Современная электронная библиотека ModernLib.Net

День творения

ModernLib.Net / Краковский Владимир / День творения - Чтение (стр. 29)
Автор: Краковский Владимир
Жанр:

 

 


 

180

 
      «Там что-то случилось! – кричит Альвина. Почему-то она здесь, хотя дежурят Ия и Геннадий; впрочем, и они здесь.- Там что-то случилось! Что-то случилось!»
      «Стрелка почему-то упала на нуль»,- объясняет Геннадий.
      «Это хорошо или плохо?» – спрашивает Ия.
      «Это значит, никакого давления уже нет и мы не взорвемся»,- говорит Юрасик. Почему-то и он здесь.
      «Почему вы все здесь?»- спрашивает Верещагин. Он хочет прислушаться к себе – такой момент! – но не может прислушаться. Он на людях не умеет, никогда не умел, они мешают, выгнать бы их всех.
      Он не сердит, не грозен, не хмурит бровей, когда спрашивает: «Почему вы все здесь?»
      Он спрашивает об этом таким тоном, будто в далекой заморской стране на него наехал прекрасный автомобиль: удар, боль – он испуганно открывает глаза и вдруг видит склонившихся над ним близких людей, которых оставил за морем – откуда они тут взялись?
      «Почему вы здесь? – спрашивает он.- Откуда?»
      Должен быть только он и прекрасный автомобиль.
      Такой замечательный автомобиль с обрубленными крыльями!
      Он не знает, что пролежал без сознания долгие-предолгие месяцы, они для него как единое мгновение, он открывает глаза, думая, что увидит все тот же наезжающий прекрасный автомобиль, а картина, оказывается, совсем другая: низко склонившиеся различные родственники и приятели.
      «Где прекрасный автомобиль?»- спрашивает он с недоумением и беспокойством.
      Нет, совершенно не безразлично человеку, под какими колесами он заканчивает жизнь!
      Автор этих строк в далекой своей юности был однажды сбит с ног детским велосипедом, мчавшимся на огромной скорости,- он ободрал в кровь локти и колени, но над ним смеялись, никто не сочувствовал.
      Как исказилось его лицо!
      Есть такое животное – тарбаган… Вот вы поезжайте в Среднюю Азию, найдите его нору, затаитесь в кустах, дождитесь, когда тарбаган выйдет погулять, тихонько подкрадитесь к его пустой норе, сядьте перед нею и свистните, засунув в рот два пальца. Или закричите, если не умеете свистеть, принесите с собой рожок, саксофон, флейту и дуньте в нее, или пальните в воздух из ружья, – знаете, что будет?
      Конечно, тарбаган испугается. Вы думаете, он побежит от вас прочь?
      Нет, он помчится прямо на вас. За короткую пробежку он разовьет такую скорость, что, если вы не отпрыгнете со своей флейтой в сторону, он продырявит вас собой насквозь. Он продырявит вас или не продырявит, если вы, бросив саксофон, отпрыгнете – в любом случае он юркнет в свою нору.
      Когда тарбаган напуган, он бежит в свою нору. И если на прямом пути к ней стоит тот, что его напугал, он пронзит его своим телом, убьет и, хотя после этого ему некого уже бояться, скроется в норе, где с взволнованным сердцем будет ждать, не заиграете ли вы, пронзенный, снова на своем дурацком рожке.
      Он даже не поймет, что вас убил. Он, поверьте, не хотел вам зла. Он просто стремился попасть в нору кратчайшим путем. Он очень пуглив, тарбаган, но не труслив – это совсем не одно и то же; впрочем, к чему весь этот разговор?
      «Вон!» – произнес Верещагин и показал рукой на дверь. Очень театрально это у него получилось.
      Может быть, из-за этой театральности никто и не пошевелился. Альвина закатила глаза, Геннадий возмечтал о букете алых роз, Ия восхищенно улыбнулась, Юрасик покраснел – каждый сделал свое дело.
      Наверно, им показалось, что это актер на сцене произнес «Вон!» и выбросил в сторону двери белую взволнованную руку, и вот: Альвина закатила глаза, Геннадий держит в уме букет алых роз, Ия улыбается, восхищенная мастерством актера, а Юрасик краснеет, подумав о толстеньких женщинах: кому из нас во время хорошего спектакля не приходили в голову посторонние мысли?
      «Во-он!» – заорал Верещагин, и, хотя на этот раз не указал рукой на дверь, все помчались именно к ней, на мгновенье в дверях возникла маленькая пробка, которая тут же рассосалась.
      Верещагин остался один. Он подошел к печи номер семь и нажал сначала на никелированный рычаг. Внутри печи что-то щелкнуло. Тогда Верещагин дотронулся до оранжевой кнопки на панели, и в печи опять щелкнуло. Он еще много всяких действий производил, и каждый раз в печи что-то щелкало.
      Наконец Верещагин снова взялся за никелированный рычаг и вернул его в прежнее положение. И тогда верх печи раскрылся и изнутри выдвинулся белый керамический сосуд.
      Он был холодный. Верещагин не стал даже проверять, холодный ли он, хотя любой другой человек подумал бы, что он горячий, потому что еще совсем недавно печь с импортным обогревателем раскаляла этот сосуд до неисчислимых тысяч градусов, но Верещагин знал, что к чему.
      Он смело взял керамический сосуд в руки и развинтил его.
      И тотчас Джинн выплыл из сосуда. «Спасибо, что ты меня создал»,- сказал он Верещагину.
      Обычно Джинны говорят: «Спасибо, что ты меня освободил».
      «Открываем заключительное заседание Межгалактического Конгресса,- сказал председатель цивилизации Пхра-Нтру.- Сегодня председательствовать поручено мне. Рассаживайтесь поживее».
      Все занимают свои места организованно и без суетливости. Правда, между представителями эн-херамической культуры и планеты Эйлейвмирвой возник маленький конфликт, оба утверждали, что накануне сидели на двенадцатом кресле четвертого ряда, и, пытаясь занять это место, немножко подталкивали друг друга, однако благодаря вмешательству соседей дело быстро уладилось, соперники пошли на компромисс и заняли спорное кресло вдвоем: представитель планеты Эйлейвмирвой разместил на нем свою левую ромбовидную ягодицу, выполнявшую также роль инверсионного желудка, а эн-херамист устроился на спиралевидном волоске восемьдесят четвертой фаланги автономного уха эйлейвмирвойца.
      В зале воцарилась тишина.
      «Я что-то не вижу представителя Земли,- сказал председательствующий пхра-нтруец, зорко всматриваясь.- Где Верещагин?»
      «Он совсем перестал спать!» – выкрикнул с места автомат-телепат, делегированный на Конгресс сообществом тугоплавких Железяк-Сверхтекучек, владеющих южным полушарием ядра коллапсирующей нейтронной звезды Бюстгальтгейзер.- Он по горло в делах и как раз сегодня пытается создать Праматерный Кристалл».
      «О! – сказал председательствующий.- Если ему это удастся, мы сможем поставить на Совете вопрос о переводе земной цивилизации в класс «ню» с предоставлением почетного права бесполого размножения».
 

