс «эпсилон»,- ворчит существо, похожее на коленчатый вал. Теперь попробуйте вычеркнуть. Из класса «эпсилон» не так просто вычеркнуть. Нужен акт списания».
 

166

 
      Он не помнит, сколько прошло дней: три? четыре? Наверное, пять. А может, и шесть.
      Четверть века он пребывал в уверенности, что на его листках вычислен путь к вершине, которая только и делает, что сверкает в солнечных лучах. Он думал, что эта вершина самая высокая, выше ее ничего уже – так ни думал – не возвышается, а значит, и тень ничья на нее пасть не может, потому что тень всегда от того, что сверху. Нет ничего выше вершины, путь к которой он вычислил, поэтому сверкает она в солнечных лучах беспрерывно. Так он все время думал.
      А когда в счастливую минуту прозрения, поднапрягши божественную мышцу, он мысленно взобрался на эту свою вершину, то был поражен прохладным сумраком, царившим на ней. Он глянул окрест и увидел, откуда тень. Над его вершиной вздымалась ВЕЛИКАЯ СКАЛА. Та, которую необходимо писать большими буквами, иначе она не вместится в слово.
      Верещагин не огорчился, не зарыдал от разочаровании. Восторг овладел им. Потому что видеть ВЕЛИКУЮ СКАЛУ – само по себе огромное счастье и не каждому дано. Из равнины ее не заметишь. Нужно совершить УЖАСНУЮ ОШИБКУ, лишь с ее высоты открывается вид на ВЕЛИКУЮ СКАЛУ.
      Не огорчился Верещагин нисколько. Запрокинул голову и потер от возбуждения руки. Лицезреть тайну еще радостней, чем владеть ею.
      Однако недолго пребывал он в бездеятельном созерцании. Бормоча: «Ты – СКАЛА, а я – гений», он подошел к ней и попытался ступить ногой на ее крутое подножье.
      Но путь вверх был отвесен, а камень гладок. СКАЛА вздымалась в небо, как гигантский Феллос на вакхических праздниках в Афинах.
      Она не показывала Верещагину своих выступов, трещин, зазубрин, за которые можно было бы ухватиться, уцепиться, чтоб лезть вверх. Она не играла с Верещагиным в поддавки.
      Он перестал спать. Совсем. Выходил из дому, только чтоб сбегать в цех, вынуть из печи очередные драгоценности и торопливо расписаться в протоколе. Он приобрел странную мимику и необыкновенное выражение глаз. Заботливый оператор Геннадий сказал о своем начальнике заботливые слова: «Боюсь, что наш товарищ Верещагин скоро ляжет в психиатрическую лечебницу». Альвина возразила ему: «По-моему, у товарища Верещагина что-то с сердцем. Он так часто дышит».
      Часто дышал Верещагин потому, что на работу бегал бегом. Экономил время.
      На какой-то там день у него закружилась голова, судорогой свело плечо. Он вынужден был прилечь.
      Задремав не более чем на полчаса, он успел увидеть сон, будто у него разболелся зуб, и проснулся, мыча от боли. Но когда пришел в себя, то оказалось, что все это сонный бред и фантазия. Зуб нисколько не болел.
      Впрочем, если хорошо прислушаться, можно было уловить, что какая-то боль все-таки наличествует.
      Верещагин залез в рот пальцем и нащупал в зубе дупло. Он знал об этом дупле и раньше, но не обращал внимания, а теперь в нем свила гнездо маленькая-премаленькая птичка-боль. Боль-колибри.
      Верещагин палец изо рта вынул, лег на пол и почувствовал, что его восприятие стало острее и цепче.
      Раньше подножие неприступной СКАЛЫ казалось совсем гладким, теперь же верещагинская душа стала различать на нем едва заметные трещинки, шероховатости, а самые маленькие верещагинские мысли стали даже цепляться за них своими крохотными ручонками и ножками, но, взобравшись на метр-другой, все же срывались.
      Благодаря ничтожности своих размеров и легковесности, падая, они ушибались не сильно, не в кровь и, потерев ушибленное место, повторяли свои попытки – однако с тем же результатом. Впрочем, одной, наиболее ловкой и энергичной, удалось взобраться довольно высоко и поэтому, сорвавшись в конце концов, она разбилась насмерть.