181

 
      Один художник сидел перед холстом и рисовал картину. В правой руке он держал кисть, в левой – палитру с разными красками: синей, зеленой, желтой, голубой, черной, фиолетовой, коричневой, белой, оранжевой и красной.
      И тут к нему в мастерскую вошла одна знакомая дамочка и спросила: «Что вы сегодня рисуете?»
      «Я рисую негра»,- ответил художник и обмакнул кисть в голубую краску.
      Эта дамочка часто приходила к художнику, главным образом по вечерам, и, ожидая, когда он кончит рисовать, чтоб заняться ею, задавала ему различные вопросы, касающиеся искусства.
      «Но зачем вам столько разных красок, если вы рисуете негра?» – спросила она на этот раз.
      «Как просто было бы рисовать негра, если б вся задача заключалась только в том, чтоб сделать его черным»,- ответил художник знакомой дамочке и мазнул ей по роже кистью, чтоб она не задавала дурацких вопросов. «Ха-ха-ха!»- захохотала дамочка. Она обрадовалась, что художник отвлекся от картины и занимается уже ею.
 

182

 
      Он выплывает из керамического сосуда и, сразу же приобретя форму шара, висит в воздухе, слегка пульсируя.
      Он вздрагивает от верещагинского вздоха и пытается отплыть в сторону, Верещагин ладонью преграждает ему путь, ласково возвращает на прежнее место, он чуть тепловат на ощупь, почти невесом, упруг и податлив, но разорвать его невозможно, он пульсирует, как сердце, но прозрачен и бесцветен, он похож на медузу, висящую посреди океанской глубины, но прозрачнее медузы, он имеет форму шара, но это когда его не трогают, от прикосновения он меняет форму, становится мячом для регби, диском, веретеном, но разорвать его невозможно.
      Он так прозрачен, что почти невидим, и если кто-нибудь вошел бы в цех, то обязательно бы спросил: «С кем это ты здесь разговариваешь, Верещагин?»
      Потому что Верещагин разговаривает с кристаллом.
      «Какой же это кристалл? – может усомниться кто-нибудь.- Кристалл имеет строгие четкие грани, а эта: штука медузоподобна, кристалл тверд и хрупок, а эта штука податлива».
      Ну и что же? Не всем кристаллам быть одинаковыми. Вы видели твердые и хрупкие? А Верещагин создал совсем другой. Зачем же так сразу и кричать: «Не кристалл это!» Если вам попалось горячее молоко, совсем не обязательно дуть потом на все жидкости подряд. И если вас напугали, не следует шарахаться от каждого куста на дороге. Маленький сын одной моей знакомой, возившей его отдыхать к морю, вернувшись, говорил: «Теперь я знаю, что такое курорт. Это когда песок, и на нем лежит моя голая мама». Чем беднее опыт наблюдений, тем легче случайные признаки принимаются за главные: теперь этому мальчику трудно будет поверить в существование курортов без песка и без мамы. Вы похожи на него, на этого самоуверенного младенца, если говорите: «Кристалл – обязательно твердый, с гранями и хрупкий». Любовь к преждевременным обобщениям, на малом количестве фактов – это от вашей ограниченности. Увидев англичанина, ковыряющего в носу, вы станете утверждать что ковыряние в носу – национальная английская привычка? Боюсь, что станете. Но это от вашей недалекости. Мало ли какие кристаллы вы видели. Это особый кристалл. Кристалл кристаллов. Если алмаз – королевский кристалл, то этот – божественный. Богу совсем не нужно, чтоб его кристалл был тверд и сверкающ, он не собирается отдавать его ювелиру для огранки, не думает вставлять его в перстень.
      Это божественный кристалл, и даже Верещагин его не увидел бы, если бы не знал, что он есть. Что он здесь. Тут.
      Все божественное невидимо, если не знать, что оно есть.
      Он отвинтил бы у сосуда крышку и сказал бы: «А сосуд-то пустой!»
      Так любой сказал бы, если б ему дали в руки этот сосуд и предложили: «Ну-ка, отвинти крышку».
      То есть если бы ему заранее не описали бы подробно всю верещагинскую жизнь – как он еще в детстве устраивал взрывы, как защищал диплом-диссертацию, долбил зуб, плакал от женской лжи, какие видел сны и терпел унижения, как низко свисала его голова по сравнению с вздымающимся задом, как спас Пете шевелюру, как сидьмя сидел на Межгалактическом Конгрессе рядом с излучающим инфракрасную вонь представителем цивилизации Ге, как ударялся лбом о стенку, бегал с воем по лестнице, и прочее, прочее – если б какому-нибудь человеку не объяснили всего этого, а просто дали в руки сосуд и сказали: «Развинти-ка», то он, развинтив, конечно, произнес бы разочарованным голосом любителя крепких напитков: «Да в нем же пусто».
      Верещагин видит Кристалл. Мало того, он гладит рукой его бесцветное тепловатое тело, движения его спокойны и обессиленны, как у женщины, только что разрешившейся от бремени долгожданным ребенком, он разговаривает с ним, Кристаллом, как с ребенком,- «Вот и ты! – говорит он ласково и тихо.- Сколько лет я ждал тебя! Думаешь, я собираюсь ругать тебя, что ты заставил так долго ждать? Ничуть. Я не испытывал нетерпения. Все, что было до тебя,- это как до моего рождения. Разве еще не рожденный испытывает нетерпение родиться?»
      «Можно уже войти?» – голос звучит сзади, Верещагин вздрагивает, будто его этим голосом ударили промеж лопаток. «Нет! – кричит он.- Еще нельзя!»- и придерживает кристалл ладонью, чтоб он не отпрянул от крика. У входа все: Альвина, Юрасик, Ия, Геннадий – они испуганно отступают за порог, но дверь держат приоткрытой и видят, как Верещагин гладит воздух и что-то говорит, слов они расслышать не могут, потому что кристалл у самого лица Верещагина, зачем ему кричать. «Понимаешь,- почти шепчет он,- я знал, что ты будешь прозрачный и невесомый. Но почему ты тепловатый? Я не знал этого. Я думал, у тебя не будет собственной температуры. Я тебя так представлял: на морозе ты холодный, а в тепле теплый. А ты теплей окружающего воздуха, потому что ты живешь, а никакая жизнь не бывает без трудностей, а трудности не преодолеваются без расхода энергии, и какая-то часть обязательно переходит в тепловую, это очень старый закон, можешь не беспокоиться, не думай, что я тебя не понимаю. Я собирался дать тебе имя, но теперь решил: не надо, зачем? Имя дают тем, кого много, чтоб не перепутать их и отличить. Мне бы тоже можно было не давать имени, но когда я родился, то думали, что я – из многих, и ошиблись, нас с тобой только двое, и можно было бы обойтись без имени, потому что мы отличаемся по форме, вот ты, а вот – я, нас никто не спутает, а на других мы не похожи».
      «Подожди,- говорит он Кристаллу,- я тебя спрячу. А то какой-нибудь дурак с именем чихнет или засмеется, и ты исчезнешь, тебя унесет. Я ждал тебя без нетерпения, но теперь, когда ты есть, когда ты возник, я без тебя не смогу. Я тебя спрячу».
      Верещагин прижимает Кристалл рукой к груди и медленно идет через зал в свой кабинетик, свободной рукой вынимает из кармана ключ, отпирает сейф и – раз! – все алмазы, сапфиры, изумруды, хризолиты, аметисты, все «Глаза Достоевского», «Ногти развратника», «Соловьиные гнездышки», «Толоконные лбы» и даже «Воспаленная гортань Аэлиты» – все летит на пол, сейф свободен и пуст, Верещагин подталкивает в него Кристалл – внутрь, осторожно – оборачиваясь, он громко кричит: «Входите. Теперь можно! Что же вы не входите?»