      После такого трагического исхода маленькие мысли уже не отваживались рисковать. Они теперь только ходили вокруг подножья, шлепали по нему ручонками, говоря: «Да, конечно, выступ – вот он, но дальше-то – гладкость». И не лезли.
      В это же время Верещагин обнаружил, что зуб у него больше не болит.
      Тогда, уловив связь явлений, он взял из своей коллекции длинный тонкий гвоздь, принадлежавший когда-то ветеринару македонского царя Александра, вставил его на ощупь в дупло и стукнул по шляпке молоточком, на деревянной рукоятке которого он в свое время тоже вырезал змею. Вообще что бы ни вырезал Верещагин, у него всегда получалась в конце концов змея. Откололась половина зуба, но в первое мгновенье Верещагину показалось, что откололось полголовы. Боль от этого пустячного разрушения была такой сильной, такой мутной и гадкой, что Верещагин подумал: «Если она продлится больше минуты, не стерплю, зарежусь»,- и уже стал смотреть слезящимися глазами на здоровенный нож, лежащий в невымытой тарелке – на кухне он вбивал в себя гвоздь ветеринара великого царя Александра.
      Но истечении минуты боль ослабела втрое или вчетверо, грязным кухонным полотенцем Верещагин стер со щек слезы и вернулся в комнату. Он снова лег на пол, нарисовал на чистом листке человека, у которого вместо лба был рот, а вместо подбородка переносица, и вдруг почувствовал, что начинается самое главное.
      Он стал работать с безумием, азартом и хитрым расчетом.
      Маленькие мысли уже не помнили о погибшем товарище. «Ай-яй-яй!» – истерично закричали они тоненькими голосами и бросились на штурм неприступной скалы. Крохотными ручонками вцепились они в трещинки, мелкими зубками впились в шероховатости камня – не оторвешь. «Ого-го!» – могучими басами загорланили тяжелые крупные мысли,- и ринулись вверх, хватаясь ручищами за тщедушные тельца мелких мыслишек, однако срывались, падали обратно, к подножью, потому что слабая плоть младших собратьев не выдержала их тяжести, рвалась, все начиналось сначала: кровь, брань, крик, стон, вопль – все слилось в единый шум битвы, которой руководила Зубная Верещагинская Боль.
      Спокойствия в пылу сражения Верещагин не терял и сумел заметить, что когда наклоняет голову к листкам пониже, то зубная боль усиливается, он стал пользоваться этим в тех случаях, когда штурм неприступной СКАЛЫ ослабевал, для чего, в конце концов, взобрался на диван и продолжал писать, свесившись оттуда головой вниз,- ломая перо, рвя бумагу и мыча от зубной боли.
      «Как хорошо, что у меня много мелких мыслишек!» – думал он, видя, сколько их гибнет в каждой новой попытке овладеть СКАЛОЙ.
 

167

 
      Пока Верещагин писал, свесившись с дивана, человечество продолжало жить как бы ничего не замечая. Такую моду оно взяло себе в последнее столетие: делать вид, будто ему ничего не известно о важнейших событиях, происходящих во Вселенной. Хорошо налаженная служба космической связи регулярно поставляет людям полную и свежую информацию любого рода, ничего в мире не происходит без повсеместного широкого анонсирования, однако человечество почему-то предпочитает жить так, будто не видит и не слышит.
      Пока Верещагин трудился вниз головой, на ночном небосклоне появилась новая комета, особенно хорошо наблюдаемая в северном полушарии. Астрономы и математики быстренько вычислили направление ее полета – что другое, а это они умеют – и успокоили переполошившиеся народные массы, которым показалось сначала, будто комета пикирует прямехонько в середину родной планеты. Уже распространялись зловещие слухи: по одним выходило, что в ближайшие недели всем – верная хана, другие с некоторым оптимизмом утверждали, что человечество, пожалуй, все-таки выживет, но, упав, комета поднимет столько пыли, что солнечный свет до поверхности Земли будет доходить крайне ослабленным, в результате чего различные злаки произрастать не смогут и придется лет на десять, если не больше, потуже затянуть ремень, а также надеть на себя все шерстяные вещи, какие есть, ввиду неизбежного холода и глада. Кое-кто запаниковал. Возникали религиозные секты и очереди за свитерами, спичками и мукой; одним словом, народонаселение испытывало сильнейшее беспокойство, которое объясняли приближением кометы, а не тем, что Верещагин свесился с дивана и покрывает листки какими-то закорючками, хотя дело было именно в этом.