      Альвина, Юрасик, Геннадий и Ия входят – на цыпочках, осторожно, по одному, сначала в цех, потом в кабинетик, они смотрят на разбросанные по полу драгоценности и с ужасом спрашивают: «Что вы сделали?» – «К черту! – отвечает им Верещагин.- Кому теперь все это нужно? – он делает широкий жест в сторону сейфа и говорит: – Он там,- имея в виду Кристалл.- А был здесь». Ии, Альвине, Геннадию и Юрасику становится страшно, потому что Верещагин, распрямив ладонь, начинает водить ею перед их лицами поочередно, делает эдакие пассы, восторженно улыбаясь при этом. Они, конечно, надеялись увидеть сам Кристалл, у них на это все права, ведь кто помогал Верещагину? кто рисковал жизнью и хранил его тайну? – однако прямо сказать: «Покажите нам Кристалл, а не пустую ладонь, в котором он был»,- ни у кого не набирается смелости, все старательно рассматривают верещагинскую руку, с преувеличенным вниманием, со слишком большим интересом, с избыточным усердием, с подозрительной пристальностью – у них не хватает мужества смотреть в глаза Верещагину, поэтому они смотрят на его ладонь.
      «Юрасик,- говорит Верещагин.- Нет, Геннадий, лучше ты…- взгляды операторов остаются без спасательного круга и беспомощно барахтаются: Верещагин убрал ладонь.- Лучше ты, Геннадий,- говорит он,- сходишь».- «Куда я схожу? – спрашивает Геннадий. Сначала он откашливается, а потом произносит эти слова: – «Куда я схожу?» – «На почту,- объясняет Верещагин.- Ты пошлешь телеграмму, причем немедленно, как это говорится… ага! чтоб одна нога была там, другая здесь. Или наоборот? Одним словом, ты помчишься на почту во весь дух… Что же ты стоишь?» – «Какую телеграмму?»- спрашивает Геннадий, в глазах у него растерянность, а в голосе – хрипота того рода, какая бывает у людей, когда они напуганы, смущены, не уверены в себе или лгут,- впрочем, все это одно и то же. «Ах, да! Я забыл дать тебе текст,- говорит Верещагин и смеется – заливисто, хотя и очень тихо, редчайшее сочетание, мало кому из людей приходилось слышать, чтоб кто-то смеялся так заливисто и вместе с тем так тихо,- этим операторам, можно сказать, повезло в жизни.- Я забыл дать тебе текст»,- повторяет Верещагин, отсмеявшись.
      И лезет в карман – все понимают: за авторучкой, за чем же еще? – ведь дело срочное, отлагательства не терпит, нужно побыстрее составить текст телеграммы,- одна нога здесь, другая там… – но вместо авторучки Верещагин вынимает из кармана мундштук и, что удивительно, ужасно рад тому, что это мундштук, а не авторучка, хотя, ясное дело, хотел достать авторучку; он радуется мундштуку, как подарку судьбы, и снова смеется редко слышимым тихим заливистым смехом, после чего решительно лезет в другой карман – тут уж все готовы отдать свои головы на отсечение, что теперь-то будет вынута авторучка; все думают так: он вспомнил, где у него лежит авторучка, и поэтому сунул вторую руку в карман так решительно. Но Верещагин вынимает пачку папирос,- от неожиданности у всех дух захватывает, как в цирке на выступлении ловкого иллюзиониста, талантливого мастера своего дела, тем более что, оказывается, Верещагин и не думал искать авторучку, у него на лице написано, что ему на эту авторучку плевать с высочайшей в мире колокольни, например с колокольни храма святого Петра в Риме, которая, кстати, и есть высочайшая, он ловко вставляет в мундштук папиросу, а сам мундштук – в рот, снова лезет в карман – теперь уж сомнений нет ни у кого, дело ясное: он полез за спичками, однако Верещагин извлекает из кармана авторучку, оскаленно озираясь – в зубах мундштук! – он грозно спрашивает: «Куда подевалась бумага?» На столе перед ним высокая пачка чистых листов,- уж коль он так быстро мундштук и папиросы с авторучкой отыскал, то мог бы, конечно, и бумагу обнаружить самостоятельно, увидеть ее на столе такому ловкому человеку- простой пустяк, но он спрашивает, ощерясь: «Куда подевалась бумага?»- и листок ему дают; кажется, Ия дает.
      «Так,- говорит Верещагин и садится за стол.- Значит, текст телеграммы будет такой…» После этих слов он вскакивает и начинает снова рыться в карманах, теперь все догадываются, что текст телеграммы у Верещагина набросан заранее и он ищет бумажку с этим текстом, все карманы перерыл, никак не находится бумажка, Верещагин приходит в злое возбуждение и громко кричит- но не о бумажке, а: «Где спички?» Никто ему их не подает и даже не ищет, потому что на всех от такого поворота дела нападает столбняк и оцепенение.
      Первой приходит в себя Альвина. «Дай спички, у тебя же есть»,- говорит она Юрасику и смотрит на него сердитым, совсем не любящим взглядом: разве она может любить мужчину, когда вокруг такое творится?
      Но у Юрасика, с трудом выходящего из столбняка и оцепенения, такие замедленные движения, что, когда он наконец достает спички и протягивает их Верещагину, тот даже не замечает этого – он сидит за столом, в зубах мундштук с незажженной папиросой, и пишет текст телеграммы печатными буквами.
      «Вот! – говорит он спустя минуту.- Я написал печатными буквами,- и зачитывает текст телеграммы вслух: – «Срочно вылетай институт чрезвычайные события создан кристалл значение переоценить трудно да что там невозможно Верещагин». Здесь и адрес написан,- объясняет он Геннадию и опускает руку в карман, бормоча: – Сейчас дам деньги на телеграмму – срочную, обязательно срочную! – но вынимает коробку спичек и, прикурив, с наслаждением разваливается на стуле.- А? – говорит он.- А?»
      Он раз тридцать повторяет это «А?», а может, и тридцать два, никто, к сожалению, не считал и ни один биограф теперь установить истину не сумеет, но мне хочется думать, что именно тридцать два – ровно столько раз, сколько в русском языке букв, из которых создаются все стихи, романы, ругательства и речи, какие только могут быть; подобные совпадения – в характере Верещагина; пожалуй, так оно и было: тридцать два раза произнес Верещагин звук «А», как бы конспективно продекламировал все стихи, романы, ругательства и речи с помощью одного-единственного звука, поставив таким образом беспримерный рекорд, который никто побить не сможет, отчего пришел, естественно, в крайне веселое расположение духа. «А? – говорит он в тридцать третий раз, слишком уже.- Ну, как вам все это нравится?»
      Геннадий в ответ кивает, хрустнув шеей, Ия громко сглатывает, Альвина шумно хлопает наклеенными ресницами, а Юрасик краснеет так, что начинает сочиться кровью уже заживший порез от бритья на щеке.
      «Лично мне – очень! – говорит Верещагин. Он ослепительно красив в своем восторге и держит мундштук с папиросой как бокал с шампанским: чуть на отлете с двумя пальцами.- Быть нам теперь в классе «ню».
      Геннадий, Ия, Альвина и Юрасик опускают глаза. На Верещагина не решаются смотреть, как на японского императора.
      Верещагин по-своему толкует поведение окружающих, он бормочет: «Ах, да, понимаю, вы ждете текст телеграммы. Это действительно очень срочно, будьте добры»,- и вручает Геннадию листок, а также деньги, после чего встает и уходит на улицу, ни на кого больше не посмотрев.
      «Что делать? Отправлять?»- спрашивает Геннадий.
      «Отправляй,- отвечают остальные.- То, что случилось с товарищем Верещагиным, очень серьезно. Пусть директор приезжает. Отдохнет в другой раз».
 