      Потом астрономы и математики заверили народы, что небесное тело пролетит мимо, люди успокоились,- как раз к этому времени и Верещагин закончил свою писанину.
      И еще было несколько знамений. Например, в течение этой самой недели газеты опубликовали в общей сложности тридцать сообщений о тридцати очевидцах, своими глазами видевших в тридцати озерах чудища, подобные лохнесскому. Конечно, очевидцы не лгали, это исключено, но и чудищ никаких, разумеется, в тех озерах не было. Просто волнение, охватившее людей из-за того, что Верещагин сочиняет вверх ногами черт знает что, отразилось на состоянии нервной системы, а людям, у которых не в порядке нервы, еще не то может почудиться.
      Ведь почудилось же одному французу, отдыхавшему на знаменитом австралийском курорте Айрон-Рейндж, будто он встретил Наполеона Бонапарта, прогуливавшейся по пляжу в половине шестого утра. Наполеон церемонно приподнял треуголку, пописал в море, а затем приложил палец к губам, как бы приказывая этому человеку не трепаться о виденном. И об этом случае сообщали газеты как раз в те дни, когда Верещагин, сносившись с дивана, гнал страницу за страницей.
      И в более близком окружении, среди людей, знавших Верещагина лично, наблюдалась заметная нервозность и повышение активности. Так, например, пока он писал, к нему трижды пытался вломиться непризнанный гений Агонов, якобы затем, чтоб сообщить о своей новой теории насчет генов, на самом же деле он просто хотел помешать Верещагину сделать открытие, движимый завистью, которая часто единовластно управляет поступками гениев-неудачников. Верещагин на этот трюк с генной теорией не поддался, просто не впустил Агонова в квартиру, а когда тот стал кричать с улицы на верещагинский пятый этаж, что он купил школьный микроскоп и с помощью им же открытого нового способа окрашивания биологических срезов сумел увидеть внутри клетки «такое, что волосы встают дыбом», например, сумел измерить шаг впирали ДНК, и он оказался таким же, как у кумранских свитков, из чего неопровержимо следует вывод, что ДНК не что иное, как свиток, папирус, на котором ее писаны мемуары данной личности и ее предков, так что он, Агонов, не удивится, если с помощью разрабатываемого им сейчас метода освещения биологических срезов ему удастся обнаружить в конце дезоксирибонуклеинового свитка подпись самого Господа Бога и оттиск круглой небесной печати,- когда он стал кричать все это снизу, Верещагин просто-напросто сполз с дивана и захлопнул окно, а потом снова вполз на диван. Вообще он и эти дни стал немного похож на спрута, ходил неохотно, больше ползал,- может, неосознанно подражал, а может, интенсивно работая мозгом, ускоренно преодолевал эволюционную пропасть, разделявшую оба вида.
      И директор института не отдыхал на курорте, а странно томился. В одну из влажных кавказско-черноморских ночей ему вдруг показалось, что в дверь стучат, он спросил: «Кто там?, а потом вышел в коридор в чем был – в нижнем белье, и стал разыскивать ночную няню, та сказала, что ни она, ни кто другой в дверь его палаты не стучал, тогда директор, странно посмотрев на женщину, вдруг спросил – ни с того ни с сего: «А телеграммы мне не было?», чем возбудил у няни нехорошие подозрения, и она позвала дежурного врача санатория. Тот явился незамедлительно, громко протопав по санаторному паркету с явной торопливостью, и оказался не дежурным врачом, а молодой дежурной врачихой, которая сказала директору, что очень хорошо понимает его состояние, «в наше время у всех нервы»,- сказала она, стрессы и тому подобное, поэтому нужно стараться покрепче спать, чтобы избавиться от различных вредных последствий цивилизации, а потом строго спросила, почему директор в кальсонах. «Извините,- пробормотал в смущении директор.- Я так встревожился, что забыл одеться».- «Я не в том смысле,- сказала дежурная врачиха.- Нас, медицинских работников, раздетостью не удивишь, я спрашиваю, почему вы летом ходите в кальсонах», и хотя, оправдываясь, директор объяснил, что это лечебное белье, она категорически,- «как врач, понимаете?»,- велела ему немедленно сбросить кальсоны и впредь – с мая по сентябрь – носить трусы, что директор и сделал, однако это не смогло уменьшить его беспокойство, и он почти всю ночь в трусах не спал.