183

 
      А вот и притча. Идут туристы по Аравийской пустыне и вдруг видят: лежит на песке гранитная плита, обработанная резцом древнего мастера. Туристы окружают ее и кто что – одни восхищаются: «Ах, какая красота! Как замечательно владели древние искусством орнамента!», другие, наоборот, пожимают плечами: «Никакой особой красоты нет, довольно примитивный орнамент, у нынешних художников мастерство гораздо выше». Тут подходит еще один – ученый, специалист по древним вымершим культурам. Посмотрел и говорит: «Никакой это не орнамент, а шумерская надпись. И гласит она: «Эх, какие вы все дураки!»
      Мораль этой притчи такая: не ищи красоту там, где есть смысл.
 

184

 
      Верещагин вышел из института четким шагом. Казалось ему: держит он в руках гладкое толстое тело древка, а над головой развевается алый стяг. Он даже собрался было исполнить Гимн Межгалактического Конгресса, но не смог вспомнить начало. А с середины петь не захотел.
      У входа в институт стоял парень. «Я так и знал, что вы когда-нибудь выйдете,- сказал он.- У меня уже началась свадьба. Я прибежал за вами».
      Верещагин прислонил древко к плечу, чтоб легче было держать. «Какая свадьба?»- спросил он. «А та,- ответил парень.- Вы мне растолковали, и я понял. Раньше я думал, что у меня просто девушка, как у всех – и все. Она, понимаете, мне снилась, а я, дурак, думал, что это физиология».
      Родители, сказал он, были против такой спешки, им хотелось, чтоб все как у людей, то есть сначала зарегистрироваться в загсе, но он не согласился ждать и быстро уломал, причем всех четверых сразу – и своих, и невестиных – «Не было еще случая, чтоб я кого-нибудь не уломал, если захотел»,- сообщил он Верещагину с гордостью; впрочем, признался, уламывать сразу четверых ему еще не приходилось, однако – опять с гордостью – и с этой задачей он справился легко.
      Теперь он уламывал Верещагина – с уверенностью опытного уламывателя: «Свадьба без вас – это не свадьба, потому что она благодаря вам».
      «Пошли!» – сказал Верещагин, и на душе у него стало совсем хорошо – его и уламывать-то не надо было, единственное, чего ему недоставало сейчас для полноты счастья, так это именно свадьбы, и вот, пожалуйста,- как все хорошо складывается.
      «Пошли»,- сказал он и вскинул над головой алый флаг.
      Так они и двигались по улице – Верещагин с флагом и парень, презревший физиологию. «А долго идти?» – спросил Верещагин, хотя ему было все равно, он и час, и два, и три мог бы прошагать, он и сутки пер бы навстречу этой свадьбе, хотя, конечно, нелегко знаменосцу – и древко массивное, и алое полотнище, плещущее на ветру, из толстого натурального шелка, получаемого путем обкрадывания маленьких желтеньких гусениц, называемых, в виде компенсации за грабеж, довольно красиво, по-латыни: Платисамия цекропия – рвется из рук.
 

185

 
      А теперь притча о гусенице. Или, скорее, басня.
      Полз червяк, а навстречу ему – гусеница. Посмотрел червяк на нее и говорит: «Ты мне подходишь. Давай жить вместе».- «Давай»,- сказала гусеница, и стали они жить вместе. Вместе играть, вместе ползать, вместе вести разговоры о жизни. «Как хорошо я ползаю! – похвалялся червяк перед гусеницей.- Не правда ли?» – «Правда,- соглашалась гусеница. – И я тоже хорошо ползаю, разве не так?» – «Хорошо, – подтверждал червяк.- Недаром я тебя выбрал в спутницы жизни. Мы оба с тобой рождены очень хорошо ползать, поэтому и подходим друг другу».
      Но иногда червяк заползал в землю, и гусеница, скучая, ждала, когда он выползет обратно. «Мне тоже очень хочется куда-нибудь заползти,- жаловалась она червяку, когда тот возвращался к ней. – Только в землю я не умею».
      «А куда ты умеешь?» – спрашивает червяк. «Не знаю,- вздыхала гусеница.- Чувствую, что умею, но куда – не знаю».- «Может, ты в небо заползать умеешь? – шутил червяк и громко хохотал: мужчины любят высмеивать тех, кто уступает им в хитрости, силе или уме.- Если не умеешь заползать в землю, как я, то, может, в небо?» – повторял он полюбившуюся шутку и хохотал еще громче, гордясь собой и даже однажды высказавшись в том духе, что он-де сделал гусенице большое одолжение, взяв ее в спутницы жизни, то есть осчастливил, и что она должна ежесекундно помнить, кто он – умеющий заползать в землю, и кто она – не умеющая, и ценить его дружбу, как большой, незаслуженный и даже расточительно-несправедливый подарок судьбы – выше всего ценится, полагал он, то, что досталось несправедливо.
      Гусеница очень переживала от этих упреков и старалась во всем угодить своему червяку, а тот, возгордясь еще больше, стал заползать в землю все чаще, чтоб унизить подругу демонстрацией умения ей недоступного. Однажды он заполз в землю на всю ночь, а когда утром выполз, гусеница ему сказала: «Пока я спала, дожидаясь тебя, мне снился сон, будто я умею заползать, и теперь я знаю куда».- «Куда же? – спросил червяк.- В землю ты не умеешь, значит, выходит, все-таки в небо?» – и он снова захохотал этой своей постоянной шутке. Он так привык хохотать над нею, что уже смеялся даже одному только выражению: «В небо». Оно действовало на червяка так, как если бы его щекотали в пятку, которой у него не было. «Нет, не в небо»,- ответила гусеница. «Так куда же?» – спросил червяк. «В саму себя»,- ответила гусеница. «В саму себя? – переспросил червяк и прямо-таки покатился со смеху – если от выражения «в небо» он хохотал, словно его щекотали в пятку, то от выражения «в саму себя» – будто под мышкой, которой у него тоже не было.- В саму себя даже Великий Король Всего Ползающего не умеет заползать,- сказал он.- Он однажды попытался, но, проглотив только кончик хвоста, выплюнул его обратно».
      «А мне приснилось, будто я могу»,- виновато сказала гусеница и с этого дня стала молчаливой, задумчивой, меньше восхищалась умением червяка заползать в землю, меньше играла и совсем перестала есть. «Баба и есть баба,- отреагировал на эту перемену червяк.- Дурью мается».
      Но вот однажды утром он подполз к гусенице и увидел, что она плетет вокруг себя сеть из тонких блестящих нитей, которые неизвестно откуда взяла. «Что ты плетешь вокруг себя?»- спросил он удивленно. «Не знаю»,- ответила гусеница и продолжала плести – сеть становилась все толще и непрозрачнее. Увидев это, червяк беспокойно закричал: «Прекрати! Зачем ты это делаешь? Ну-ка марш обратно, пойдем играть, я буду заползать в землю, а ты восхищаться моим умением».- «Не могу,- грустно ответила гусеница, она сама испугалась своих действий.- Видно, мне так на роду написано».- «На роду? – закричал червяк.- Написано? Какие глупости ты плетешь!» – «Это не глупости,- ответила гусеница, голос ее звучал теперь еле слышно, так как она совсем заплелась.- Я плету кокон, вот как это называется».
      И все. Больше она не разговаривала, превратилась в куколку, замерла – будто и нет ее. «Ну и подружка у меня,- недовольно подумал червяк.- С придурью и капризами. Ушла, видите ли, в себя». Но никого другого поблизости не было, и червяк решил ждать свою подругу. «Ведь когда-нибудь она вылезет обратно,- думал он.- Станет по-прежнему угождать мне и восхищаться моим умением заползать в землю». Думал он так, думал и вдруг видит: лопается кокон. «Слава богу,- обрадовался он.- Образумилась наконец-то, обратно, назад рвется». И подполз поближе, подумав еще: «Соскучилась, небось. Не может без меня, ха-ха!» А кокон тем временем совсем развалился, и гусеница вышла на свет божий. «То-то,- сказал ей червяк.- Говорил тебе, никакого толку заползать в себя нету. Идем, лучше я покажу, как научился за это время по-новому заползать в землю. Еще быстрее, чем раньше… Только что это у тебя за гадость на спине?»
      «Прощай,- сказала гусеница.- Больше мы с тобой никогда не будем вместе, и даже пути наши не пересекутся».
      И тут вдруг червяк увидел, как за спиной у подруги распрямились два огромных крыла, взмахнув ими, она стала подниматься все выше и выше. «Уползла-таки в небо,- изумился червяк.- Вот тебе и на!»
      А говорят еще, будто рожденный ползать летать не может.
      Вот такая притча о гусенице. Или, вернее, басня. А еще точнее: о бабочке.
 