      Так что не в одной природе, но и в человеческом обществе наблюдалось множество знамений, по которым люди, если бы относились к знамениям с должной серьезностью, давно бы могли понять, чем занимается Верещагин, свесив с дивана голову и вознеся над диваном зад.
      Даже электрик Петя – на что уж бесчувственный человек – и тот ворвался однажды в подвал с криком: «Где же этот Верещагин?» А когда операторы объяснили ему, что Верещагин в последнее время плохо себя чувствует и приходит в цех на очень короткое время, электрик Петя закричал совсем уж истерично: «Какое мне дело, что плохо чувствует! Раз обещал, так пусть дает!» – и на глазах у изумленных операторов стал дергать себя за волосы на затылке и показывать затем выдернутые пучки,- мало того что волосы вылезли спереди, кричал он при этом, они уже и сзади вылазят, и если Верещагин в ближайшие три дня – именно такой срок определил ему Петя – не принесет обещанной жидкости для питания волосяного покрова, то он, Петя, не только не даст ему импульсный магнитный излучатель, который Верещагин слезно вымаливал, хотя никому не понятно, зачем он нужен цеху, но и вытащит из печи номер семь импортный нагреватель и поставит нагреватель криворожского завода. «Новенький поставлю! – кричал Петя.- Новенький, ха! Он знает, что такое нагреватель криворожского завода, наплачется, а не придерется – новенький поставлю! »
      Нот такое бурление в умах и душах людей происходило в эти дни.
      И, конечно, не в последнюю очередь поддалась носящемуся в воздухе беспокойству Тина. Казалось, она уже обрела сердечное равновесие, вняла резонам матери, и та, видя, что любовный кризис миновал, стала даже выпускать ее на улицу, а Верещагину, позвонив, соврала, будто Тина уехала,- чтоб он не вздумал искать встреч с ее успокоившейся дочерью, как вдруг внезапно Тина заявила – кажется, это было на четвертый день свисания Верещагина с дивана,- что Верещагин такой умный человек, что после встреч с ним она видит, какие все вокруг дураки, а жить в окружении одних только дураков просто невозможно – «Пойми это, мама!» -и поэтому она все-таки выйдет за Верещагина замуж, чтоб отдохнуть от дурацкого окружения.
      Мать на эти Тинины слова решительнейше прокричала, что если дочь посмеет хоть раз еще переступить порог жилища, в котором обитает «этот скользкий и хитрый человек», то она незамедлительно вызовет дядю Валю. «Ах, дядю Валю?» – воскликнула дочь и со словами: «Я уже взрослая!» побежала из дома прямехонько к будке телефона-автомата, откуда позвонила Верещагину и без обиняков спросила, нельзя ли к нему сейчас прийти. Верещагин оглушил нежное девичье ухо немедленным воплем: «Нет! Нет! Какого черта! Я занят!», еще что-то проорал насчет предварительной договоренности, но не раньше, чем через неделю, и закончил совсем уж бессмысленным каким-то бормотанием – он слишком резко распрямился, бросившись к телефону, да и вообще отвык так высоко держать голову, поэтому находился в полуобморочном состоянии: перед глазами плавали черные круги, а в ушах звенело так сильно, что он принял этот звон за очередную осаду Агоновым дверей и, бросив трубку на рычаг, побежал в прихожую ругаться и прогонять Агонова, но за дверью никого не было.
      Тина же, услышав малоосмысленные грубости, а потом короткие гудки, решила, что недружелюбное поведение Верещагина – результат маминого вмешательства, и, вернувшись домой, устроила родительнице такой скандал, что та вскоре выбежала из квартиры плача, помчалась на почту и там, вытирая слезы, отбила дяде Вале телеграмму такого содержания: «Срочно приезжай речь идет судьбе Тины».
 

168

 
      Дядя Валя был младшим братом Тининой мамы.
      Когда в третий год войны немцы убили их отца, дядя Валя, одиннадцатилетний в ту пору парнишка, всплакнул и бросил школу.
      Он стал трудиться в родном колхозе, сначала пастухом, потом возчиком, дояркой, сторожем, он работал на нескольких работах одновременно, чтоб заработать на прокорм семьи, состоявшей из больной матери и старшей сестры – умницы и отличницы.
      Он трудился за троих взрослых мужиков, и соседские бабы, глядя, как он вышагивает по деревенской грязи в драных сапогах – сумрачный, худой и деловитый, качали головами и говорили: «Дитя еще! Долго не протянет. Не по плечам ноша».
      Мать умерла через год после окончания войны, а еще зиму спустя получила аттестат зрелости и золотую медаль сестра – умница и отличница.
      «Учись дальше,- сказал ей дядя Валя.- Я тут за тебя поработаю».
      В те годы учиться, живя на стипендию, девушке было невозможно: помощь требовалась больше хлебом, чем деньгами.
      «Что ж я тебя объедать буду?»- спросила сестра.
      «А будешь,- ответил дядя Валя.- Здоровье угроблю, а тебя выучу».
      И с этого дня стал старшим в семье.
      Сестра зажила студенческой жизнью в большом областном центре, дядя Валя регулярно посылал ей посылки с мукой, салом и медом, а летом встречал ее, приезжавшую на каникулы, и требовал отчета.
      «Учишься как?» – спрашивал он, худой больше прежнего, темный с лица, как старик.
      «На одни пятерки»,- отвечала сестра.
      «Знаю, что на одни,- дядя Валя недовольно вышагивал по комнате.- Если б не на одни, я б тебя кормить не стал. Я не для того здесь здоровье гроблю, чтоб ты там баклуши била».
      Постороннему человеку могло показаться, что дядя Валя попрекает сестру, на самом деле он просто подчеркивал, что гробить здоровье целесообразно лишь в том случае, если сестра учится на пятерки.
      Желая не очень отставать от нее в развитии, он в редко выпадавшие свободные минуты читал газеты, где и встретил однажды красивое словцо «целесообразно».
      «Не о том спрашиваю,- говорил он.- Трудно ли – вот что меня интересует. Дела ведь бывают разные – одни трудные, другие легкие. Я просто удивляюсь, до чего разные у людей дела. Тут один приезжал речку нашу рисовать. Сидит на берегу и посвистывает. Два раза мазнет, полчаса свистит. Я спрашиваю: вы от какой организации имеете такое поручение – речку срисовывать. А он: ни от какой, сам захотел. Сам, видишь ли! Что хочет, то и рисует. Разная работа у людей».
      «Трудно»,- ответила сестра.
      «А то, если легко, переходи в другой институт. Тут к Перфильевым родственник приезжал, тоже студент, рассказывал истории из древней старины по этой специальности и учится. Что ж, спрашиваю его, неужели государству столько специалистов по этим байкам нужно, что отдельный институт построили? А он: я, мол, об этом не думал, сколько их нужно. Учусь и все, потому что, мол, нравится. Мне, может, дрыхнуть до утра нравится, я ж себе не позволяю! А он себе – позволяет учиться, где нравится. Не о пользе думает, а об удовольствии. Целесообразности от такой учебы – никакой».
      Сестра дивилась сумрачной зрелости младшего брата, робко рассказывала: учеба трудная, одних названий человеческих костей – две сотни с лишним, и все надо запомнить, а, кроме того, еще и мышцы – их тоже у человека ни много ни мало, а одних только поперечнополосатых около шестисот.
      «Это хорошо,- удовлетворялся дядя Валя – не сложностью своего строения, а тем, что сестра при серьезном деле.- А то, если легко, переходи в другой, где трудно. Ты не заботься, что год-два потеряешь, я потерплю, лишь бы человеком стала. За это своим здоровьем расплачиваюсь. В десять ложусь, в три встаю».
      «Не надо мне, Валя, помогать,- ответила как-то сестра.- Я и на стипендию проживу. Теперь уж полегче стало, ухитрюсь как-нибудь. Другие же ухитряются».