186

 
      «Куда это ты меня привел?» – спрашивает Верещагин у парня. Они стоят перед дверью, на которой написано, что там внутри – диетическая столовая, обслуживающая посетителей с девяти утра до шести вечера. А сейчас уже почти семь. «Куда ты меня привел?» – спрашивает Верещагин и смотрит на парня подозрительно-подозрительно.
      Им вдруг овладевает мания величия. Он думает о том, что неплохо бы обзавестись парочкой телохранителей – пора бы уже соответствующим органам позаботиться, проявить расторопность, прикрепить к нему двух дюжих преданных молодцов, смотрящих в оба, когда его, Верещагина, заводят в разные подозрительные места.
      Парень торопливо, обидчиво, оправдываясь как бы, разъясняет, что свадьба у него масштабная, народу – тьма: родственники, друзья – разве в квартиру они влезут? – поэтому сняли на вечер столовую, не он первый, не он последний, так всегда делают, такая традиция укоренилась за последнее десятилетие; например, сестра выходила замуж семь лет назад и тоже снимала предприятие общественного питания, только не диетическую столовую, а кафе «Березка» – это в кого из нынешних молодых супругов ни ткни, все они сочетались или в диетической столовой, или в кафе «Березка»; правда, некоторые еще в «Ветерке».

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34