      «Ухитряются! – дядя Валя усмехнулся.- Ухитряются и за живот хватаются.- Этой своей шутке он смеялся долго, редко у него шутки получались.- Агрономша у нас новая, прошлый год приехала. Молодая специалистка, тоже на стипендию жила. Зимой приехала, а к весне язва желудка открылась, врачи говорят: недоедание в молодые годы дало себя знать на желудке. Какой теперь от этой агрономши толк, когда она не об урожае думает, а за живот хватается,- он посмеялся опять.- Так что я тебя без помощи не оставлю, хотя свое здоровье и загроблю, это как пить дать»,- так закончил он свою речь.
      Все люди имеют врожденную потребность жертвовать чем-либо ради блага ближнего, и вот дядя Валя, не имея, по бедности, ничего больше, жертвовал здоровьем. А поскольку других радостей, кроме как жертвовать ради сестры здоровьем, у него в жизни не было, то и любил он при случае похвастать этой единственной. Так что упрека сестре в его словах не было. Скорее, гордость.
      «У меня врачи малокровие обнаружили,- сообщил он ей в следующий приезд.- А еще говорят – слабые легкие. На учет взяли».
      Последнюю фразу он произнес с особым удовольствием, так как в ней была приятная строгость военкоматовского термина, что-то от армейской службы, на которую дядю Валю не взяли по слабости здоровья,- от этих слов «на учет взяли» веяло дисциплиной, порядком и целесообразностью.
      «Все! – решительно сказала сестра – она училась уже на третьем курсе, была совсем взрослая.- Я бросаю институт! Не хочу строить свое благополучие на твоих костях!» Это высказывание очень понравилось дяде Вале, впоследствии он не раз говорил соседкам о сестре: «Она построила свое благополучие на моих костях», но опять также без упрека, а ради только одной красоты выражения, ну и, конечно, с гордостью за свои жертвы и кости, крепость которых позволила возвести солидное здание сестринского благополучия, не какую-нибудь развалюшку.
      «Я те дам – брошу!» – сказал он кратко.
      А когда сестра объявила, что решение ее окончательное, что здоровье брата она ставит выше дипломированности своего будущего, то дядя Валя – хотя и это высказывание понравилось ему городской закрученностью центрального слова – ответил:
      «Бросишь – повешусь».
      И так обыденно это прозвучало, что у сестры захватило дух. «Валечка, миленький, не могу я видеть, как ты чахнешь, пойду в колхоз, почему не разрешаешь бросить этот институт проклятущий!»- закричала она совсем по-бабьи, что дяде Вале не понравилось, поэтому он ответил по-городскому, как бы в поучение сестре:
      «Потому что не целесообразно».
      Это самое красивое на свете слово – целесообразность – придавало дяде Вале силы в тяжелые минуты жизни, он любил его за красоту звучания, за непомерную длину, а главное, за смысл, на редкость богатый. Существовали в этом слове, дополняя и усиливая друг друга, и цель, и безобразность ее отсутствия, могильная пропасть бесцельности в виде двух зияющих «о» подряд, и образ, понимаемый дядей Валей как икона, то есть нечто святое, а также темный лес – символ бездорожья, и осуждающее бр,- в адрес тех, кто с дороги сошел. Замечательное слово, украшение родного языка.
      Черпая силы в глубоких недрах этого богатейшего звукосочетания, дядя Валя все-таки выучил сестру – стала она врачом, как он и наметил. И насчет здоровья не ошибся – к сорока годам выглядел почти старцем, страдал гипертонией, печенью, ревматизмом, желудком, лечил слабые легкие собачьим салом и таблетками, которые присылала сестра.
      Но болезни не поставили предел его трудолюбию, он по-прежнему ложился в десять, вставал в три, и, хотя не имел почти никакого образования, все знал и все умел: колхозное начальство относилось к нему с большой серьезностью. За свою долгую, рано начавшуюся трудовую жизнь дядя Валя побывал и полеводом, и конюхом, каменщиком на колхозных стройках, бригадиром на лесоповале, грузчиком в сельпо, заведовал фермой, и множество других работ переработал дядя Валя, извлекая из каждой ее внутренний смысл, определяя ее место в общей целесообразности, так что председатель колхоза даже робел немного перед этим сосредоточенным человеком и бросал его на те участки, где работа почему-либо не ладилась, зная, что в добросовестности и умении равных ему нет, а если прибавить еще и неукоснительное следование закону целесообразности, то более ценного человека в колхозе вообще не было, любое дело под его руководством всегда выполнялось успешно и в срок.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34